А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Я в буквальном смысле смотрел ей в рот. Я жил уже не с женщиной, а с какой-то депрессивной пифией; ее приводящий в отчаяние лаконизм действовал мне на нервы и играл моей жизнью. А бросался к ней я почти всегда напрасно: она просто зевала.
Из тюрьмы чердак превратился в убежище, но мой флоберовский проект не подвигался. Энтузиазм первых мгновений схлынул, и сменившее его ощущение дежа-вю перечеркивало мое открытие «Бувара…». Так, заблудившись в лабиринте и думая, что нашел какой-то неиспробованный путь, вдруг замечаешь на земле следы своих собственных подошв, а на стене – зацепившуюся за неровность нитку из твоей куртки: ты здесь уже проходил.
В книгу постепенно прокрадывались чуждые элементы: помпезная госпожа Борден неотразимо напоминала мне почтенную матрону из «Николаса Никльби». Тупой господин де Фаварж воскрешал в памяти Подснепа из «Нашего общего друга». А сами Бувар и Пекюше, эти горожане, которые вдруг услышали зов пустой проселочной дороги, эти двое невежд, неожиданно заслушавшиеся сирен науки, – не были ли они дальними родственниками и наследниками членов Пиквикского клуба? Изгнанный в дверь, Диккенс возвращался в окно. К тому же…
К тому же из всех неоконченных литературных произведений «Бувар…» считался одним из самых знаменитых, совершенно так же, как… «Друд»! И когда после нескольких недель бесплодных усилий я наконец осознал эту очевидную параллель, меня охватила какая-то чудовищная усталость.
В тот вечер, тоскливо перелистывая моего Флобера, я уперся взглядом в этот пассаж: «Наконец, они решили сочинить пьесу. Трудную сторону составлял сюжет. Они его изобретали за завтраком и пили кофе – напиток, необходимый для творчества, – затем пропускали две-три рюмочки. Ложились в постель соснуть, после чего спускались во фруктовый сад, гуляли там, наконец выходили за ворота, чтобы обрести вдохновение в полях, блуждали рядом и возвращались измученные. Или же они запирались на ключ. Бувар разгружал стол, клал перед собой бумагу, обмакивал перо и замирал, уставившись глазами в потолок, между тем как Пекюше размышлял в кресле, вытянув ноги и поникнув головой. Иногда они чувствовали трепет и как бы дуновение идеи; уже готовились ее схватить, но она ускользала».
А снаружи надрывался экскаватор, буксуя на опилках. Это было уже слишком. Я откинулся на спинку рабочего кресла и разразился громким хохотом душевнобольного. Потом выключил пишущую машинку, вышел из комнатки, обещая себе, что больше в нее уже не вернусь, и запер за собой дверь.
Я тихо вошел в спальню. Матильда не закрыла ставни, но была уже глубокая ночь, и в свете фабричных огней я мог различить только какую-то удлиненную форму посередине кровати. Невозможно было понять, спит она или нет. Услышит она мои слова? Пятьдесят на пятьдесят. Это облегчало дело.
– Я устал, Матильда. Очень устал.
Я сел на край кровати. Она лежала на животе, одетая, голова – в подушке, руки вытянуты вдоль тела. В полутьме наши силуэты резко выделялись на белой простыне: диаметр и касательная. Полумертвая и полуживой.
– Я солгал тебе. Я никогда не напишу книгу. Ни о Диккенсе и ни о ком… Все это – какой-то пошлый фарс… Я думал, что женюсь на пожирательнице мужчин, а получил в наследство мелкобуржуазную неврастеничку… А ты, ты хотела Рембо, а имеешь Топаза… Вот, и теперь мне легче, я освободился… Ты спишь?
Я прилег рядом с ней.
Лондонский моросящий дождик проникал сквозь мою пижаму, но ни Борель, ни Стивенсон не обращали внимания на мою персону: один говорил без остановки, словно боясь, что может прийти смерть, чтобы прервать его исповедь, а другой слушал, щуря глаза. Неожиданно Борель чуть повысил голос; он произнес мое имя. Мне ничего не оставалось, как приблизиться и навострить уши, – сейчас все станет ясно. И с «ТЭД», и с господином Диком. Но в этот момент Стивенсон замечает меня и прикладывает палец к губам.
