А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

каким-то образом вышло-таки его торжество. Он с посильными удобствами расселся на земле, достал из сумки блокнот и, насвистывая незатейливый мотивчик, там и сям нанес на его страницах дополнительные мазки.
- Так и знал, что если ты станешь насвистывать, то непременно самый что ни на есть незатейливый мотив, - ворчливо, но беззлобно вымолвил Буслов.
- Это стереотип поведения, - определил Лоскутников.
Живописец неспешно спрятал блокнот, развалился на траве с еще большей непринужденностью и проговорил, задумчиво улыбаясь:
- Увидишь монастырь с горы... Или на горе его увидишь, а он сияет и светится весь, сверкает крестами да маковками, колокольнями, башнями оттопыривается, и это красота такая, - усмехнулся Чулихин, - такая лепота, что поневоле закрадывается мысль: мол, вот где с Богом говорить, вот где в самый раз с ним пообщаться. И хорошо это, славно. Ведь правда же? Мы эту картину всегда помним, она всегда перед нами, даже когда глаза у нас закрыты. Душа поет! Только внутри, между людьми, между разными монахами да настоятелями, между всякими там архимандритами, нет уже этого сияния, то есть если и есть, так разве что во всяких умилительных сказках восторженных паломников, а в натуре есть, главным образом, та же скудная и злая земная правда. Ты, Буслов, туда войдешь, а последний послушник, невежественный и глупый совсем малый, будет над тобой смеяться или поучения тебе как ослу читать. Он из тебя всю душу вытянет, вытряхнет, на пол швырнет, рассказывал Чулихин свою жуткую сказку.
- Я устал от твоей критики. Я еще до монастыря не дошел, монахов не повидал, голоса монашьего не услыхал, зато ты мне уши прожужжал всякой о них чушью. А что чернец швырнет на пол мою душу - это не обязательно, возразил Буслов, колдуя над костром.
Котелок, в котором закипала вода для чая, добродушно причитал о чем-то, ворчал.
- Ты к ним придешь за небом, простодушно тараща на них глаза, - сказал Чулихин, - а настоятель, тоже не Бог весть какого ума господин, станет тебя, образованного и утонченного потомка дворян, называть дураком и отправлять на поиски каких-то щепок. Так оно, знаешь ли, и произошло с человеком, который был поумнее нашего, а вот поди ж ты, доверился этим, в черных мешках, прилепился к ним.
Буслов сказал:
- Я знаю, с кем это произошло. И я не хочу гадать, не произойдет ли со мной того же.
- В красивейшем монастыре произошло это! - выкрикнул Чулихин яростно. - В красивейшем! Лепота там была несказанная, а поселились среди нее подлецы и хамы. Великого человека мучили!
- Что бы ты с ними сделал? - с любопытством спросил Лоскутников.
- Я бы камень каждому на шею да в воду, в прорубь.
- Шутишь!
- Он шутит, конечно, - сказал Буслов, улыбаясь без напряжения, светло.
- Сейчас это еще шутка, - возразил Чулихин, - а вот как дойдет до обычных человеческих крайностей, то есть когда выяснится, что умишко у меня все же есть, но истины я, однако, не знаю, а при этом она мне позарез нужна, то будет уже вовсе не до шуток. К смерти надо будет собираться, итоги подводить, Богу отчет готовить, а я ничего не знаю. Какие ж это будут шутки, если одни живут себе преспокойно и не заботятся совсем об этой самой истине, а другие, как бы вооружившись ею, облачаются в черные мешки и смотрят вполне устроенными, благополучными господами, а я, об истине заботящийся и вооружиться ею тоже жаждущий, только и могу похвалиться что знанием о своем полном незнании?! Это уже не шутки, это уже мерзость, издевательство, подлая комедия, которую, умирая, совсем комедией не ощутишь. И это со всяким разумным человеком происходит. Не с попами, не с торгашами, не с Авдотьями, а с такими, как ты, Буслов. Вот и спрашивай после этого: на что мне такая жизнь? на что мне разум?
Буслов внезапно уплотнившимся человеком как бы с кем-то воевал возле костра. Он двигал туда-сюда свою мощную фигуру, создавал какие-то рубящие шаги в теснине сказанного Чулихиным.
