А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Владо заглянул проведать отца одним ранним летним утром и забыл уйти. Старик, разумеется, разрешил ему остаться у нас, но мы, ничего не зная об этом, целый день ждали, когда он уйдет. Вместо этого он расположился в кухне на топчане, переночевал там, а на следующий день принес и оставил в кладовке свое имущество: два ободранных чемодана, набитых книгами и перевязанных веревками. К нашему разочарованию, книги были такие же скучные, как и сам Владо – не романы Жюля Верна, а классические пьесы, напичканные признаниями в любви и тирадами героев, полными благородного негодования.
Владо был актером. А точнее – актером-неудачником. Говоря «неудачником», я вовсе не намекаю на его бездарность. Через много лет, после того как он исчез с моего горизонта и я позабыл о его существовании, он объявился, представ передо мной в своем неизменном черном костюме, в галстуке-бабочке, с накрахмаленным, но посеревшим от стирки воротничком и невыразительным, словно тоже накрахмаленным лицом человека без возраста. Это было уже после революции 9 Сентября, я работал тогда на радио. Владо вошел ко мне в кабинет как старый знакомый и сообщил, что его приняли в радиотеатр. Закончив деловую часть визита, он умолк и остался сидеть у окна, вперив взгляд в пространство и, очевидно, по старой привычке забыв, что нужно уйти. От других подобных субъектов Владо отличался неоценимым преимуществом – его присутствие не тяготило. Он умел неподвижно и молчаливо сидеть где-нибудь в углу, так что его просто переставали замечать.
Я с головой ушел в редактирование очередной рукописи, но вдруг у окна послышалось легкое покашливание – так теноры обычно прочищают горло, давая знать, что сейчас последует ария.
– Хочу попросить тебя: дай мне что-нибудь для декламации… Но что-нибудь этакое, понимаешь…
«Понимаю, такое, что поразит весь мир», – подумал про себя я.
– Видишь ли, всю жизнь я был в тени… Нет, я не жалуюсь, в этом тоже есть свои положительные стороны. Чем больше ты в тени, тем меньше тебе завидуют… Но если всю жизнь у тебя не было шанса сделать хоть что-то… Ты ведь понимаешь?..
Чтобы показать, что мне все ясно, я взял со стола одно стихотворение и протянул его Владо. Стихотворение было не мое, а Беранже. И хотя мой перевод был далек от совершенства, старый актер пришел в восторг. Через неделю он уже срывал с ним бешеные аплодисменты. Теперь не проходило и дня, чтобы Владо не заглянул ко мне в кабинет и не осведомился, не перевел ли я еще что-нибудь из Беранже. Визиты его стали столь частыми, а просьбы – столь настойчивыми, что пришлось перевести еще одно стихотворение, потом третье, четвертое, пока не набралось на целую книжку. Эта книжка ничем не обогатила мое творчество, но стала благодатной почвой для творческой деятельности Владо. Он поистине достиг виртуозности перевоплощения, и его невыразительное гладкое лицо превращалось в арену страстей, которые, как мне казалось, раньше были ему совершенно чужды. Он великолепно владел мимикой и интонацией, необходимыми ему, чтобы изобразить карьериста, подхалима, доносчика, хищника, скрягу и прочих подонков. Преображался он с такой страстью, будто хотел отомстить тем, кто всю жизнь унижал и топтал его.
Разумеется, Владо был артистом старой школы и в погоне за выразительностью иногда «переигрывал», но его немного старомодный стиль как нельзя лучше соответствовал пафосу Беранже. Так на закате жизни актер-неудачник смог порадоваться своей первой и последней нешумной славе.
Но это произошло позднее. А в то время, о котором идет речь, Владо был всего лишь неудачником и безработным. Раз или два в неделю, тщательно вычистив редингот, он отправлялся в Народный театр – вот уже много лет он надеялся, что его примут туда на работу, если откроется вакансия. Но вакансия все не появлялась, и после очередного похода артист возвращался на кухню, повязывал поверх редингота фартук и садился чистить картошку. Чистка картошки входила в обязанности домработницы, но Владо считал своим долгом помогать по хозяйству и потому вносил свою лепту в поддержание чистоты. Он протирал пол намотанной на длинную палку влажной тряпкой. Артист сам придумал это приспособление, чтобы не испачкать свой черный редингот, с которым не расставался.
