А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


БРОНЕПОЕЗД «ЖАН ЖОРЕС»
Гулко прогрохотав через мост, бронепоезд набирает скорость и с потушенными огнями уходит с фронта к взбунтовавшимся партизанам. По приказу Блюхера всю операцию надо провести за девять часов, с тем чтобы утром вернуться на передовые позиции и поддержать огнем орудий обороняющихся под Хабаровском красных бойцов.
В салон-вагоне идет «процесс» над тифом. За столом – «суд»: три бойца во главе с комиссаром бронепоезда, который зарос до самой последней крайности, и волосы у него, как у попа, лежат гривой на воротнике кожанки.
В вагоне яблоку упасть негде – бойцы стоят, прижавшись друг к другу. Возле окна, припертый к запотевшему стеклу, – Постышев. Его трудно отличить от остальных. Павел Петрович в такой же солдатской гимнастерке, лицо его крестьянское, российское, и здесь сейчас никто, кроме комиссара, который заметно нервничает на своем председательском кресле, не знает, что среди собравшихся судить образцово-показательным судом заклятую болезнь находится член Дальбюро ЦК.
– Прошу выступить свидетеля, – говорит председатель.
К столу протискивается веселый парень – рот до ушей, на носу родинка, на груди болтается табличка, написанная большими печатными буквами: «НЕЧИСТОПЛОТНЫЙ БОЕЦ».
– Давай свои показания, – просит «судья».
– Сейчас, – говорит «свидетель» и, подмигнув окружающим, посматривает в шпаргалку, написанную на маленьком листочке из блокнота. – Значит так, я считаю, что никакой заразы на свете вообще нету. Я год не моюся, а здоров, и никакая меня вошь не берет, потому как она, от одного моего духу помирает – лапы кверху, и готова. Запах, он лучше лекарства вошь безобразит.
– Отойди в сторону, – говорит председатель. – Давай сюда следующего!
Выходит «буржуй». На огненные вихры бойца надет цилиндр. Он еле держится на громадных оттопыренных ушах «буржуя», иначе бы сполз на глаза.
– Минька! – кричат бойцы. – Пенсню еще напяль!
– Во, сволочь, а, ребята?!
– Ишь вырядился!
– Свидетель, не вступайте в пререкания! – говорит председатель «буржую», который уже успел весьма недвусмысленно ответить на веселые возгласы. – Отвечайте по существу, как вы относитесь к тифу.
– Мы, буржуи, относимся к тифу ясно и просто – надо упасть в ножки нашим дорогим Америке и Японии, пущай помогут!
– Как вы понимаете помощь от Америки и Японии, свидетель?
– Мы, буржуи, понимаем помощь так, чтобы они для нас прислали мыло и деколон-духи под охраной своих солдат! Мы деколон-духами отмоемся и надушимся, а рабочий с мужиком пущай гниют и вошь куют на задние ноги!
– Понятны вам мысли проклятой буржуазии, товарищи бойцы? – спрашивают из президиума.
– Понятно! – гремят бойцы.
– Что за такие мысли следует?
– К стенке ставить.
– Введите свидетелей обвинения.
Входят два бойца.
Первый делает шаг к столу президиума и начинает речь:
– Товарищ боец, я проболел тифом, – и он срывает с бритой головы меховую ушанку, – я пролежал месяц в бреду и потерял двадцать килограммов живого веса. Теперь хожу и ветра боюсь, шибает из стороны в сторону. Волоса у меня, обрати внимание, молодой революционный боец, растут теперь мелким кустарником, мышцы рук и ног стали как у старика, и в атаку я идти не могу, а только лежу на земле и плачу кровавыми слезами, что вовремя не следил за своей чистотой и не боролся с вошью.
Выходит второй боец:
– Я хочу сказать вам, бойцы, как из-за неосторожности и нечистоплотности несознательного элемента на фронт завезли вошь! Сколько людей она покосила, страх! Как вражеский пулемет! И что стало с безобидной на первый взгляд вши? Стало то, что фронт ослабел и белые продвинулись вперед! Даешь чистоту, бойцы!
– Долой вшей!
– Даешь стирку!
– Внимание, – говорит комиссар «Жана Жореса». – Сейчас слово предоставляется защитнику.