- А я еще жив! - воскликнул он громко. - На что бы ни была дана мне жизнь с причитающимся мне разумом, я не как избавиться бы от них разом думаю, и вообще не о том... я живу... мне дожить надо со всем этим, со всем, что мне дано, и со всем, что я нажил. Куда я денусь? Как я убегу от своей жизни и своего разума?
Чулихин присвистнул, пародируя некоторое возникшее в нем изумление образом мысли и действий его приятеля.
- А в монастырь бежишь! - воскликнул он с преувеличенной обескураженностью.
- Бегу... бегу ли?.. да ведь не собираюсь в нем оставаться, - рассудил Буслов и сдавленным смешком, как будто стыдясь чего-то, увенчал свое высказывание.
- А тогда и незачем так туда поспешать. Не то тупик, что я на минутку заплутал и не знаю, как нам реально выбраться из этих трех сосен, а то, что ты сам-то толком не ведаешь, куда тебе хочется. - Чулихин грубо смеялся. Нет, приятель, выбор ты делай серьезно: либо монастырь, либо вольная воля. Тебе что, скажи, свет белый стал немил?
- А хоть бы и так, - нахмурясь, ответил Буслов с каким-то неудовольствием.
Принялся Лоскутников рассказывать притчу, глядя на Буслова с наглой усмешкой:
- Один человек, по имени Антоний, в Риме ушел из семьи и отказался от богатства, стал на каком-то столпе, а этот столп в бурю оторвался от латынской земли и перенес Антония в Новгород. В латынской земле над Антонием смеялись и говорили всякую хулу, а в Новгороде Великом признали святым. Он и подвизался в святости. Он упал к ногам местного владыки и молил о приобщении к истине, просил благословения. Владыка же, как сообразил, какую милость явил Господь через этого Антония, чудесным образом доставив его из скудного святостью Рима в новгородские палестины, сам тоже упал к ногам Антония и его просил о благословении. Они некоторым образом барахтались в тереме на полу, хватая друг друга за ноги. Вот бы и тебе так. И ты так сделай. Бога умоли, чтоб он с тобой это сделал. То ли на столпе куда унес, то ли сподобил лицезреть такого чудом занесенного из невиданных земель. Вот чего вымаливай! - сильным вскриком закончил рассказчик.
- Далеко ходить и плавать нет нужды, - возразил Чулихин, в том же, впрочем, тоне подхватывая лоскутниковскую речь. - Монастырь, обласканный Господом, здесь неподалеку, и мы его найдем. Только там не поймут, не оценят по достоинству чудесным образом перемещающихся столпов, а начнешь барахтаться, так тебя, Буслов, выведут, как нашкодившего мальчишку...
- Мне дом собственный уже не кажется родным, - перебил Буслов. - Весь этот современный мир с его профанацией, с его воем и суетой мне опротивел... я бы проклял его, когда б это не было смешно! А почва из-под ног уходит. Мне дома ничто не в радость. Там уже стены трясутся... Обезумевшие людишки лапают его своими грязными руками!
Снова повествовал, принимая облик наставника, Лоскутников:
- Был поэт один на рубеже веков, не помню его имени, а произошло с ним вот что. Он еще в девятнадцатом столетии поступил в монастырь, а там запил и по пьяному делу убил какого-то монаха. И как же с ним поступили? А просто выгнали из монастыря. Вот какое, Буслов, правосудие было у духовных-то.
- В веке двадцатом подобное уже было бы невозможно, я так полагаю, солидно заметил Чулихин.
- Ничто мне так не противно, как этот ваш двадцать первый век! крикнул Буслов.
- А вот тут погоди-ка, - сказал Лоскутников строго. - Если ты так рассудил, то не пришло ли время кое-что начать с начала... не пристало ли сейчас спросить, а что, собственно, ты все-таки мыслишь под национальной идеей? Мы с этого начали, и ты мне гордо все изложил, а теперь-то, теперь-то... О, милый! - злобно прохохотал Лоскутников. - Не возобновить ли заодно и прочее? Не позволено ли мне будет сейчас поинтересоваться, за что же ты меня в кремле... в древних, седых стенах кремля... щелкнул по носу?
