Последнее показалось Максиму Петровичу особенно значительным, потому что после того, что произошло в изваловском доме весной, дом этот пользовался в селе самой дурной славой, садовские жители в ночное время старались даже обходить его стороной; одна лишь тетя Паня отваживалась забегать вечером на изваловскую усадьбу – покормить Пирата, собрать под яблонями падалицу, – присмотреть, в общем, за хозяйством.
Поэтому тотчас по приезде в Садовое Максим Петрович отправился прежде всего именно к тете Пане.
Он ее и раньше знавал – она была из тех шумоватых, настырных бабенок, которые всегда попадаются на глаза, всегда в первых рядах зевак, сбегающихся на какое-либо уличное происшествие, встревающих во все скандальные события. Да и благоверный ее, Матвей Голубятников, или, как его звали по-уличному, Чурюмка, шальной, непутевый, на весь район прославившийся своими нелепыми похождениями, был достаточно известен работникам райотдела. Он нигде не уживался, за два десятка послевоенных лет перепробовал множество должностей; кем только он ни был: кладовщиком, учетчиком, письмоносцем, пчеловодом, заведующим молочной фермой, продавцом в сельпо, пастухом, разнорабочим, экспедитором и даже одно время торговал в аптекарском ларьке. Мужик он был грамотный и не дурак, но странно, не по летам, легкомыслен. «Компанейский малый», – говорили про него, и, верно, на любой поступок он мог решиться «для компании», и это-то компанейство и было причиной его шальных метаний, бесчисленных прогулов и скандалов, из-за которых приходилось ему часто менять работу. Идет, допустим, сельповская машина в город за товаром, грузчики ему кричат: «Айда с нами!» – и он живо, на ходу, вскакивает в кузов и едет, забыв, что у запертой кладовки его ждут, проклинают; или увидит: водолазы на реке ныряют, ищут потерянный катером винт – и он давай вместе с ними шарить по дну, нырять за винтом, а возле аптечного ларька народ: «Где Голубятников, куда он, так его и этак, провалился!»
В домашнем обиходе у них с женой вечная была война. Тут уж он совсем пустой был мужик: погребицу бы покрыть – у него летом никак руки до нее не дойдут, все нынче да завтра, да так и дождется, пока прихватят осенние дожди и сделается в погребе мокрота; самое бы время картошку копать, а он в город залился – и нет его целую неделю. В лотерею денежную выиграл весной пылесос, встретился в сберкассе, где проверял билет, с друзьями, они его с ходу уговорили взять деньгами, да тут же и пропили вместе тридцать рубликов. История получилась громкая, потому что пил с ними и подозреваемый в убийстве Авдохин, и все это во время следствия, при допросах, оказалось записано в милицейские протоколы. Тетя Паня, узнав, что благоверный ее пропил пылесос, задала ему хорошую трепку, рассвирепев, била скалкой (она таки иной раз круто с ним расправлялась), кричала на все село, на чем свет стоит костеря и своего Мотю, и его дружков за пропитые деньги…
Сейчас Чурюмка сторожил совхозный сад, работу свою справлял плохо, абы видимость была. Сад у него разворовывали и ночью, и днем, – он в это время либо спал, либо увязывался с кем-нибудь «за компанию», а если чуял воров, то постреливал в воздух из старой охотничьей берданки – для страху, но к грабителям близко боялся приступить, был трусоват, говаривал: «Да, поди, приступись! Их – вона, шайка, да пьянищие все небось… Убьють!»
Был ясный, тихий вечер, и хотя еще стоял август, летний месяц, во всем уже чувствовалась близкая осень; она была в красновато-желтых заплатках на листве садов, в необыкновенной, акварельной прозрачности закатного неба, в запахе вянущей травы, в прохладе, веющей из низин, с реки, несмотря на то, что дни по-прежнему стояли сухие и жаркие.
Максим Петрович шел не спеша, наслаждаясь тишиной погожего вечера и той русской красотой, которая, чем ближе он подходил к дому тети Пани, тем шире и величественней, необъятной панорамой разворачивалась перед ним. Все реже, все разбросаннее были избы, – село плотно застроенным порядком уходило в сторону, по самому гребню горы, – крутые, поросшие лесом холмы, обрываясь порогами, спускались в синюю, чуть подернутую седой дымкой тумана низину, к реке, смутно поблескивающей своими рукавами, старицами и озерами. Здесь тоже, в этих влажных, низинных местах, близкая осень наложила свою печать, раскрасила лес в оранжевое, бурое, лиловое, багряное, и лишь прибрежные ольхи стояли зеленые, как летом.
