А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Зачем? Можно не сомневаться: он объяснял, что не сможет сегодня с ней побыть, что ему нужно куда-то по делам, а она умоляла:
— Хотя бы несколько минут!..
Они сели в углу у окна. В баре так тесно, что приходится говорить вполголоса. Не желая их стеснять, хозяйка спускается по винтовой лестнице, которая начинается за стойкой и ведет в подвал, где оборудована кухня. Они шушукаются, держась за руки. Мужчина недоволен.
— Хотя бы несколько минут…
Она сознает, что теряет его, но отказывается верить.
Он встает.
— В пятницу?
— В пятницу никак. Я уезжаю.
— В среду?
Сегодня среда, и он не пришел. Вот сейчас в одном из баров на Елисейских полях бармен передаст ему пневматичку, и он, сидя с друзьями, процедит сквозь зубы:
— А, знаю…
Может быть, сунет записку в карман, не читая?
— Официант!
Она роется в сумочке вспотевшими руками в поисках мелочи, и ее взгляд вновь падает на Доминику, которая пристально на нее смотрит.
Какое до всего этого дело Доминике? Работницы картонажной мастерской и те над ней смеются! Но она даже не притворяется, что ее занимает что-то другое.
Она, как те братик с сестричкой, которых она называла «маленькие бедняки», ей самой было тогда лет шесть. Дело было в Оранже. Каждый день в одно и то же время она шла гулять с няней на бульвар, прихватив с собой игрушки. Они садились на скамейку, и неизменно в двух-трех метрах от них застывали двое маленьких бедняков, брат и сестра, оборванные, с исцарапанными лицами, с болячками в углах губ и у корней волос.
С полным бесстыдством они стояли и смотрели, как она играет одна. Они не двигались с места. Няня кричала:
— Идите играть в другое место!
Они пятились на шаг и снова застывали.
— Не подходите к ним, Ника… Еще подцепите насекомых…
Они слушали. Наверно, им было все равно, потому что они не отставали, и няня в конце концов, подкрепляя слова делом, вскакивала и принималась махать руками, словно прогоняя воробьев:
— Кыш!
Не все ли равно, что Антуанетта, проходя мимо нее, пожимает плечами. Как бы то ни было, Доминика мысленно обращается к ней. Если она не понимает, тем хуже. Взгляд Доминики говорит: «Видите, мне с самого начала все известно…
Сперва я не понимала и вела себя глупо и злобно, написала две записки, чтобы вас припугнуть, чтобы помешать вам воспользоваться плодами своего преступления… Я вас еще не знала… Не знала, что по-другому вы не можете… Жизнь вас заставила, вы чувствовали, что должны жить… Ради этого вы пошли на все… Вы бы и на большее отважились… Вы поехали в Трувиль с драконом из башни… Издали глазели на людей, которые развлекались, жили полной жизнью. Вы тоже хотели жить, потому у вас и хватает отваги ходить наверх обедать и ужинать, улыбаться г-же Руэ-старшей, сидеть рядом с ней за шитьем, слушать ее бесконечные воспоминания об этой жалкой личинке, о ее сыне…
Минуты в маленьком баре, часы в отеле «Монморанси» сполна вознаграждали вас за это. Вы продлевали их. Продлевали прикосновение чужой кожи к вашей коже, и вечерами, одна в своей постели, вы пытались различить запах мужчины сквозь ваш собственный запах.
Он не пришел… Он больше не придет…
Я знаю. Я понимаю.
Неделями ваши окна были затворены, и коричневые ставни уныло сливались с коричневой стеной; напротив меня не было никакой жизни, и рядом, за стеной-то же самое; я была одна, надевала шляпку, не глядя в зеркало, бродила по улице, как бедняки, которым достается только то, что выбрасывают прохожие.
Я здесь!
Он не пришел. Все кончено. Что мы будем делать?
Несколько раз Доминике чудилось, что Антуанетта подойдет к ней, заговорит. Они вместе выйдут из огромного гудящего кафе, бок о бок окунутся в сырое вечернее безмолвие.
«Сколько усилий, сколько энергии, сколько нечеловеческой воли, а в итоге… «. Неужели все начинать сначала, искать другого мужчину, устанавливать, разумеется, другие дни, не среды и не пятницы, подбирать другой, но похожий бар, другую гостиницу, в которую заскакивать друг за другом?
