А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Ясно было, что он дерется по приказу. Фехтовал он старомодно, как дерутся пожилые люди, но боец он был неплохой. Он был холоден, решителен, настойчив. Но он не обладал проворством, и, кроме того, его угнетало сознание неизбежности поражения. Раз двадцать по крайней мере он был в моих руках, но я воздерживался. Я уже говорил, что решил в этот вечер быть сатаной. Так оно и было. Я нещадно изводил его. Я повернул его лицом к луне, так что он плохо видел меня, я же дрался в своей собственной тени. И пока я изводил его, добившись, что он действительно начал пыхтеть и задыхаться, Пасквини, опиравшийся головой на руку и наблюдавший нас, выкашливал и выхаркивал свою жизнь.
– Ну, де Гонкур, – объявил я наконец, – вы видите, что вы совершенно бессильны! Вы в моих руках на дюжину ладов! Приготовьтесь, крепитесь, ибо я решил вот как!
С этими словами я перешел с третьей позиции на четвертую, а когда он беспорядочно отпарировал удар, я опять сделал кварту – четвертую позицию, – воспользовался тем, что он открылся, и пронзил его насквозь на уровне сердца. Увидев исход, Пасквини перестал цепляться за жизнь, зарылся лицом в траву, затрепетал и затих.
У вашего хозяина в эту ночь станет четырьмя слугами меньше, – сказал я де Вильгардуэну, как только мы начали.
Что это был за бой! Юнец был просто смешон. Трудно было представить себе, в какой буколической школе учился он фехтованию! Рапира его с размаху просвистела в воздухе, словно это было орудие с рукояткой и режущим краем, и опустилась мне на голову. Я опешил. Никогда еще мне не случалось встречаться с такой нелепостью! Он совершенно раскрылся, и я мог тут же проколоть его насквозь. Но, как я уже говорил, я опешил, а когда опомнился, то почувствовал боль от вошедшей в мое тело стали: этот неуклюжий провинциал проколол меня и продолжал переть вперед, как бык, пока эфес его рапиры не вдавился мне в бок и я не опрокинулся навзничь.
Падая, я видел смущение на лицах Ланфрана и Боэмона и удовлетворение на лице де Вильгардуэна.
Я падал, но не достиг травы. В глазах у меня засверкали молнии, гром оглушил слух, настала глубокая тьма, потом медленно занялся слабый свет, я почувствовал неописуемую мучительную боль и услышал чей-то голос, произносивший:
– Ничего не могу нащупать!
Я узнал голос. Он принадлежал смотрителю Этертону. И я узнал в себе Дэрреля Стэндинга, только что вернувшегося из прогулки во тьме столетий в преисподнюю смирительной куртки тюрьмы Сан-Квэнтина. Я понял, что смотритель Этертон щупает кончиками пальцев мою шею. Потом их оттолкнули пальцы доктора Джексона. И голос Джексона проговорил:
– Вы не умеете щупать пульс человека на шее. Вот… здесь… поставьте палец туда, где лежит мой. Слышите? Так я и думал! Сердце работает слабо, но правильно, как хронометр!
– Прошло всего двадцать четыре часа, – проговорил капитан Джэми, – и он еще никогда не находился в таком состоянии.
Прикидывается, вот что он делает, можете быть в этом уверены! – вмешался Эль Гетчинс, главный доверенный.
– Не знаю, – стоял на своем капитан Джэми. – Когда пульс у человека так слаб, что нащупать его может только сведущий человек, то…
– Недаром же я прошел школу смирительной рубашки! – осклабился Эль Гетчинс. – Я заставил вас развязать меня, капитан, когда вы решили, что я уже дохну, – а я чуть не рассмеялся вам прямо в лицо!
– Что вы думаете, доктор? – спросил смотритель Этертон.
– Я вам говорю, что сердце работает превосходно, – был ответ. – Разумеется, оно ослабело. Говорю вам, что прав Гетчинс. Он притворяется!
Большим пальцем он открыл мое веко, после чего я открыл и другой глаз и оглядел группу, нагнувшуюся надо мной.
– Что я говорил вам? – торжествующе воскликнул доктор Джексон.
Напрягая всю свою волю, хотя от этого усилия у меня чуть не лопнули щеки, я усмехнулся.
