А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

А то так в остроге и сгнил бы. Там нашего брата, утеклеца, знаешь как полосуют!
И он рассказал Афанасию, как углянских мужиков побрали в тюрьму, а хозяйство все разорили.
И что в тюрьме жизнь такая, что из каких взяли – более половины померли.
А какие покамест дышут, из тех Дениско, заплечный мастер, дух вышибет обязательно.
– Наперекосяк пошла наша жизня, – сказал Иванок. – А все из-за кораблей этих распроклятых…
Он погрозил в сторону реки на доки, где белыми деревянными ребрами торчали строящиеся суда. Иные же были уже выстроены и лениво покачивались на легкой волне.
– Слухай, – оглянувшись, шепнул Иванок. – Давай ночью запалим корабли да деру – на Дон, а? Дерево сухое, знаешь как заполыхают!
Афанасий усмехнулся.
– Дурак ты, рыжий, – сказал он. – Наше с тобой горе не от кораблей, а от пустого начальства. Корабли нам вещь нужная, нас без них не только что швед побьет али турок, – заяц залягает.
– Сказывай! – недоверчиво поглядел Иванок.
Но про поджог уже больше не поминал.
Стали они с Афанасием вместе жить, вместе делить горькую участь. В одной землянке спали, из одного горшка хлебали щи. Краюху хлеба – и ту пополам.
Стали они друзья, кунаки, сказать по-татарски.
Иванка, было дело, ногайцы в полон уводили, он у них без малого три года прожил, наловчился по-ихнему калякать.
Били кунаки камень, поглядывали по сторонам.
На их глазах четыре галеры на воду спустили, два галеаса, пять бригантин.
Из того камня, что они били, крепостные стены больше чем наполовину возвели.
Видели кунаки, как вместе с господином адмиралтейцем да с командиром Юстом наезжали заморские гости, пили, гуляли, палили из корабельных пушек. Делали гезауф.
А один раз какие-то монахи на шести телегах малых ребятишек привезли. И тех малолетков поставили на черную работу – кого куда: кого камень бить, кого землю копать, кого тачки возить.
Работа вся была трудная, не под силу ребятенкам. Они падали и плакали, но никакой жалости им не оказывали.
После узнали, что ребятишки – стрельчата, дети казненных царем стрельцов.
Их сперва было по монастырям разослали, обрекли за отцовские грехи в монахи. Но потом царь рассудил, что чем в чернецах дармоедничать, лучше им потрудиться на пользу русскому государству. И было приказано привезти стрельчат на корабельное строение.
Мужики, конечно, жалели малолетков, у Афанасия сердце разрывалось, глядя на них. Но ведь и самим был не мед: от тяжелой работы да скудных харчей – хоть в петлю.
Как-то раз весь день дождь порол. Мокрые, озябшие, залезли Иванок с Афоней в свою нору, в землянку, спать.
Дождь не унимается, хлещет. Нитки сухой нету и просушиться негде.
Лежат кунаки, как звери, прижались друг к дружке, чтобы согреться. Дрожат. Заснуть бы – да какой сон, когда на тебе все хлюпает.
Иванок тогда сказал:
– Эх, и дураки мы с тобой, Афоня! Терпим то, чего и терпеть не можно.
– Ну, так что? – отозвался Афанасий.
– Да вот то самое… Расскажу я тебе, кунак, как гнали нас из Углянца в город Воронеж. Вот шли мы уторком по лесу, и такая была кругом красота. Дуб в листочек оделся, черемуха зацвела. А птицы, ну такой шумовень подняли, что хоть плясать бы, да чепь на ногах. И вот, братец ты мой, одна-то пичужка так старается, так выговаривает – ну, прямо бы сказать, человечьими словами… И шел я, ухи развеся, слухать слухал, а ни гвоздя не понял.
– А чего ж понимать-то? – засмеялся Афанасий. – Нешто кто разумеет, чего птица свистит?
– Да птаха-то, кунак, не простая ведь была: тезка мне, Иванок прозывается. Всю дороженьку она мне говорила, научала, что сделать, как разнесчастную долю повернуть… Ну, чисто оглох, ничего не уразумел. Уж когда-когда, в остроге, как сукин сын Дениско две шкуры с меня спустил, тогда только блеснуло мне, чего пичуга выговаривала.
– А чего же? – засыпая, спросил Афанасий.
– Чего! То-то и есть, что – чего. Она мне сказала:
Иванок,
сбей замок!
Иванок,
сбей замок!