X
Опираясь на руку патронажной сестры, пожилая дама тяжело спускается по ступеням паперти. Многие почтительно кланяются ей, но она отвечает лишь покачиванием головы; затем поворачивается к молодой женщине и что-то ей говорит. Замирают последние аккорды фисгармонии; на пороге появляется кюре и закрывает обе створки двери.
Женщины очень медленно переходят маленькую площадь. Пожилая дама с большим трудом усаживается на заднее сиденье «Рено-16» и застывает, устремив взгляд в бесконечность; за это время молодая женщина проходит по меньшей мере десяток метров вдоль террасы кафе, направляясь к аптеке. Когда наши взгляды встречаются, она чуть заметно замедляет шаг и хмурит брови. Ее лицо мне что-то смутно напоминает.
Я жду. Она возвращается, и машина трогается с места. Тогда я плачу за выпитое и, в свою очередь, нажимаю кнопку звонка на двери аптеки.
– Добрый день. Аспирин, пожалуйста.
– У вас есть рецепт?
На лице человека досада. Его трапезу прерывают уже второй раз, с интервалом в пять минут. Сквозь открытую дверь в стене за стойкой я вижу угол стола, салфетку, бутылку минеральной воды и хлебные крошки. К запахам лекарств примешивается аромат куриного рагу.
– Нет.
– Тогда я ничего не могу вам дать. Я сторож и отпускаю только в неотложных случаях.
– А, ну да, извините.
Я изображаю намерение уйти, но, уже взявшись за ручку двери, оборачиваюсь:
– А эта пожилая дама – только что, в «Рено-16», – это не мадемуазель Борель? (Человек безучастно молчит. По его подбородку сбегает капелька соуса.) Я встречал ее пару раз, когда работал у Жинесте.
– А, вином занимаетесь… В Сент-Эмильоне все занимаются вином. Словно на этом свете больше нечем заняться. А потом жалуются на болезни…
– Она, судя по ее виду, тоже не в форме…
– Это старуха Борель? – Человек пожимает плечами. – Ну, она-то – не от вина… Возраст, месье… возраст и безмужье: это разрушает организм… Болезнь Альцгеймера. Нет, серьезно. Представьте себе кусок рокфора на солнце в разгар августа – вот ее мозги.
– Печально…
– Если угодно. Так или иначе – конец один… Автомобильная авария такое же милое дело, как и рак гортани, – не лучше и не хуже. Ну, так я вам даю этот аспирин?
Паркуясь перед домом, я увидел через окно, что Матильда разговаривает по телефону. Я кинулся в дом и вырвал у нее трубку:
– Алло? Да, я Франсуа Домаль… – Это было словно во сне. Словно этот далекий голос долетал с другой планеты. – Да, конечно… Хорошо… Я буду там завтра, сразу после открытия…
* * *
– Кого вы пришли навестить, месье?
Служебная улыбка на лице сестры растаяла в мгновение ока. Ее коллега в справочном, разговаривая по телефону, буравила меня свирепым взглядом.
– В медицинском крыле, палата восемнадцать, – процедила сестра.
Я слышал их перешептывание за спиной, пока пересекал пахнувший мастикой холл, украшенный неким синтетическим растением (которому каким-то чудом удалось сбросить половину своих листьев) и бледной репродукцией «Завтрака на траве» размером чуть больше почтовой марки. В коридоре я увидел старуху; она передвигалась крохотными шажками, скользя по навощенному паркету. Я прошел мимо телевизионной комнаты; несколько стариков задумчиво смотрели документальный фильм из жизни леммингов. Дверь палаты номер 18 была приоткрыта, и я очень ясно услышал конец разговора.
– Вот, мамулечка, так вам будет удобно… Вы точно не хотите скушать еще кусочек этого пирожного?
– Нет, спасибо, миленькая…
– Я сейчас же снова к вам вернусь.
– Да не беспокойтесь, я хорошо себя чувствую, уверяю вас!
– Ну-ну! Я хочу, чтобы моя самая любимая мамулечка ни в чем не нуждалась…
– Кристина, вы ангел!
Сиделка открыла дверь, но заметила меня не сразу: она послала в комнату воздушный поцелуй и, повернувшись, оказалась лицом к лицу со мной.
– Да?
– Я… я, наверное, ошибся номером.
– Кого вы ищете?