Изба тети Пани была последней, за ее огородом начинался лесной простор, узенькая тропка вилась среди деревьев, прихотливо сбегая по взгорью вниз, туда, где над самой водой струились синие дымки рыбачьих костров и по-городскому сияли электрические, на посеребренных могучих опорах, словно наполненные светящимся топленым молоком, матовые шары фонарей – первое, что воздвигла строители на территории будущего дома отдыха.
Тетя Паня стояла на крылечке своего дома и пронзительным голосом кричала:
– Мо-тю-у?! Мо-тю-у?!
– Здравствуйте, Прасковья Николаевна! – поклонился, подойдя к ней, Максим Петрович.
– Ох, ну вы ж меня и напугали! – оборвав крик на полуслове, вздрогнула тетя Паня. – Кричу, не слышу, как вы и подошли… Никак своего дуролома не докличусь, в отделку отбился от дома – все на речке да на речке. Пошел вроде бы травки корове накосить – и пропал, родимец его расшиби! Чисто провалился, ирод, прости господи! Пожалуйте в избу, – спохватилась она, – что ж тут, на крыльце-то…
– Да вы, Прасковья Николаевна, не беспокойтесь, – входя в дом, сказал Максим Петрович, – я к вам на минутку…
Как уважаемого гостя, тетя Паня усадила Щетинина на почетное место – в передний угол, где под божницей с расшитым полотенцем, пучками вербочек и огромным розовым фарфоровым яйцом, висевшим на полинявшей ленточке, лупясь своим матовым стеклом, стоял телевизор и красовался старый, засиженный мухами плакат «Кукуруза – королева полей», – а сама бочком села напротив, сложила под толстыми грудями руки и, едва скрывая любопытство, приготовилась слушать.
– Хочу, Прасковья Николаевна, – начал Максим Петрович, разглядывая на плакате кукурузные чудеса (там из огромного початка, как из рога изобилия, сыпались швейные машинки, мотоциклы, радиоприемники, зеркальные шкафы и даже автомобиль «Москвич»), – хочу вас спросить кой о чем…
– Либо обратно насчет того, – кивнула в сторону изваловского дома тетя Паня.
– Да как сказать, – не сразу ответил Максим Петрович, – пожалуй, что и про то помянуть придется, а больше насчет другого. Что это у вас тут за чертовщина объявилась?
– Ох! – всплеснула руками тетя Паня. – Молчи и не говори! Прямо чистая наказания господня! Как ночь подходит, веришь ли, нет ли, ну прямо места от страху не найду… Ведь это что – шастает, окаянный, никакого с ним сладу нет! И ведь, скажи на милость, – все тут, все на нашем конце, сладко ему тут, видишь ли… Ну, кабы что, какая живность, скотина ай фулюган, допустим, какой, так уж господь с ним, терпеть бы можно… Вон этак-то весной бык совхозный повадился, что ни вечер отобьется от стада и – вот он, давай блукать по моему огороду, всю рассаду пожрал, всю моркву стоптал, родимец! Ведь это что! Мужику своему долблю: «Моть, а, Моть, да прогони ж ты его, блудягу!» – «Да, мол, поди прогони, ай мне жизнь не мила?» Ужасный какой брухучий был, на что пастухи – и те опасалися… Ну, чего ж, сама возьмешь это дрын, да на огород, стану этак исподдальки, шумлю: «Аря?! Аря?! Пошел прочь!» А он скосоурится этак, ревет, землю копает – и-их! страсть господняя! Так ведь то ж – бык, хоть и дюже злой, но все ж таки – живность, а тут – бознать что, и названия ему нету… Встренешь так-то – после цельный день сама не своя, коленки трусятся…
– Ну, а вы-то сами, – спросил Максим Петрович, – сами-то вы как думаете – что бы это могло быть такое?
Тетя Паня поджала губы и оглянулась на окно, словно опасаясь, что ее подслушают.
– Черная магия, – наконец уверенно и даже с некоторой торжественностью проговорила она.
– Что? Что? – опешил Максим Петрович. – Какая такая магия?
