А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Нужен совершенно определенный узор, где все — в свою меру и на своем месте. Я не обсуждаю сейчас, ждет ли нас этот узор. Я просто говорю: если ждет, кто-то его создал, потому что только личность может правильно все разместить. Если мир улучшается сам собой, прогресс должен быть простым, как постепенное понижение или повышение температуры. Если же это — сложно, как творчество, значит, есть и творец. И тут снова мои домыслы прервал древний голос: «Я мог бы сказать тебе это давно. Если мир куда-то идет, он может идти только туда, куда Я веду его — к сложной системе ценностей, где истина и милость встречаются. Безличная сила может тянуть вас в плоские пустоши или на острые вершины скал. Но только Бог может вести вас — и ведет — в город, где улицы и здания подчинены сложному плану, и вам дано прибавить ваш собственный, неповторимый цвет к многоцветному плащу Иосифа».
Так во второй раз христианство дало мне точный ответ. Я сказал: «Пусть идеал будет твердым»; а Церковь ответила: «Мой — тверже твердого, потому что он уже был». Потом я сказал: «Пусть он будет сложным, как картина»; а она ответила: «Так оно и есть, ибо я знаю, Кто — художник». Тогда я задумался о третьей черте моей утопии. Она тоже очень нужна; рассказать о ней труднее всего. Попробую так: даже в утопии надо смотреть в оба, чтобы нас оттуда не выгнали, как выгнали некогда из рая.
Часто говорят, что надо быть прогрессивным, потому что все идет к лучшему. На самом деле единственный довод в пользу прогресса — то, что все идет к худшему. Все портится; вот лучший аргумент в пользу прогресса. Если б не это, консерваторам было бы нечего возразить. Они говорят: оставьте все как есть и будет хорошо. Но это не так. Все будет плохо. Оставьте в покое белый столб — и он очень скоро станет черным. Хотите, чтоб он был белым, — красьте его снова и снова; другими словами, снова и снова восставайте. Если вам нужен старый белый столб, постоянно создавайте новый. Это — так, когда речь идет о предметах; это еще верней и страшней, когда речь идет о людях. Все человеческие установления старятся с такой сверхъестественной быстротой, что нам нельзя думать ни минуты. В газетах и книжках принято писать о тяжком иге старых тираний. На самом же деле мы почти всегда страдаем от новой тирании, которая лет за двадцать до того была свободой. Англия восторгалась до безумия патриотической монархией Елизаветы, а потом, почти сразу, возмутилась до безумия тиранией Карла I. Во Франции монархию не смогли вынести не после того, как ее терпели с грехом пополам, а после того, как ей поклонялись. Людовику Любимому наследовал Людовик Казненный. У нас, в XIX веке, прогрессивного фабриканта считали чуть ли не народным трибуном, пока социалисты не возопили, что он — кровавый тиран и людоед. Еще пример: газета была для нас глашатаем общественного мнения, и вдруг (именно — вдруг, не постепенно) некоторые обнаружили, что это ей и не снилось. Мы поняли, что газеты — прихоть нескольких богачей. Совсем не нужно восставать против старого; восставать надо против нового. Мир держат в оковах новые тираны — капиталисты, издатели газет. Вряд ли король в наши дни грубо нарушит конституцию; скорей он обойдет ее, будет действовать за ее спиной. Он воспользуется не королевской властью, а королевским безвластием, бессилием — тем, что никто ничего о нем не знает и не может на него напасть. Ведь король теперь — самое частное из частных лиц, И еще один пример: газетчикам незачем сражаться против цензоров. Прошли те времена. Теперь сама газета — цензор.
Все общественные установления заболевают тиранией с поразительной быстротой; вот третий факт, который должна учесть наша безупречная теория прогресса. Надо все время следить, чтобы той или иной свободой не злоупотребляли; чтобы то или иное право не стало злом. Здесь я полностью согласен с революционерами. Они правы, когда не доверяют тому, что установили люди; правы, когда не надеются на князей и сынов человеческих. Вождь, избранный как друг народа, становится ему врагом; газета, созданная, чтоб все узнали правду, скрывает ее от всех. Да, я понял революционеров; и снова у меня перехватило дух — я вспомнил, что и на этот раз я заодно с христианством.
Оно заговорило снова. «Я учило всегда, что люди по природе своей неустойчивы; что добродетель их легко ржавеет и портится; что сыны человеческие сползают к злу, особенно если они благополучны, горды и богаты. Это недоверие, этот вечный мятеж вы на вашем неточном, новом языке именуете доктриной прогресса. Будь вы философом, вы бы, как я, сказали „догмат о первородном грехе“. Зовите это, как вам нравится; я же зову это истинным именем: грехопадение человека».