К моим губам поднесли воды, и я жадно напился. Не забывайте, что все это время я лежал беспомощно на спине и руки мои были вытянуты вдоль тела внутри куртки. Когда мне предложили поесть – кусок сухого тюремного хлеба, – я отрицательно покачал головой. Я закрыл глаза в знак того, что утомлен их присутствием. Боль этого частичного воскресения была нестерпима. Я чувствовал, как в тело мое возвращается жизнь. Шея и грудь выше сердца болели невероятно. А мозг настойчиво сверлила мысль, что Филиппа ждет меня в большом зале, и мне хотелось бежать, вернуться к тем половине дня и половине ночи, которые я только что пережил в средневековой Франции.
И в то время как палачи стояли надо мной, я старался освободить живую часть тела от моего сознания. Я спешил улететь – но голос смотрителя Этертона удержал меня.
– Не имеешь ли на что пожаловаться? – спрашивал он
Но я боялся только одного – именно как бы они не развязали меня; и ответ, который я дал, был отнюдь не бахвальством, а только имел целью предупредить возможное освобождение меня из «пеленок».
– Можете туже стянуть куртку. – прошептал я. – Она слишком свободна. Я просто теряюсь в ней. Гетчинс олух! Он понятия не имеет о том, как стягивать «пеленки». Лучше приставьте его командовать ткацкой комнатой, смотритель. Он куда больше специалист по части бестолковых усилий, чем теперешний олух, который просто глуп, не будучи все же идиотом, как Гетчинс. А теперь убирайтесь все вон, если вы не можете придумать для меня ничего посильнее! В последнем случае – останьтесь. Сердечно прошу вас остаться, если вы своим слабым умишком воображаете, что выдумали для меня какую-нибудь новую пытку!
– Да он колдун, настоящий колдун! – пропел доктор Джексон с восторгом врача, сделавшего ценное открытие.
– Стэндинг, ты чудо! – воскликнул смотритель. – У тебя стальная воля, но я ее сломлю; это так же верно, как то, что сейчас день!
– А у вас заячье сердце, – возразил я. – Десятой доли «пеленок», которые я получил в Сан-Квэнтине, достаточно было бы, чтобы выдавить вашу заячью душонку из ваших длинных ушей!
У смотрителя в самом деле были необыкновенно длинные уши. Я убежден, что они заинтересовали бы Ломброзо.
– Что до меня, – продолжал я – то я смеюсь над вами и не могу придумать худшей доли для ткацкой мастерской, как ваше управление ею! Помилуйте, вы сокрушили меня, излили на меня все свое бешенство, – а я все еще жив и смеюсь вам в физиономию! Ну разве это не бездарность? Вы не умеете даже умертвить меня! Вы не сумели бы убить загнанную в угол крысу зарядом динамита, н а с т о я щ е г о динамита, а не того, который вы вообразили я будто бы спрятал!
– Еще чего? – спросил он, когда я умолк.
И тут в моем мозгу пронеслась фраза, которую я бросил Фортини, когда тот нахально приставал ко мне.
– Убирайся прочь, тюремный пес! – проговорил я. – Уноси свой лай от моих дверей!
Нелегко было человеку такого склада, как смотритель Этертон, вынести подобную дерзость из уст беспомощного арестанта. Лицо его побелело от ярости, и он срывающимся голосом бросил угрозу:
– Клянусь богом, Стэндинг, я с тобой разделаюсь!
– Вы только одно можете сделать, – продолжал я. – Вы можете стянуть этот невероятно свободный брезент. А если не умеете, так убирайтесь вон! И мне все равно, вернетесь ли вы через неделю или хоть через все десять дней!
И в самом деле, какие репрессии может предпринять даже смотритель большой тюрьмы против узника, к которому уже применена самая крайняя мера? Вероятно, смотритель Этертон изобрел наконец новую угрозу, потому что он заговорил. Но я уже успел окрепнуть настолько, что запел: «Пой куку, пой куку, пой куку!..» И не переставал петь, пока дверь со звоном не захлопнулась и не взвизгнули задвигаемые болты.
