А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Но это сколько времени – гонцу доскакать до Москвы, да там все справить, да назад обернуться! Ден десять, самое малое. А меж тем в Воронеже опять в кабаках шум, пьянство, дерзкие речи. Правда, уже нету с бражниками Васьки Барабанщика: его тем часом в губной избе Пронка Рябец терзает страшным своим кнутом, губной староста Сережка Лихобритов пристает, чтоб сказал, кто научил делать гиль. И уже, почитай, забили Василия, посинел, бедный, а молчит.
12. Еще среди шумных бражников Илюшки Глухого не видать. Сказывали, будто, отбившись, ушел он с воеводского двора через Ильинские ворота в посад, но кто знает – верно ли? Да то-то и беда, что верно. Там на посаде жила распутная женка Любашка, она тайно вино курила. Илюшка к ной прибежал, спросил вина, ветчины, наелся, напился и лег на огороде под грушей спать. Он мыслил, что ушел, а его Сережка Лихобритов искал: может, и не нашел бы, да Любашка указала, поганка. Вот его сонного, голубчика, и связали, да в губную – к Пронке к Рябцу: «Кто-де научал гиль делать?» Так связанного и били, ироды.
13. Гонец все скачет, уже Даньшино-село миновал, донская вода блеснула; на воеводском дворе плотники стучат топорами, чинят разбитые ворота; Петр Толмачев, стрелецкий голова, собрав стрельцов, сулится скоро жалованье отдать – гонец-де скачет в Москву за казной; дворянин Ждан Кондырев, отомкнув шкатулку, считает деньги, велит писарю заутра же заплатить охочим людям новобранцам по пяти алтын на брата да струги готовить, чтоб скорой рукой сплыть с охотниками на Дон к князю Семену Пожарскому… Ночь идет, горят костры, пляшут, шумят по кабакам бражники: у них новый вожак объявился – бар Борских убеглый мужик Ивашка. Он кричит, что-де недоделанного дела кидать не мочно, а что-де надобно идти, и не то что Кондырева-дворянина ай воеводу, а всех бояр и подьячих побить, да и посадских кое-кого туда же. «Они, – кричит, – дюже салом заплыли, нам от них одна разоренье!» И многие бражники кричали вместе с Ивашкой: «Верно! Побить их, да и все!» И сошлись на том, чтоб заутра, как заблаговестят к обедне, так всем бы собираться на торгу и идти по боярским дворам грабить. Сойдясь на этом, поснули бражники кто где.
14. А пока они кричали да сговаривались, лихобритовские ярыжки тоже не зевали. Они сидели по кабакам, наряженные – кто побирушкой, кто монахом, кто мужиком проезжим. И они все слушали, замечали, какие дюжей глотку дерут. Так что не успел Ивашка, бар Борских убеглый мужик, за угол от кабака завернуть, как человек с пять навалились на него, сшибли с ног, поволокли. Так же и с другими крикунами стало. И в ту ночь набили тюрьму полнехоньку.
15. Утром пошли Ждановы люди по избам, зачали кричать новобранцам, чтобы шли на воеводский двор за жалованьем. Те стали, сомневаясь, меж собой переговариваться: «Вот-де чудно?! Не лукавство ль? Вечор с воеводского двора втычки, а нонче, глянь, – жалованье!» Тут к обедне заблаговестили. Бражники по уговору бунтовать побежали, слышат: бар Борских Ивана будто в тюрьму кинули. Да и других много туда ж покидали ночью. Смутились: что делать? Не ведают – бунтовать, не ведают – смиряться. Тогда пришел один охотник с воеводского двора, трясет кисетом, гремит алтынами, молвит: «Чего, дураки, сумлеваетесь? Верно, дворянин по пяти алтын на брата жалует». И друг за дружкой все, какие поверстались в охотники, пошли на воеводский двор и получили по пяти алтын. И всем было приказано заутрешний день идти к пристани по стругам.
16. Так и вышло. Попы молебен отпели на берегу, дали крест целовать. Всех новобранных посадили на струги, и поплыли они по реке Воронежу на тихий Дон воевать турка. Как они его воевали – речь особая, мы об том сей час не будем сказывать. Одно лишь: многие там за пять алтын головы свои положили.
17. А на Воронеже тишина стала. Кончился шум. Огонь как бы сбили, померкло пожарное пламя, но малая искорка невидимая осталась-таки тлеть до норы.
