А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Но было уже слишком поздно. Лишь немногие разглядели черный мундир, галуны и серебряный аксельбант жандарма, препирающегося с приставом. Теперь дверь снова закрылась, восстановилось спокойствие, и пристав, лавируя между рядами, пробирался к Йорису Терлинку, чтобы вручить ему письмо.
— «… что момент благоприятен для… «
Секретарь никак не мог найти нужную строку и чувствовал, что его никто не слушает. Ему, как и всем, хотелось понаблюдать, как бургомистр распечатывает и читает письмо.
— «… благоприятен для…» Ага!.. «… усиления пропаганды, в частности за рубежом, в странах с устойчивой валютой, просит муниципалитет Берне выдать ему в порядке исключения субсидию в двадцать тысяч франков».
Кемпенар добросовестно поднял уже опущенный им лист и подтвердил:
— Да. Точно двадцать тысяч.
Терлинк, положив письмо перед собой, скрестив руки на груди и зажав янтарный мундштук в зубах, был самым неподвижным и невозмутимым из всех собравшихся.
Он знал, что все, кто следит за ним из рядов полукруглого амфитеатра, более или менее представляют себе содержание письма, и понимал наконец угрожающие слова председателя Команса.
«Господин бургомистр, Поскольку сегодня утром мои попытки связаться с вами по телефону оказались безуспешны, считаю долгом своим уведомить, что мною получено прошение начать против вас судебное расследование. После ряда анонимных писем ко мне поступило обращение за подписью многих граждан вашего города относительно особого положения одного из членов вашей семьи и его образа жизни в вашем доме.
Мне известно, что состояние здоровья г-жи Терлинк внушает вам сильнейшую тревогу, и я повременю несколько дней, прежде чем допросить вас по вышеупомянутому вопросу.
Благоволите, господин бургомистр, принять мой самый искренний привет.
Тон, королевский прокурор».
Терлинк еще не бросил им вызов. Он стоял, благонравно глядя во все глаза на Кемпенара, и любой поклялся бы, что бургомистр, как все остальные, просто присутствует на очередном заседании.
Он сел, и Команс поднялся. И тот и другой сделали это торопливо, маскируя спешкой овладевшее ими чувство неловкости.
— Кто хочет высказаться о субсидии инициативной группе?
Терлинк заботливо положил сигару на закраину откидного щитка и поднялся с такой медлительностью, словно поочередно приводил в движение все шарниры своего крупного тела.
— Слово господину бургомистру.
— Господа, помнится, четыре года назад я совершил свой первый полет на аэроплане, прибывшем в Верне, дабы устроить желающим воздушное крещение. Ваш почтенный председатель господин Команс летал вместе со мной и, если не ошибаюсь, забыл уплатить за место.
Никто не засмеялся. Никто пока ничего не понимал. И Терлинк еще не пустил в ход всю силу своего голоса, которому обычно отвечало звонкое эхо от всех стен полукруглого зала. Он вроде как подыскивал слова, подбирался к теме.
До сих пор он стоял, уставившись в паркет под ногами, и только теперь начал постепенно поднимать голову.
— Когда я очутился в воздухе, моим глазам предстали башня ратуши, церковь Святой Валбюрги и другие колокольни, тесно окружившие нашу площадь.
Никогда в жизни он не был так безмятежен, так трезв умом. С ним происходило даже нечто более необыкновенное. Он видел всех своих коллег в черном, видел их розовые лица в бледном свете люстр, изучал каждое поочередно и, продолжая говорить, успевал думать, вспоминать то или иное событие.
Он видел не только их, но и себя. Терлинк словно наблюдал себя откуда-то со стороны: очень рослый, очень широкий, очень прямой и — он знал это — настолько бледный, что его застывшие черты пугали присутствующих.
Он бил голосом в стены, и голос отскакивал обратно; Терлинк ждал, пока отзвучит эхо, и продолжал. А двери подрагивали, потому что люди в коридоре теснились все плотнее, силясь разглядеть бургомистра сквозь узкие щели.