В глазах Доминики читается вопрос, который занимает и Антуанетту:
«Неужели все сначала?»
Разве об этом мечтала она в ту ночь, когда не могла уснуть и, облокотясь на окно, в шелковой ночной рубашке, подставив луне белые плечи, смотрела на небо? Разве об этом размышляла, когда, опершись рукой о дверной косяк, ждала смерти мужа, чтобы потом войти в спальню и вылить лекарство в горшок с Pboesh Kobeh?
Антуанетта страдает. Так страдает, что, войди сейчас в кафе тот человек, она бы, пожалуй, при всех бухнулась ему в ноги.
И все-таки Доминика ей завидует. Она тоже украдкой, походя, отщипывала себе по кусочку от всего этого, и хорошего, и плохого; при виде маленького бара у нее трепыхалось сердце, она покрывалась испариной, проходя мимо кремового фасада гостиницы «Монморанси». Что они обе теперь будут делать?
Доминика и мысли не допускает, что делать больше нечего. Жизнь не может остановиться.
Одна за другой они обе свернули в первую улицу направо, пересекли светящийся прямоугольник перед кинотеатром, словно пропасть перемахнули; витрины были залиты ярким светом; автобусы пробирались по узкой улице почти вплотную к тротуарам; силуэты прохожих скользили в обе стороны, задевая и перегоняя друг Друга. Антуанетта нетерпеливо оглянулась, но позади, под струями дождя, виднелась только какая-то жалкая фигурка под зонтом, невыразительная особа, не молодая и не старая, ни уродина, ни красавица, не очень-то крепкая, слишком бледная, с чересчур длинным и непоправимо кривым носом: это была Доминика, торопливо шагавшая мимо витрин — заурядная женщина, которая идет неизвестно куда, шевеля губами, совсем одинокая среди толпы.
Глава 2
— Сесиль! Не знаете, вернулась госпожа Антуанетта?
— Час назад, мадам.
— Что она делает?
— Легла на кровать, одетая, прямо в грязных туфлях.
— Наверное, заснула. Попросите ее подняться. Скоро придет муж.
Темнеет рано; закрытые окна перекрывают доступ сырому и холодному уличному воздуху в маленькие прогретые ячейки, где прячутся люди. Может быть, из-за этой густой желтизны света, сочащегося сквозь заслон стекол и штор, из-за дождя, укутывающего любые движущиеся предметы пеленой безмолвия, люди в домах кажутся странно неподвижными и, даже когда шевелятся, их жесты странно неторопливы, их молчаливая пантомима разворачивается в мире кошмаров, где словно на веки вечные застыли по своим местам вещи, — угол буфета, отблеск выщербленного фаянса, край приотворенной двери, мутная глубина зеркала.
Огонь у Доминики уже не горит, но газом еще пахнет: этот неистребимый запах встречает ее и подтверждает, что она дома. Она бедна, это не выдумки.
Доминика подсчитывает траты с точностью до сантима не ради забавы. Пускай подчас она и забавляется этим и получает от этого удовольствие, как религиозный фанатик от умерщвления плоти, но так было не всегда; это ее бессознательная, инстинктивная самозащита: Доминика превращает железную необходимость в порок, чтобы ее очеловечить. В квадратной печурке никогда не тлеет больше одного полена зараз; полено невелико, и Доминика старается, чтобы оно горело подольше: в этом искусстве она достигла больших высот. Она шевелит полено по десять раз, меняя наклон, чтобы оно обугливалось только с одной стороны, а уж потом с другой; она, как в керосиновой лампе, регулирует в печи пламя, лижущее древесину, а уходя, никогда не забывает его загасить.
Тепло сочится тонкой струйкой, которая отклоняется или иссякает, чуть только откроешь, а потом закроешь дверь.
Когда она вошла, под ногами у нее хрустнула бумага: она подобрала с полу письмо.
«Мадмуазель, Мне совестно, что я опять Вас подвожу, по крайней мере отчасти. Сегодня я дважды наведывался в газету, где мне должны заплатить, но кассира так и не застал. Мне твердо обещали, что завтра он будет на месте. В противном случае, если эти люди попросту надо мной издеваются, я предприму другие меры.