ГЛАВА XII
Теперь, когда я научился этому фокусу, действовать было легко. И я знал, что чем больше я буду странствовать, тем это будет легче. Стоило только установить линию наименьшего сопротивления, и каждое новое странствие по ней встречало все меньше затруднений. Как вы увидите, мои путешествия из жизни Сан-Квэнтина в другие жизни стали совершаться почти автоматически.
Как только смотритель Этертон и его банда оставили меня в покое, достаточно было нескольких минут волевого напряжения, чтобы воскресшая часть моего тела опять погрузилась в «малую» смерть. Это была смерть при жизни, но смерть малая, подобная временной смерти, вызываемой посредством анестезии.
Итак, от гнусной и скаредной жизни, от звериного одиночества, от тюремного ада, от прирученных мух, от мучений тьмы и перестукивания с живыми мертвецами я одним скачком удалился в пространство и время.
Наступила длительная тьма, и медленно нараставшее сознание иных вещей, иных «я». В этом сознании первое, что мною ощущалось, была пыль. Она была у меня в ноздрях, сухая и едкая. Она была у меня на губах. Она покрывала мне лицо. В особенности чувствовали ее кончики пальцев.
Затем я начал ощущать непрерывное движение. Вокруг меня все качалось и колыхалось. Чувствовались толчки и подергивания, и я без удивления расслышал скрежет колес и осей и грохот железных шин по камню и песку. Потом до меня донеслись усталые голоса людей, которые ругались и хрипло покрикивали на еле двигавшихся измученных животных.
Я открыл свои воспаленные от пыли глаза, и тотчас же в них въелось еще больше пыли. Грубые одеяла, на которых я лежал, были покрыты пылью на полдюйма. Над собой, сквозь завесу пыли, я видел сводчатую крышу – качающуюся холстину, – и мириады пылинок тяжко нисходили в стрелках солнечного света, проникавшего сквозь отверстие в холстине. Я видел себя ребенком, мальчиком лет восьми или девяти, чувствовал себя разбитым, как и женщина с запыленным лицом и диким видом, сидевшая возле меня и ласкавшая плачущего младенца, лежавшего у нее в объятиях. Это была моя мать. Это я знал с такой же уверенностью, как знал, выглядывая из-под парусинового навеса – крыши повозки, – что плечо человека, сидевшего на месте возницы, принадлежит моему отцу.
Когда я полез через пожитки, которыми была нагружена повозка, мать сказала мне усталым и раздраженным голосом:
– Неужели ты не можешь посидеть спокойно минутку, Джесс?
Джесс – это было мое имя; фамилии своей я не знал, но слышал, что мать называла отца Джоном. Смутно помню, что как-то раз посторонние люди, обращаясь к моему отцу, назвали его капитаном. Я знал, что он начальник отряда и что его приказам все повинуются. Вылезши через отверстие в парусине, я сел на козлы рядом с отцом. Воздух был полон пыли, поднимавшейся от повозок и копыт животных. Пыль была так густа, что стлалась туманом, низкое солнце тускло просвечивало сквозь него и имело кровавый оттенок.
Зловеще было не только зарево этого закатывающегося солнца, но и все вокруг меня – ландшафт, лицо моего отца, трепетание младенца в руках матери, которого она никак не могла угомонить, шестерка лошадей, которых гнал мой отец, непрерывно понукая их; трудно было сказать, какой они масти, – так густо покрывала их пыль. Ландшафт представлял собой удручающую взоры пустыню. Низкие холмы уходили вдаль по обе стороны дороги, там и сям на их склонах виднелись кустики, сожженные солнцем. В общем же поверхность этих холмов была голая, иссохшая, песчаная и скалистая. Путь наш пролегал по песчаным оврагам между холмов. Дно этих оврагов было голое, если не считать случайных кустов и кое-где встречавшихся редких пучков сухой, увядшей травы. Воды не видно было и следов, лишь местами попадались размытые водою рытвины, оставшиеся от былых ливней.
Только повозка моего отца была запряжена лошадьми. Повозки шли гуськом, и когда обоз повернул и загнулся, я увидел, что прочие повозки запряжены волами. У каждой повозки было по три или четыре ярма волов, и рядом с ними, по глубокому песку, шли люди с остроконечными бодилами, которыми они покалывали неохотно двигавшихся животных. На одной из излучин дороги я сосчитал повозки впереди и позади нашей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47