— Я видел также вокруг этих памятников, вокруг того, что мы именуем городом, низкие одноэтажные домишки, доныне кое-где покрытые позеленевшей соломой, и вокруг каждого из этих домишек — клочок вспаханной земли, луг, заботливо поддерживаемые ирригационные каналы. Дальше в дюнах попадались иные здания, с причудливыми красными кровлями, виллы, курортные псевдогорода, которые летом наполняются приезжими и слишком широкие улицы которых пусты зимой, как заброшенные каналы. В эту минуту, господа, я понял душу Верне…
Неправда! Он понял ее только сейчас. Зато понял до конца. Он смотрел на коллег, один за другим опускавших глаза.
— Я понял, что в этом куске провинции, отвоеванным нашими предками у моря, подлинно важны и должны приниматься в расчет только эти домишки за зелеными изгородями да эти мужчины с женщинами в белых чепцах, которые круглый год гнут спину над клочком земли.
Я понял, что город со своей ратушей и церквями представляет собой лишь сборный пункт. Я уразумел наконец, что наш субботний базар, конная и скотная ярмарки суть более величественные торжества, чем даже праздник Тела Господня…
В зале зашевелились, кое-кто закашлялся. Терлинк выждал. Времени у него хватало. Это был его день, который никто не мог у него отнять.
Он ощущал себя бесконечно большим, нежели все, кто присутствует в зале, нежели то, чем был до сих пор он сам!
Он мог бы теперь с невероятной отчетливостью показать свою подлинную жизнь, какой она наконец раскрылась ему от домика в Коксейде, этой только что им описанной хижины с соломенной крышей и зеленой изгородью, вплоть до настоящей минуты, включая двухкомнатную квартирку в первые годы брака и табачно-сигарный магазин Берты де Гроте.
— Но поскольку кое-кто из вас, я сказал бы даже — большинство, заработал немалые суммы на спекуляциях с прибрежными участками, вы забыли, господа, чем оправдано существование нашего города.
Сегодня вы хотите сделать из него нечто вроде столицы псевдогородов, где живут лишь два летних месяца, но получают большие прибыли.
И вы не думаете, что всякий раз, когда на дюнах вырастает новая вилла или гостиница, один мужчина или одна женщина по необходимости покидают один из домишек, вросших в поля, и уходят жить на чужбину, меняя свой наряд на мундир или становясь лакеями и служанками у чужих людей.
Эти изгнанники, не правда ли, тоже познают вкус больших заработков, научатся иностранным языкам и новым манерам. Но неужели вы думаете, что они когда-нибудь вернутся к родным полям?
Неужели вы не способны представить себе, что однажды в какую-нибудь субботу не окажется никого, кто доставит на нашу главную площадь яйца, птицу, овощи, и мы не услышим больше, как стучат по брусчатке наших улиц копыта мощных сельских першеронов?
Перед Терлинком от столбика непорочного сигарного пепла поднималась тонкая струйка голубого дыма.
Терлинк не торопился: как только голос его смолкнет, все кончится. Он не говорил тех слов, какие хотел сказать, в какие облекались его мысли.
Это у него не получилось бы, и к тому же выразить он стремился не эти мысли.
Об аэроплане и пейзаже, который открылся ему в день, когда он, Йорис, поднялся в воздух, он упомянул, может быть, случайно, просто чтобы взять разгон. Но это упоминание хорошо соответствовало сейчас тому, как он видел в эту минуту людей и вещи — нет, не только людей и вещи, но прошлое, настоящее, будущее.
Все до последнего, кто был в зале, услышали, как голос его задрожал, но так и не смогли ничего понять. Разве что встревожились, потому что речь его не походила на ту, какую они ждали.
Он видел бесконечную вереницу грузовиков с зерном в мешках и монументальные возы соломы, блеющих овец и телеги с крестьянами в черном, стекающиеся в город; видел человеческие жизни в их постоянном движении мальчиков, покидающих хижины и становящихся молодыми людьми, взрослых мужчин, девочек, начинающих делать себе прическу и удлинять юбки, то радостные, то мрачные крестные ходы, вливающиеся в церкви и выходящие из них под равномерный гул колоколов.