Вне этих хозяйственных дел его присутствие в доме было почти незаметно. Съежившись, стараясь занять как можно меньше места, он часами молча сидел в углу, чтобы не напоминать о себе, и, даже когда его усаживали за общий стол, всегда жался в уголок и держал тарелку на коленях. Привычку стоять в стороне, не мешать, не попадаться лишний раз на глаза выработала у него жизнь. Испытав в ней много разочарований, он инстинктивно старался избегать толпы. Это было естественно в его положении, хотя, казалось бы, человек с его профессией должен постоянно стремиться быть на виду, в центре внимания, выделяться не только на сцене, но и в быту. В те годы многие артисты носили большие широкополые шляпы, черные бабочки – вместо галстуков, в ресторане, чтобы все заметили их присутствие, заказывали бутылку вина громогласно, трубно играя интонациями. И если Владо было чуждо стремление выделиться, то, вероятно, потому, что он слишком редко занимался делом, связанным с его профессией, и еще потому, что слишком часто на него обрушивались удары судьбы.
И все же профессия требовала своего. И это «свое» она обычно получала в поздние вечерние часы. Бабушка уходила в свою комнату, отец закрывался в кабинете, домработница ложилась спать в прихожей, а дядя в это время вообще не любил сидеть дома. С нами, детьми, в кухне оставался только Владо. Кухня служила ему спальней, но для нас она была и любимым местом сборов, так что артист встречался с публикой каждый вечер – как в настоящем театре. Владо приносил из чулана один из своих ободранных чемоданов, доставал из него какую-нибудь потрепанную книжку, против обыкновения откашливался и начинал лицедействовать. А мы, усевшись на кушетке, игравшей роль одновременно первого и последнего ряда, следили, как на обычно лишенном выражения лице актера бушевали и гасли чужие волнения и страсти.
Любимцем Владо, разумеется, был Шекспир, а самой милой сердцу пьесой, естественно, – «Гамлет». Гамлет, однако, действовал на публику усыпляюще. Уже во время первой сцены, после того как исчезал призрак, исчезал и наш интерес, а после сцены в приемном зале зрители спали крепким сном. Так что Владо вынужден был оставить драму несчастного принца датского в покое и окунуться в кошмары «Макбета». «Макбета» мы уже знали в переложении отца, сделанном им специально для детей. Поэтому нам легче было следить за действием, но интерес к развязке пропадал. А бедный Владо лез вон из кожи, перевоплощаясь то в трагического Макбета, то в его ужасную супругу, то в трех ведьм… По нашему мнению, больше всего ему удавались ведьмы, но сцены с ведьмами были короткими, их было немного, действие затягивалось, особенно после убийства, и брат, теряя терпение, говорил:
– Расскажи лучше про Бирнамский лес…
– Бирнамский лес в конце, – спокойно возражал Владо. – Бирнамский лес – это возмездие, а возмездие всегда наступает в конце.
Только до возмездия было слишком далеко. Так далеко, что, дожидаясь его, мы незаметно засыпали. Впрочем, мы засыпали и на «Отелло», и на «Короле Лире», и на «Венецианском купце», не говоря уже о «Сне в летнюю ночь», что подразумевалось уже самим названием.
Вот этого человека я и взялся описывать, сам не знаю почему. Описал я его добросовестно – внешность, манеры, привычки, а чтобы оживить рассказ, дополнил его характерными случаями из жизни актера. Привел, например, как однажды дядя послал его в квартальную пекарню зажарить ягнячьи головки. Владо положил на противень и несколько груш. Он был вегетарианец, а так как груши были твердые, решил их испечь. Дядя попытался втолковать ему, что при таком противоестественном сочетании ягнячьи головки приобретут несвойственный им сладковатый вкус, а груши будут пахнуть жиром, но актер стоял на своем, считая, что свободное место в противне следует использовать, ведь пекарь все равно берет за все тридцать стотинок. Я описал, как каждый день Владо ездил к городской минеральной бане пить горячую минеральную воду.