Повесть вторая
1. He ладно б зачинать с того, да что ж сделать. День-деньской галдит воронье над торговой площадью: там – на двух столбах рели, на коих повешенных видим. Их ветер качает, дождь сечет, солнце палит. Другой день висят. И ужасаются приезжающие мужики, да и лошади шарахаются: шутка ль? Таково страшно.
2. На третий день пришел в губную рядовой казак Герасим Кривуша с невестой, бил челом старосте Сергею Лихобритову, чтоб дозволили снять нареченного тестя, предать земле, отпеть с попами казненное тело. Так ведь не дал, злодей. Фертом уставя руки, смеялся, говорил: «Да чего-су в землю хочешь ховать? Этак-то Ваське ладней, этак он к небушку ближе». Губной дьяк моргал Герасиму, делал знак, как бы лез за пазуху: дай-де. Но Герасим давать не стал: раз – чтоб подлому семени потачки не делать, а второе – и давать-то нечего было. Ушли они с Настей, она плакала, бедная. На крыльце Герасим в сердцах кинул шапку под ноги, сказал: «Ну, погоди, Сережка, дьявол, еще и тебе будет туга!» Тот, смеючись, в окошко глядел: «Нет от тебя ль, вшивой?» – «Да уж будет, помяни мое слово!» С тем и разошлись. По Васильевых же товарищей никто не пришел: бар Борских Иван издалеча был, сирота убеглый, а с Илюшкой Глухим чудно вышло, право. Его вешать привели, поставили под петлю; вот он просит: «Вы же, ироды, хоть перед смертью руки-то развяжите, дайте лоб окстить!» Ему развязали, а он враз раскидал всех профостов, да и был таков. Так и не нашли, чисто под землю ушел. Барабанщик же с Иваном чуть ли не седмицу висели, пугали проезжих, и оттого мужики перестали на торг езжать. Тогда воевода сказал Лихобритову, чтоб снять. Он ночью удавленных поснимал и увез тайно неведомо куда. И ничего в память об них не осталось нам – ни креста, ни камушка, одна пытошная бумага.
3. А молодые свадьбу кой-как сыграли, стали жить без Василья. Герасим на градскую стену в караул ходил, нес казацкую службу, а Настя управлялась по домашности. Домашность же у них была какая? Изба, да огородишко, да конь Сивко, да корова Нежка, да курчонков с пяток, что ли. Сперва горевали, конечно, по Василью, а как вскорости приспело лето, так и горевать стало недосуг – день короток от заботы. Настя Нежку свою в Чижовский лес гоняла, а Герасим в том же лесу по ложка?м да полянкам косил траву. Он косит, а за ним конь бродит. Этого Сивку Герасим так обучил – за собой ходить, куда хозяин, туда и конь; а то посвистит ему как-то мудрено, и он ляжет и лежит, ничем не поднимешь. Вот так они в Чижовский лес хаживали всеми. А там ручей бежал и дубы стояли, необхватные старики, а один – с опаленной верхушкой. На нем ворон сложил гнездо, вывел птенцов, и они все кричали, просили есть. Под тем дубом Настя частенько сиживала, глядела, как ворон детям корм таскает, а не то и вздремнет когда. Вот раз наскочил вихорь, сшиб гнездо, и упали воронята наземь. Их четверо было. Так трое-то ничего, а у одного ножка повредилась, он кричит, прямо плачет, сердешный. А старый ворон тогда летал где-то за добычей. Ей, Насте, жалко стало вороненка, она ему ножку вправила, обмотала суровой ниткой, да и не ушла, а стала старого ворона дожидаться: как одних бросить? Лиса набежит, пожрет ведь. Скорым часом летит ворон. Видя беду издалеча, вот кричит, вот кричит! Покружил над дубом, спустился на травку к ребятенкам, давай округ них похаживать, поскакивать: рад, черный, что целы. Настя тогда посмеялась на него – ну, чисто человек, не говорит только. А он, ворон-то, возьми да и скажи человечьим голосом: «Ну, дева, сослужила ты мне службу, спасибо, за то и я тебе, придет час, послужу!» Не верится, а ведь так было, ей-богу. Герасим, кончив косить, пришел, она ему сказала про чудо, так он тоже не поверил: «Заснула, поди!» – и посмеялся. А впоследствии увидим, что вышло. Это я верно поведал, как было. Но вернемся назад.