Лоскутников досмеивался уже ожесточенно и угрожающе выставлял вперед нижнюю челюсть, рисуя образ какой-то рассвирепевшей рыбины. Кожа словно сползла с его головы, унесла волосы, обнажив голый череп во всей его маленькой круглой убогости. Буслов сразу понял, что ему не составит большого труда взять этот череп в руку и отшвырнуть от себя на какое угодно расстояние. Он даже пожалел Лоскутникова за то, что тот был такой мелкий и жалкий в своем гневе. Но Буслову не хотелось, чтобы речь заходила о его жене, из-за которой Лоскутников и получил щелчок по носу, и по-настоящему расчувствоваться в отношении наскакивающего на него приятеля он себе не позволял.
- Ах ты... пустобрех! - наивно отделывался он от Лоскутникова пустяковым оскорблением.
- А оба вы пустобрехи, - подытожил со стороны Чулихин.
Более или менее вернувшись к выдержанности манер, слегка заделавшись даже и академичней, Буслов сказал, прочно стоя на земле и гладко, изящно жестикулируя:
- Мне не дом другой нужен, не город, не страна другая, не мир иной. Мне нужна темная и тесная келья со свечой, чтобы я мог сесть у деревянного, у грубого, пусть даже у каменного стола... пусть это все даже вообще каменным мешком будет!.. но чтобы я мог сесть там в полумраке и тишине, голову подпереть рукой и поразмыслить обо всем, призадуматься... на покое обдумать свое положение...
- Да что за детские фантазии! - закричал и завертелся Лоскутников. Ты смеешься над нами? Морочишь нам голову? Ты, может быть, там, в этой келье, будешь глубоко размышлять о том, как ты здорово щелкнул меня по носу?
В пронзительном ожидании ответа смотрел Лоскутников на Буслова, погрузившегося в размышления.
- Я плачу оттого, что в прекрасное стремятся уроды и наполняют его... прекрасный сосуд наполняется дрянным вином. - Чулихин рукой, оказавшейся перепачканной землей, провел по лицу, размазывая слезы. Он тяжело вздыхал. - Мир явлений... и пусть я повторю чьи-то мысли, но я скажу это, я скажу, что мир явлений - это лишь тусклое отражение понятия, истины о божественной красоте. Так нет бы нашим настырным уродцам пошевеливаться себе только в мелкой водице, в тихом омуте! Нет, не хотят, лезут на гребень волны, на белые колокольни, на высокие башни... Они забрались уже в мою мечту. Паразитируют на моей мечте о соединении, о слиянии всего прекрасного и замечательного в русской жизни!
Волосы на голове Лоскутникова зашевелились, встали дыбом: ему пришло на ум, что Чулихин именно его пометил паразитом, разъедающим его мечту вернуть Буслова литературе, питающимся надеждой как-то и самому, может быть, проскользнуть в мир изящной словесности.
- Ну, ты, негодяй, сущий подлец! - завопил он.
Он побежал, крича, а Буслову и Чулихину было непонятно, куда он мчится и кому адресует свои изобличения. Буслов перехватил его в самом начале пути.
- Комедию-то не надо ломать, - веско произнес он, крепко взяв Лоскутникова за плечо.
Тот вырывался. Буслов наставлял:
- Мир стал безумен, бессмыслен и жаждет только диких развлечений, бездарность всюду правит бал, а я хочу сидеть в келье и мыслить, наверное, даже и древние летописи читать, и это для меня отнюдь не развлечение. Не мешай мне, не путайся под ногами!
Чулихин уже не плакал, если то, что он делал прежде, действительно было плачем, а смеялся, видя, что у Лоскутникова все же получается комедия вопреки высоким и ясным поучениям Буслова. Какое-то сделалось у Лоскутникова в его оторопи совсем узкое и быстрое, темное от неосознанных, слепых порывов лицо. Буслов свою мысль прямо не выразил, однако из его слов можно было заключить, что в растлении мира повинна западная цивилизация. Чулихин и сам это знал. Да и могло ли быть иначе? С запада надвигали могильную плиту. Само уже слово "цивилизация" было так погибельно, плоско, тяжеловесно в сравнении с тонким и вдохновляющим словом "культура". А Лоскутников словно и вертелся, извивался в трещине между ними, на границе, ставшей великим различием, понятным Буслову и Чулихину, но совершенно непонятным ему. Это показалось немножко смешно живописцу, и он не подумал, что, возможно, ошибается, даже определенным образом заблуждается на счет сделавшегося вдруг несчастным Лоскутникова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27