Рыжий боец, который только что изображал буржуя, надевает пенсне и белую перчатку на левую руку, поворачивается к бойцам задом, на котором лихо красуются две громадные заплаты, и говорит президиуму:
– Я, как аблакат-защитник, хочу задать уважаемому начальству один вопрос: ругай вошь не ругай, борись с ней не борись, а белья-то все равно нет чистого?! Все белье у нас старое, как царизм! Зачем тогда мыться?
Из-за стола президиума поднимается комиссар.
– Бойцы, вы слышали речь классового врага! – гневно говорит он. – Да, у нас нет нового белья! Много чего нет у революции. Зато у революции есть главная задача – победить! По этому поводу – все в первый вагон! Сейчас там каждый получит четвертушку мыла, шайку с кипятком, а потом два товарища, работавшие прежде в прачечной, высушат на паровозе выстиранное вами белье и прогладят его утюгами, полученными в подарок от пролетариата Благовещенска!
В салоне, где только что проходил суд, остались комиссар «Жореса» и Постышев. Они присели к столику, закурили. В жестяных кружках дымился кипяток, заваренный на таежных снадобьях.
– Чага? – спросил Постышев.
– Нет. Лимонник с толченой березкой.
– Вкусно!
– И бодрит получше любого чая.
– А как у тебя та старушка, карамзинская племянница? Помнишь, ты ее «божьим одуванчиком» окрестил?
– Канкова? Вкалывает бабулька. Только ее либерализм мучает. По всему надо «плохо» ставить, а она «хорошо с двумя минусами» дарит. Я ее инспектировал, ругал, хотел даже на губу посадить – ничего не могу поделать.
– А сам грамотный?
– Что значит грамотный? Не сравнишь же ты, Пал Петрович, старую буржуйку со мной – комиссаром?
Постышев посмеялся одними губами:
– Ишь гонора сколько... Уроки у нее берешь?
– По два в день.
– Ну и как?
– Хочешь по-английски? Я как ихний прынц на нем теперь изъясняюсь.
– А что она тебе ставит?
– Все больше пятерки.
– С минусами?
– С тремя.
– С тремя! – повторил Постышев. – Смотри, может, служебное положение используешь?
– Разрази меня гром! Я ее и за себя ругаю. Она мне раз говорит: «Ставлю вам пять с четырьмя минусами». А я, честно говоря, ни бум-бум. И я заявляю: «За повторение подобных провокаций ссажу с бронепоезда в тайгу. Я сейчас заслужил оценку «плохо», которую и требую мне поставить».
– Пошли посмотрим, чем она занимается.
– Да они там сказки разучивают после уроков грамоты. У меня с этого дела скулы сворачиваются. Я ее приманивал на пение, а она говорит, что наши песни разучивать не может по причине их зверства.
Постышев улыбнулся.
– Романсы, говорит, я могу для вас подбирать.
– Ну?
– Ребята ей гармонь принесли, она теперь им поет нуду под переборы.
– Пошли, пошли, – заинтересовался Постышев. – Это интересно. Романсы под гармошку – это, мил друг, событие с далеко идущими последствиями.
В седьмом вагоне идут занятия.
Посреди вагона – широко расставив ноги, чтобы не качало – стоит боец и монотонно декламирует:
Встает заря во мгле холодной;
На нивах шум работ умолк;
С своей волчихою голодной
Выходит на дорогу волк...
– Стоп, стоп! – хлопает в ладоши Канкова. – Это невозможно! Вы ничего не желаете видеть, когда читаете. Разве можно? Поглядите же только; «Встает заря во мгле холодной...» Это холодно, вы чувствуете?
Боец виновато молчит.
– Какой цвет вы сейчас видите, Гусаков? – спрашивает Канкова бритоголового бойца.
– Известно какой: понизу красный, а сверху синим придавлено, и дым из печей пистолетом торчит.
– Ах, как прекрасно, боже ты мой, как прекрасно! – волнуясь, говорит Канкова. – Все увидели это раннее утро? Ведь у каждого в деревне обязательно было хоть одно такое утро, когда восход казался багряно-синим, и тишина окрест, и дым из труб уходил в белое, морозное небо... Дайте мне, пожалуйста, инструмент.
Бойцы осторожно передают ей гармошку. Канкова трогает пальцами черно-белые переборы, и рождается грустная мелодия в бронепоезде, который несется через тайгу усмирять восстание таких же мужиков.
– Гусаков, – негромко просит Канкова, – прочитайте.