4. Гонец бутурлинский прискакал из Москвы с царской грамотой. Гневался государь на воеводу и отписывал ему с великим сердцем, как-де он такое воровство допустил, чтоб черный народ шумел? И отписывал великий государь еще, чтоб жалованья стрельцам не ждали: в казне денег нету, войну промышлять нечем. А что от того стрельцы не спокойны, так что ж, мол, ты за воевода, коль в страхе их содержать не умеешь. Колпак ты, а не воевода. Таковую грамоту получив, Бутурлин загоревал. Он созвал сотников, спросил – как быть? Стрелецкий голова Петр Толмачев говорит: «Ума не приложу. Я стрельцов обнадежил, что гонец за казной поскакал, а выходит вон что». И сотники сказали, что хоть сколько-нибудь, а заплатить надо, а то как бы какого дурна не сотворилось. Тогда воевода Бутурлин поехал в Акатов монастырь к игумну, стал просить из монастырской казны взаймы. Тот почесался, но дал. И так стрельцам-молодцам заткнули глотку маленько.
5. Но пока тут на Воронеже, так сказать, из последнего на черные пышки наскребали, в Москве иные пироги заквашивались. Царь-то Алексей тогда еще млад, глупенек был, за него боярин Морозов Бориска орудовал. И тот Бориска нашептал государю, чтоб слабого Бутурлина заменить на Воронеже кем покрепче. Царь сказал: «Делай как знаешь, только чтоб на Воронеже гиля не было, там моих свойственников вотчины». А у Морозова уже и указ вот он. Царь подписал, не читая. И вот осенью, лишь с хлебом убрались, заявляется в Воронеж новый воевода. Ему имя было Василий Грязной. И он стал править. Тут-то воронежские жители уразумели, что ежели до сей поры над ними хворостинкой помахивали, то теперь чуть ли не ослопьем зачали охаживать. Скорбь, ту?жа сделалась на Воронеже, многие беды что из дырявого мешка посыпались. Ох, время! И вспомнить, так нехорошо.
6. Он, Васька Грязной, зверь-человек был. Мы так мыслим, что он, еще едучи с Москвы, всякие злодейства загадывал, чем бы нас, воронежских жителей, изве?сть. Потому что сразу же по приезде учинил пакость: велел ночью на посаде зажечь смолье, сделал как бы пожар. И возле огня, шутоломный, с Сережкой Лихобритовым на конях вертелись, выглядывали, сколь проворно ударят в набат да соберутся тушить. А как все спали, то и набата не случилось и тушильщики не пришли. И за то взял Грязной с посадских жителей пеню по деньге со двора, а успенского пономаря, что в колокол не бил, велел лупцевать кнутом и пеню с него взять же. В воскресенье, идя от обедни, опять усмотрел воровство: баба не на указанном месте села, дура, оладьями торговать. А у нас спокон веков этой всякой мелочью, – оладьи ли, квас ли, ай еще что, – где сел, там и торгуй на здоровье. Тут же баба, видишь ли, не там села. Так он, воевода, мало что поддал сапогом лоток с оладьями, но и бабу велел тут же высечь при народе, зверь. И на женский стыд не поглядел. Да ведь так с его приезда и пошло?, дня не бывало без казни: то не там стадо прогнали, то не этак шапку скинул, зазевался, не кланялся ему, воеводе, ну, не то, так то, а уж найдет, с чего взять, и за всякую малость – пеня, кнут, батожье. Бутурлин был собака, но куда же против Грязного! Ангел божий, ей-право, ангел.
7. А пьяница, а блудня! Стрельцова женка Степанидка вечером огородами из бани шла. Откуда ни возьмись, наскочилп трое, сбили с ног, завернули в веретье; приволокли рабу божью в воеводскую хоромину, там – гульба: с Грязным Васильем бражничают стрелецкий голова Толмачев, да Сережка Лихобритов, да поп Девицкий Никитка. Стрельчиха-то ни жива ни мертва, а они ей: «Садись, гуляй с нами». Она взмолилась: «Ох, господа, грех ведь! Нонче-де пятница, постный день». Поп Никитка скалится: «Ништо, раба божья, я-су все грехи отпущу!» И Толмачев велит ей садиться, подносит вина, а Васька в бубны бьет, ржет, жеребец стоялый. Ну, она, Степанидка, отчаянная была, она Петьке Толмачеву засветила по скуле, свешник сбила со стола да бежать. Садами, огородами доплелась-таки домой. Ее муж спрашивает: «Ты чего такая расцарапанная, расхристанная?» Она, конечно, все сказала, как было. «Ну, пес! – закричал стрелец. – Я ж ему попомню!» И он перед спасом побожился, что так не так, а быть Ваське Грязному от него, от стрельца, дурну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12