– Понял теперь ай нет?
Афанасий не ответил. Он спал.
А наутро корабельный мастер Козенц велел всех камнебойцев и копачей выстроить в шеренгу. И прошел вдоль ряда, тыкая некоторых пальцем в грудь и говоря:
– Этот карош.
Так он сунул перстом и в Афанасия с Иванком. И в тот день десятник сказал, чтоб они не ходили бить камень, а собирались в путь.
Пошли кунаки в Воронеж.
Там их ждала другая партия и телеги, нагруженные пилами и топорами. Оказалось, что пятьдесят пять человек пойдут за юрод Усмань, к Могильскому озеру, – лес валить, вязать плоты.
И вот они пошли.
Дороги были трудные, непроходимые.
Целую седмицу продирались по лесным тропам.
Наконец дремучий лес расступился и перед мужиками весело сверкнуло большое озеро.
Сделали шалаши и стали валить лес.
Глава тринадцатая,
в которой повествуется о житье лесорубов на озере Могильском, и как нечистая сила по ночам вылезала из реки, и что рассказал мужикам вербиловский старичок, а также неожиданное появление успенского дьячка Ларивона
Житье в лесу было хотя и скудное, но против тавровской каторги не в пример.
Пища, конечно, оставалась все та же, казенная: пустые щи, каша из сорного пшена. Но кое-что добавлял лес. Мужики ставили хитрые петли, и в них попадались зайцы. В дуплах вековых лип отыскивали мед. Перепадали дожди, кругом было множество грибов. А про рыбу и говорить нечего: в тростниковые морды заплывали щука, лещ, а не то и сом.
Тут, в лесу, и караульные солдаты сделались добрей, проще, и десятники много не спрашивали.
Но, как ни хорошо, а все ж таки – неволя.
Вон за озером, только луг перейти – деревня. Синий, розовый дым над соломенными крышами, колокольный благовест, протяжные песни на вечерней зорьке…
И там, конечно, трудно народу живется, по?том рубахи добела просолены. Да ведь – воля.
Рыжий Иванок как-то вспомнил про синичкину песню: «Иванок, сбей замок!»
– Как? – подмигнул он Афанасию. – Не чесануть ли?
Афанасий только рукой махнул.
– Куда побежишь!
Куда бежать – было известно. На Дон.
Но Афанасию, старому солдату, побег казался немыслимым делом. За долгую солдатскую жизнь он так привык: поставили – значит, стой. Стой до тех пор, пока не скомандуют «шагом марш». Солдатская муштра ему в косточки въелась.
Забавна синичкина песенка, да, видно, не про них.
Вот так живут они седмицу и другую. Валят лес, волокут могучие хлысты к воде, вяжут плоты.
Вечерами поют песни или вспоминают про родимую деревню.
Иные меж собой потихоньку толкуют о тайном: про что Иванку синичка пела.
Попели, поговорили и – спать.
Хорошо спать в шалаше. Сено вольное под боками, что твоя перина. И дух от него легкий. А тишина такая, что птица во сне на ветке заворочается – слышно. Или легкий ветерок потянет – и тогда над шалашом лес шумит, баюкает.
Однако, наморившись за день, крепко спали и ничего такого не слышали. Ночь проходила как единый миг. Не успеешь глаза сомкнуть, как уже свистит солдатская дудка: вставай, крести лоб, берись за топоры.
Но однажды не спалось Афанасию. Он ворочался с боку на бок, жмурился, раз десять прошептал «Отче», а сон не шел. И мысли какие-то несуразные все толклись в голове, как болотная мошкара: множество, а ни одну не разглядишь.
Вспоминал, как жизнь прожил – ничего не нажил. Как одинокому век коротать – помрешь и глаза закрыть некому. А еще не стар человек, хоть и седина в черной бороде. Еще и жениться б можно, и деточками обзавестись. Он ведь, Афанасий, хоть и закостенел в солдатчине, да все ж таки – орловский был мужик.
Пока служил, пока, несправедливо наказанный, на каторжной работе мундир дотрепывал, все еще по-солдатски рассуждал: направо, налево, кругом, багинет перед себя – коли! Но ведь от зеленого кафтанца-то одни клочья остались, и башмаки с медными пряжками свалились с ног. И был он теперь оборван, бос и бородат. Ступая босыми ногами по теплой земле, почуял ефрейтор Афанасий Песков эту близкую его сердцу землю и вспомнил, что он – мужик. И пошли у него мужицкие думки.