— Сюда, в эту ратушу, господа, должны вести…
Казалось, он ищет кого-то глазами. Он действительно искал Ван де Влита, оставшегося в своей раме над камином.
— Она всего лишь сборный пункт для сотен и тысяч этих хижин, и день, когда вы, на свое несчастье, забудете об этом…
Почему нельзя материализовать видения, показать им все, что он видит, включая г-жу Терлинк в постели, Марту, шныряющую в шлепанцах вокруг сестры, и там, в Остенде, в самом конце насыпной прибрежной дороги, комнату, где Лина, Манола и Элси… Он не закончил фразу, и кое-кто воспользовался этим, чтобы переменить позу — расставить скрещенные ноги или, наоборот, скрестить их. Все тоже знали, что это его последняя речь, и с оттенком неловкости или сострадания вежливо ждали.
— Быть может, те, кто строил города, не отдавали себе отчета в этой чудесной гармонии. Точно так же и человек, по мере того как развертывается его жизнь, сознает, что стремится к…
Терлинк заметил, что кто-то в первом ряду не слушает и читает лежащий перед ним рекламный каталог. Двери больше не вздрагивали: тем, кто толпился за ними, несомненно становилось скучно. Какой-то маленький старичок зашелся в кашле, который никак не мог унять, и люди оборачивались, чтобы посмотреть на него. И тут наступило молчание, такое долгое, что каждый спросил себя, что сейчас произойдет.
Терлинк хотел бы столько сказать… Это был уникальный шанс собрать воедино все, что он знал, чему научился, что наконец понял, все, что чувствовал сейчас с такой остротой, от которой в груди у него словно кипело. Он подавленно потупился, заметил свою все еще дымящуюся сигару, схватил ее и притушил о закраину откидного щитка.
— Господа, я против выделения кредитов инициативной группе и в случае иного решения отказываюсь нести ответственность за судьбы нашего города.
Вот! Он сбросил-таки с себя груз! И сел, равнодушный отныне к тому, что подумают и предпримут члены совета.
— Господа, если никто не просит слова, я ставлю на голосование предложение финансовой комиссии. Сначала голосуем открыто. Кто против выделения кредитов, поднимите руку.
Терлинк улыбнулся, чего с ним уже давно не случалось; в зале присутствовали и такие, кто ничего толком не понял и, не зная, поднимать руку или нет, ограничился невразумительным жестом.
— Повторяю: кто против выделения кредитов, то есть разделяет точку зрения бургомистра Терлинка, поднимите руку.
В глубине зала поднялось несколько рук, но один из тех, кто проголосовал тем самым против, покраснел как рак, заметив, что все на него смотрят.
— Кто за?.. Господа, предложение финансовой комиссии принято.
Г-н Команс повернулся к Терлинку, советники встали, и среди публики за барьером поднялся негромкий гомон.
— Итак, я незамедлительно направлю королю прошение об отставке.
По чистой случайности как раз в этот момент Терлинк повернулся к утопающему в своем кресле Леонарду ван Хамме, и тот почувствовал себя так неловко под взглядом Йориса, что заговорил о чем-то с соседом. Улыбка по-прежнему играла на бескровных, прикрытых рыжими усами губах Терлинка.
Чтобы внести хоть какой-то порядок в воцарившийся хаос, г-н Команс постучал по столу ножом для бумаг и фальцетом крикнул:
— Господа, заседание переносится.
Раздался характерный щелчок футляра, в котором Йорис носил свой янтарный мундштук. Терлинк чуть не забыл на откидном щитке письмо прокурора, вынужден был вернуться за ним, и все уступали ему дорогу. То же продолжали делать и тогда, когда он снова направился к двери, которую распахнул перед ним секретарь. Он шел медленно, как во время крестного хода и, сам не понимая почему, испытывал чувство триумфа. В коридоре увидел лицо Марии, но, не обратив на нее внимания, направился к себе в кабинет.
— Баас, идите скорее домой…
Он уже взялся за бронзовую дверную ручку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26