– Да какая, обыкновенно – черная магия, не слыхали, что ль? Книга такая, чего хочешь на человека наведет… У нас так-то, это в прежнее время еще, сказывают, в Больших Лохмотах поп был, ужасный какой рыбак, любитель. Бывало, звонарь все руки отмотает на колокольне, обедню служить пора, а он на речке с вентерями со своими… Всю речку, завидущая душа, позахапал, понавтыкал посуду, сам огребает, а ты – где хошь лови… Криком, сказывают, от него тогда мужики кричали, да ведь что? – поп жа! Наконец того, является один, бознать откудова, механиком на крупорушку, с Сибири ай откудова, и тоже ужасный какой рыбак. «Это, – говорит попу, – батюшка, не модель – сам все захапал, а мы – сиди посвистывай!» Да с этакими словами – хоп! и давай попову посуду выкидывать, а свою на ту место ставить. Ну, он, поп-то – в драку было, да куда! – не сладил с сибирякой-то… «Попомни, – сказал только, – ты, миленький, попомни, а уж я не забуду…» Что ж ты думаешь! – восторженно, чуть ли не в экстазе даже каком-то, воскликнула тетя Паня. – Что ж ты думаешь, ведь уморил человека!
– Как то есть уморил? – спросил Максим Петрович. – Кто кого уморил?
– Фу ты, господи! Да поп жа! – тетя Паня хлопнула себя по могучим бедрам. – Механика энтого, сибиряку, поп уморил… У него в алтаре, в шкапчику, книга была эта, стало быть, черная магия, вот он и взялся ее честь, наводить на того… Год читает, два читает, на третий – всё, утопился сибиряка на Дворянском плесе, камень на шею – да и в воду! Не мог, значит, против черной магии осилить!
– Скажите пожалуйста! – вежливо удивился Максим Петрович. – Бывает… Ну, а тут-то у вас сейчас черная магия при чем?
Тетя Паня совсем уж в ниточку свела губы: что ж с тобой, дескать, делать, с непонятливым!
– При чем, ни при чем, – сказала, – а вот, значит, напустил на нас ктой-то да и все.
– А правда, что вы его в изваловском доме видели? – спросил Максим Петрович после некоторого молчания.
– Брехать не буду, видать не видала, а намедни вот так-то припозднилась, тёмно уж стало, пошла Пиратку кормить, вижу – что такое? – ну прямо-таки озверел кобель, брешет, на дыбки сигает, того гляди цепь оборвет… И все, значит, на верх, на крышу морду дерет… Я: «Пиратушка, Пиратушка!», – а сама оробела, не помню, как выплеснула ему похлебку в чашку, да ходу! Бегу это, стало быть, мимо ихнего дома, «пронеси, господи!» – молитву творю, а на чердаку-то как грохнет чтой-то, как зашуршит… Гляжу – и лестница к чердаку пристановлена, и дверка, слышь, открыта…
– Минуточку! – перебил ее Максим Петрович. – А что же раньше-то не было, что ли, возле чердака лестницы?
– Ни боже мой! У них ее и сроду в хозяйстве не водилося. Для сада если, так Валерьян Александрыч, бывало, со стремянкой управлялся, а тут – лестница… Да-а… Не знай как домой прибегла, а мой вот так-то, не хуже как нынче, загулял гдей-то. Я дверь примкнула, еще и лопаткой приперла, залезла на печь – ни жива, ни мертва, лежу дрожу… «Ну как, думаю себе, за мной попрется энтот-то ?» А Пират! А Пират, слышу, брешет, ну брешет, альни охрип, ей-право… Час ли, два ли этак тряслась, уже и Москва часы сыграла – пришел мой гулена, стучится. Я с печи шумлю: ктой-та? – «Давай, бабка, открывай скорей!» Как он вошел, я так и ахнула: «Да чтой-то, – говорю, – Мо?тюшка, на тебе лица нету!» – «Молчи, – говорит, – милка, такого, – говорит, – сейчас страху набрался, что и за всю войну страшней не было… Иду, значит, – говорит, – сейчас мимо изваловского дома, слышу – Пират заливается, брешет не судо?м. Что, думаю, за причина? И калитка вроде бы настежь (это, стало быть, я, как бежала, так и бросила ее настежь)… Дай, мол, – это мой-то, – дай, мол, погляжу, чего это он заливается. Только, значит, заглянул в калитку, а энтот-то, белый, прямо на мене газует, чуть с ног не сшиб, и в руках словно бы что-то волокет – палки, что ли, – говорит, – какие ай что – не разобрал…»
– Лестница, наверно?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94