От них-то он и сна ночью лишился, лежал, ворочался.
И вдруг услышал, словно бы кто плюхнутся в воду. И затем – треск и шум упавшего дерева. И слова – всплеск.
«Господи помилуй! – перекрестился Афанасий. – Кому бы это ночью купаться да деревья валить?»
Он окликнул Иванка, но того, сонного, хоть из пушки пали – не разбудишь.
Тогда Афанасий потихоньку вылез из шалаша и, крадучись, пошел к тому месту, где был шум.
Из-за черных зубцов леса взошла луна, уронила в озеро медные черепки. Синий сумрак стоял на берегу. Где-то в камышах гулко ухала невидимая птица выпь.
В обманчивом свете восходящей луны мелькнула причудливая горбатая тень. Послышался шорох в кустах.
С ужасом увидел Афанасий, как медленно, шелестя верхушкой по траве, движется срубленное деревцо, ползет само по себе.
А на плотах, какие днем повязали, кто-то, крадучись, бродит, шуршит ветками ивовых скруток.
«Никто, как дедушка», – смекнул Афанасий. И оробел бывалый солдат.
Надвинулось облачко на луну, тьма пала.
– Да воскреснет бог и да расточатся врази его! – громко сказал Афанасий молитву от нечистой силы.
И тотчас нечисть зашлепала по воде. И сделалась тишина.
Залез солдат в шалаш и крепко заснул.
А утром глядит – на плотах все скрутки порублены, раскиданы. Развязанные бревна плавают как попало – какое к берегу приткнулось, какое на середину ушло.
– Ну, ребята, – сказал Иванок, – это мы чем-то дедушке не угодили. Видно, надо ему гостинца дарить.
Бывало в старину, что мужики водяному гостинца даривали. Возьмут какую ни на есть худую клячонку и – в омут: на, дедушка, бери, не серчай!
Но ведь это дома просто: ставит мир мужику полштофа, ну, денег там алтына два и – бери, топи конягу.
Тут же все лошади казенные, государевы.
– Как быть? – спрашивают мужики у караульного начальника.
– Да, видно, топите какую-нибудь, – отвечает тот. – Скажем, что сама утопла.
Выбрали одну кривую кобыленку и утопили. Ночи две ничего, тихо было. Плоты снова повязали. Но сколько-то дней прошло – опять порезаны скрутки. Сидят лесорубы, горюют: серчает дедушка.
Ехал мимо старичок из Вербилова-села.
– Что, – спрашивает, – приуныли, детки? Ай царские харчи не сладки?
Ему рассказали – так и так.
– Эх вы, глупенькие! – сказал старичок. – Какой же это водяной? Это зверь бобер. Видали шапки боярские? Это он самый и есть. А насчет дедушки – не сумлевайтесь: мы ему на вешнего Миколу ха-а-рошего мерина подарили.
После этого опять тихая жизнь потекла.
А лето между тем уже к осени наклонилось. Кое-где в листве мелькнули рыжие и красные заплатки. Осина задрожала, почуяла мороз. Зори утром занимались малиновые, прохладные.
И все бы ладно было, да вдруг с чего-то стал народ хворать, лихорадка-трясовица навалилась. Из полста мужиков, считай, половина влежку лежит.
Послал караульный в Воронеж просить господина адмиралтейца, чтоб хоть плохоньких каких прислали, – работа стала.
В это самое время, откуда ни возьмись, объявился на озере успенский дьячок Ларивон.
Он вылез из лесной чащи и был как дикий зверь.
Одежда на нем висела клочьями. Взгляд – истинно волчий.
Увидев караульного солдата, он кинулся было бежать, но споткнулся, упал, и тут его схватили.
Солдат стал спрашивать: кто, откуда, зачем по лесу ходит, не беглый ли с царской работы?
– Беглый-то беглый, – дерзко сказал Ларивон, – да не ваш. Я из Толшевского монастыря утек и к царскому делу не касаем. Я человек духовного звания.
Тогда Афанасий и другие признали его, а признав, удивились, зачем он так оборван и звероподобен и как попал в монастырь.
И Ларька им рассказал, что под монастырь его подвел успенский поп Онуфрий. А именно за то, что он, Ларька, поколотил немецкого попа Густавку. Тот-де Густавка-поп надсмехался над православной верой и брехал в австерии, или, по-русски сказать, в кабаке, будто в православной церкви трезвон есть как бы скоморошья плясовая, а поповские власы сходны с бабьими и смеху достойны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17