– Госпожу Фуркад.
Реакция Кристины была еще более удивительной, чем у тех двоих в регистратуре. Ее лицо потемнело, она шумно задышала и задрожала.
– Вы не ошиблись, господин?
Она сделала акцент на «господине» с той ледяной вежливостью, какая бывает в фильмах у полицейских, когда они стараются сдержать свой гнев, разговаривая с особенно гнусным преступником. Секунд десять она стояла у меня на дороге, глядя мне прямо в глаза. Потом у нее случилось нечто вроде приступа тошноты, и она быстрым шагом удалилась.
Прежде всего я узнал запах духов «Утренняя серенада». Я мог закрыть глаза и вновь увидеть мой дом – не тот, из которого выехал час назад (оставив Матильду валяться на диване и смотреть очередную серию «Далласа») и в котором жил лишь вследствие простой стилистической ошибки судьбы, а мой настоящий дом, дом самых далеких моих воспоминаний, когда еще не существовало дивана «честерфилд» и пятьдесят оловянных солдатиков, поставленных в ряд, являлись в моих глазах воплощением высшего счастья на земле. На той земле, где благодаря моей наивности все еще казалось возможным, пусть даже это «возможное» сводилось к нескольким рискованным перемещениям фигурок вокруг шляпной коробки; на той земле, где у Наполеона еще сохранялись все шансы против Блюхера. Это был нетронутый, одновременно и гигантский, и до смешного маленький континент, еще не захваченный Диккенсом.
– Ну и чего ты ждешь? Так и будешь стоять в дверях?
Представьте себе дерево. Один из тех столетних дубов, которые еще застали Колониальную выставку, Сару Бернар и «Союз левых». Над тем немногим, что было уже старо в момент, когда вы появились на свет, время больше не властно; когда вы трясли вашей погремушкой, топая по травке, дерево было уже древним, когда вы бакалавром выходите из ворот школы, оно – такое же. Подчиняясь здравому смыслу, вы допускаете возможность его смерти: удар молнии, вырубка, смещение почв, – но по-настоящему вы в это не верите. Для вас мысль о его смерти – не более чем риторическая фигура, своего рода некий коэффициент, который вы вводите для него в порядке чисто интеллектуального упражнения. Но ваша плоть, ваши чувства не сомневаются: это дерево вечно.
Для чего мне было знать, как ее дела? Семенами своих почтовых открыток она проросла в сердцевину моей жизни. Какая разница, где она была – в Вашингтоне, Сиэтле, Даксе или Мимизане, – она была везде и нигде.
– Ты неважно выглядишь, малыш!
Да, вот она, здесь, такая же, как была. Внимательная, индифферентная, дружелюбная, недружественная; шершавая кора, шелковистая листва. Из нас двоих изменился только я.
– Садись уже, бедолага! Из-за тебя нам обоим не по себе…
Пока я неловко устанавливал подле кровати кресло с очень низким сиденьем, отворилась дверь.
– Извините меня, мамулечка, я забыла поднос…
Кристина пересекла комнату, стараясь не смотреть на меня, но между кроватью и креслом было слишком мало места, чтобы пройти к ночному столику. Я встал и передал ей поднос. При этом она была вынуждена встретиться со мной взглядом; ее нижняя губа дрогнула, и она очень быстро заговорила:
– Я хотела вам сказать, господин, что… здесь все считают, что… иметь такую бабушку, как мадам Фуркад, и… ни разу не навестить… ни разу не позвонить за столько лет… это бессовестно, вот!.. И вам должно было бы быть стыдно и… и…
– Ну-ну, деточка, – сказала Неподвижная, пожимая руку Кристины, – успокойтесь… Он молод, вы знаете, что это значит… У него есть о ком заботиться, вот и все…
– Все равно… все равно, это… Ах, вы уж чересчур добры!
Не зная, что еще сказать, Кристина ушла, унося поднос и глотая слезы.
Хохот Неподвижной раскатился так сильно и звонко, словно двадцать лет сохранялся закатанным в консервной банке.
– Успокойся, красавчик, ты меня ничем не обидел! Это они решили, что надо сообщить тебе, когда увидели, что я собралась подыхать. О, меня это не пугает… мне даже любопытно посмотреть, как это все будет происходить… И потом, я же выслала разведчика… на ту сторону!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35