Прошу Вас, не думайте, что с моей стороны речь идет о недобросовестности.
В подтверждение своих благих намерений прилагаю в счет долга сумму, которую Вы, боюсь, сочтете смехотворной.
Пишу Вам это письмо, потому что мы сегодня будем обедать у друзей на другом конце Парижа и вернемся очень поздно, а может быть, и не придем ночевать. Так что не беспокойтесь из-за нас.
Примите, мадмуазель, заверения в моих самых почтительных и преданных чувствах.
Альбер Кайлъ».
Сегодня двадцатое. Жильцы до сих пор не заплатили за квартиру. Чемодан снова уносили из дому, но не для того, чтобы вернуть назад зимнее пальто Лины — она так и ходит в костюмчике, — а для того, чтобы сбыть белье из ее приданого. Его продали евреям на улице Блан-Манто.
Они задолжали Одбалям и другим лавочникам по соседству, больше всего колбаснику, потому что по ресторанам они уже совсем не ходят; украдкой приносят немного еды к себе в комнату, где по-прежнему нет электроплитки.
Пока они одни, то от этого не страдают. Но Альбер Кайль избегает Доминику; дважды он посылал к ней Лину просить отсрочки.
Доминика беднее их, потому что ей уже не разбогатеть. Сегодня она останется без обеда, потому что чай в кафе на Елисейских полях — она не устояла и съела одно из пирожных, выставленных на столике, — обошелся ей дороже, чем обычная трапеза. Теперь она ограничится чашкой подогретого кофе.
Квартиранты отправились на улицу Мон-Сени, на самой вершине Холма, — они завели себе там друзей. Собираются по десять-двенадцать человек у кого-нибудь в мастерской, в глубине двора; женщины в складчину покупают колбасу, ветчину; мужчины раздобывают вино или чего покрепче; нарочно сидят в полутьме, валяются на продавленном диване, растягиваются на полу, подложив под себя подушки или подстелив коврик, пьют, курят, спорят, а за окном в безнадежно замедленном парижском ритме сеется дождь.
Г-н Руэ выходит из такси, расплачивается с водителем, дает двадцать пять сантимов на чай. Несмотря на дождь, он проделал почти весь путь пешком, под зонтиком, размеренным шагом, и лишь в начале предместья Сент-Оноре кликнул машину.
Дверь дома открыта только на одну створку. В вестибюле желтый свет; стены отделаны темными деревянными панелями в человеческий рост; лестницу устилает темный ковер, прижатый медными штангами. Лифт опять остался на шестом этаже: жильцы на шестом вечно забывают его спустить; надо будет раз и навсегда сделать им внушение через консьержку — ведь он владелец этого дома. Он ждет, заходит в узкую клетку, нажимает на третью кнопку.
Звонок отзывается далеко в глубине квартиры. Сесиль отворяет, берет у него шляпу, мокрый зонт, помогает снять черное пальто, и спустя несколько минут они уже сидят втроем за столом в тяжеловесной столовой, в неизменном свете лампы.
Обстановка вокруг них кажется вечной; мебель и все вещи выглядят так, словно были всегда и живут своей гнетущей жизнью, не заботясь о трех существах, манипулирующих ложками и вилками, и о Сесили, одетой в черное с белым, которая бесшумно скользит по комнате в мягких тапочках.
Подают второе, за столом слышны только вздохи, и Антуанетта витает где-то далеко. Потом поднимает голову, видит справа и слева от себя два стариковских лица, и в глазах у нее мелькает ужас и удивление; она словно впервые заметила мир, который ее окружает; она похожа на человека, проснувшегося в незнакомом доме. Она не знает, кто эти двое, такие, впрочем, привычные, торчащие по бокам от нее, как два тюремщика; они не имеют к ней никакого отношения, ее ничто с ними не связывает; ей совершенно незачем сидеть с ними рядом, дышать тем же воздухом, что эти две хилые груди, разделять их угрожающее молчание.
Время от времени г-жа Руэ взглядывает на нее и всегда не просто так, и каждое ее слово таит в себе второй смысл.
— Вы больны?
— Мне как-то не по себе. Я была у мамы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22