И бритоголовый Гусаков в дырявых портках и в гимнастерке, из которой он давно вырос начинает читать под музыку Чайковского стихи Пушкина. Глаза его огромны, по-девичьи красивы, голос звенит высоко. И читает он так, будто все видит, будто все это проходит у него перед взором:
На утренней заре пастух
Не гонит уж коров из хлева,
И в час полуденный в кружок
Их не зовет его рожок;
В избушке, распевая, дева
Прядет, и, зимних друг ночей,
Трещит лучинка перед ней
...Мальчишек радостный народ
Коньками звучно режет лед;
На красных лапках гусь тяжелый,
Задумав плыть по лону вод,
Ступает бережно на лед,
Скользит и падает: веселый,
Мелькает, вьется первый снег,
Звездами падая на брег...
Гусаков замер вместе с последним аккордом. Из темноты раздались аплодисменты. Все повернули голову: возле двери стоял Постышев.
На исходе ночи, когда на востоке, над сопками, стала заниматься серая полоска, бронепоезд, сбавив ход, подошел к деревне, занятой восставшими партизанами.
Лязгая буферами, развернув стволы орудий на домишки, лежавшие в мягких сугробах, бронепоезд остановился, и бойцы, быстро выгрузившись, пошли вверх по сопке, растянувшись в широкую цепь. Возле маленького станционного домика их окликнули. Из снежной норы, белые от холода, вылезли Кульков и Суржиков – в одних рубашках.
– Где ваши люди, Кульков? – спросил Постышев.
– Спят пьяные.
– Кто будет нести ответственность за случившееся?
– Я.
– Чем объясните все это?
– Объясняю тем, что не хотел проливать кровь человека, которого не считал врагом.
– Кем вы его считали?
– Бузотером.
– Когда в стране тяжело и кругом трудности, бузотер – это потенциальный враг. Запомните на будущее. А теперь из-за вашей сахарной сладости сколько крови придется проливать?
– Позвольте, товарищ комиссар фронта, пойти в их штаб одному. Они сейчас проспались, спирта больше нет, я наведу порядок.
– Почему не сделали этого раньше?
– Вас поджидал. Боялся, как бы не начали с ходу садить из орудий.
– Кто с вами?
– Это Суржиков. Он старик. Он ни при чем.
– Мы все при чем, – сказал Суржиков, – в нас всех одна кровь. Ты нам позволь, гражданин комиссар, тихо попробовать.
– Раньше надо было тихо пробовать. Сейчас надо громко, чтобы другим неповадно было повторять.
Бойцы вступили в деревню и взяли карабины наизготовку. Шли быстро, снег хрустко скрипел. А луна еще не растаяла. И звезды моргали белым холодом. Тихо: скотина не мычала, из труб дым в небо не тянулся. И пламя долизывало черные головешки сожженных изб.
Постышев входит в штаб. Здесь тугой спиртной дух. Повстанцы валяются вповалку, храпят на самых высоких нотах. Постышев подвигает себе табурет, садится посреди комнаты и ждет, пика бойцы с бронепоезда разоружат спящих «членов» и «министров».
– Все готовы, – докладывают Постышеву, – пустые они.
– Атамана разбудите.
– Кольк, а Кольк...
– У...
– Вставай, сукин сын...
– Чего? – сонно, не продирая глаз, спрашивает Колька пропитым голосом.
– Вставай, – говорит Постышев, – заспался.
– А ты кто такой?
– Постышев я.
– Сдаваться пришел?
– Ага. И блины тебе печь.
– Муки нет, народу роздал.
– А ну подымайся, пошли!
Чуть брезжит рассвет. Крестьян собрали на деревенской площади, перед церковью, которая стоит сиротливо и отрешенно – двери повыломаны, окна без стекол, забиты крест-накрест, на изрешеченном снарядами куполе надрывно кричит воронье. Здесь и жители, и охотники, пришедшие из тайги, с белковья, и бойцы с бронепоезда.
Колька-анархист и его «министры» проходят на середину круга в сопровождении Постышева, Кулькова, комиссара «Жана Жореса» и трех госполитохрановцев с бронепоезда.
– Погорельцы, идите сюда, – приглашает Постышев.
С плачем и тихим причитанием к нему пробираются крестьяне, дома которых были сожжены вчера Колькиными пьяными дружками за «буржуазность».
– Кто вас жег?
– Вон стоит, ирод!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50