– Вы тоже должны пить, – советовал он. – Очень полезно.
– Полезно для чего? – недоверчиво спрашивал я.
– Для всего. Прочищает внутренности. А самое главное – утоляет чувство голода. Особенно, если пьешь много. Когда я выпиваю пол-литра, голод проходит и можно не обедать. Сколько раз я экономил так на обеде.
В общем, я рассказал все, что представлялось мне заслуживающим внимания, а когда рукопись была готова, оставил ее на письменном столе отца. Вечером Старик вернул мне сочинение и сказал своим обычным тоном:
– Хорошо.
Но тон означал, что плохо.
– Не знаю, что еще можно написать, – пробормотал я, понимая смысл интонации.
Отец, уже шагавший к своему кабинету, остановился на полпути.
– Вопрос совсем не в том, что нужно что-то добавить. Характеристика не обязательно должна быть подробной.
– А какой?
– Ты хотел написать небольшой юмористический рассказ. В какой-то мере это тебе удалось.
– Я хотел обрисовать человека…
– Вот именно. И обрисовал его в легком шутливом тоне.
– Это добродушная шутка…
Отец не возразил, но замолчал, видно, пытаясь дать мне время подумать над тем, что он имел в виду. На его месте я, наверное, вышел бы из комнаты, но он продолжал стоять в дверях, ожидая, когда оскорбленный автор справится с раздражением.
– Не вижу, где я взял не тот тон. В конце концов, и Диккенс пишет с юмором.
– Да, и Гоголь тоже. Но когда читаешь «Шинель», сначала смеешься, а потом начинаешь плакать. Ты же до конца стараешься не испортить читателю настроение.
– Есть вещи, которые читатель сам может уловить, совсем не обязательно разжевывать ему их.
– Разжевывать, разумеется, незачем. Но ты даже не намекаешь. Этот человек наливается водой не потому, что он скаредничает и хочет сэкономить на обеде, а потому, что у него нет денег. Он занимается кухонной работой в рединготе, потому что эта одежда у него единственная – и выходная, и на каждый день. Он дошел до последней черты бедности, но не афиширует это, а пытается скрыть, он всегда аккуратен и чист, от него пахнет мылом, пусть даже хозяйственным, но мылом…
Старик продолжил в том же духе, а я слушал и думал, что все мне давно известно, и испытывал недовольство собой: почему я не написал так. Отец говорил:
– Ты даже не обратил внимания на его глаза. Портрет без глаз – это…
– Я написал о его глазах.
– Да, написал, что он косит и носит пенсне в металлической оправе. А его взгляд? Робкий взгляд собаки, привыкшей получать одни пинки…
Невероятная глупость: но в нарисованном мною портрете глаза действительно не играли никакой роли. Я был так огорчен, что улавливал только обрывки фраз Старика.
– Накопившаяся с годами печаль… Мечтать о славе и смиренно дожидаться места статиста. Не роптать… Может быть, даже не надеяться… И все же оставаться верным себе… своему рединготу и достоинству, так, как, по его мнению, подобает хорошо воспитанным людям.
Отец будто разговаривал сам с собой, и, наверное, так оно и было, потому что он редко обращался к собеседнику с длинным монологом. Наконец я почувствовал, что он изменил тон и обращается действительно ко мне:
– Все, что ты написал, в общем и целом – верно. Остается решить, насколько все это осмысленно. Душа и тело человека имеют определенную структуру, организованную вокруг одного стержня. Как у этого растения…
Длинным, желтым от табака пальцем он указал на стоящую на окне бегонию. Чахлую и хилую, потому что мы с братом перекладывали друг на друга обязанность поливать ее.
1 2 3 4 5 6 7