Мы сравнивали правую веру со шпагой; тут я сравню ее с боевым топором. И впрямь — кто, кроме христианства, смеет сомневаться в праве сытых и воспитанных на власть? Социалисты, даже демократы, часто говорят от том, что бедность неизбежно приведет к умственной и нравственной деградации. Ученые (даже демократы — да, есть и такие) говорят: если мы улучшим условия, зло и порок исчезнут. Я слушаю их внимательней внимательного, словно зачарованный. Они очень похожи на человека, рьяно перепиливающего сук, на котором он сидит. Если им удастся доказать свою теорию, демократию можно хоронить. Из того, что бедные — нравственные ублюдки, совсем не вытекает, что нужно их спасти. Зато отсюда непременно вытекает, что им не надо давать гражданских прав. Если человек, у которого нет спальной, не способен к свободному выбору, надо немедленно лишить его голоса. Правители вполне резонно скажут: «Возможно, со временем мы дадим ему лучшее жилище. Но если он такой скот, как вы говорите, он пока что погубит страну. Спасибо за намек, мы примем меры». Жутковато, но занятно смотреть, как серьезный социалист прилежно мостит дорогу для аристократии. Представьте, что кто-то, придя на званый вечер, просит прощения за то, что он — не во фраке, и объясняет, что он напился, разделся на улице и, кстати, вообще до этого был в тюремной одежде. Хозяин может сказать, что, если дело так плохо, можно было бы и не приходить. Точно таков социалист, когда он радостно доказывает, до какого убожества довела людей бедность. Богатый может сказать: «Что ж, прекрасно — мы и не будем доверять им» — и захлопнет перед ними дверь. Учение о наследственности и среде — прекрасный довод в защиту аристократии. Если удобный дом и чистый воздух очищают душу, почему не вручить власть тем, у кого все это есть? Если хорошие условия помогли бы бедным лучше управлять собой, почему не дать богатым право управлять бедными? Обеспеченные — просто передовой отряд, уже проникший в Утопию.
Есть ли на это ответ? Насколько я знаю, он есть, один: ответ христианский. Только Церковь может разумно объяснить, почему нельзя положиться на богатых. Она учила всегда, что опасность — не в условиях, а в самом человеке. А если уж говорить об условиях, о среде, опаснее всего именно благополучие. Я знаю, техники изо всех сил изобретают гигантскую иглу. Я знаю, биологи изо всех сил выводят крохотного верблюда. Но даже если верблюд очень мал, а ушко — огромно; даже если понимать Иисусовы слова в самом умеренном смысле, они все равно значат, что нельзя особенно полагаться на нравственность богатых. Даже в разбавленном христианстве достаточно взрывчатой силы, чтобы разнести в куски современное общество. Самая малость христианства — приговор нынешнему миру. Ведь мир этот держится не тем, что богатые бывают полезны (это бы еще ничего), а тем, что на богатых можно положиться. Во всех дискуссиях, диспутах и спорах вам твердят, что богатых подкупить нельзя. На самом же деле подкупить их можно — они уже подкуплены, потому и богаты. В том-то и дело, что человек, зависящий от удобства и роскоши, уже испорчен. Христос и святые с утомительным терпением твердили, что богатство связано с огромной нравственной опасностью. Не всегда противно христианству убить богатого тирана; не всегда ему противно дать богатому власть, если он мало-мальски справедлив; и уж никак не противно христианству против богатых восстать или богатым покориться. Но абсолютно противно христианству доверять богатым, считать их нравственно надежней, чем бедных. Христианин может сказать: «Я не презираю этого человека, хотя он занимает высокий пост и берет взятки». Но он не может сказать (как говорят в наше время с утра до ночи): «Он занимает такой высокий пост, что взяток брать не станет». Христианство учит, что любой человек на любой высоте может брать взятки. Так учит христианство — и, по забавной случайности, тому же учит история. Разве лорд Бэкон чистил сапоги? Разве герцог Мальборо подметал улицы? Мы должны быть готовы к тому, что в лучшей из утопий любой, самый благополучный человек может пасть; особенно же надо помнить, что можешь пасть ты сам.
Газеты тратили много пустых и чувствительных слов, чтоб доказать, что христианство сродни демократии; и не всегда им удавалось скрыть, что эти родичи нередко ссорились. На самом деле связь христианства и демократии много глубже политики. Единственная абсолютно нехристианская идея — идея Карлейля: править должен тот, кто чувствует себя в силах править. Что-что, а это — чистое язычество. Если наша вера вообще говорит о правлении, она скажет: править должен тот, кто чувствует, что править не может. Герой Карлейля говорит: «Я буду королем»; христианский святой — «Nolo episcopari». Если великий парадокс христианства вообще что-нибудь значит, он значит вот что: возьмите корону и обыщите всю землю, пока не найдете человека, который скажет, что недостоин ее. Карлейль не прав — мы не должны короновать исключительных людей, которые знают, что вправе править. Лучше возложим корону на совсем уж исключительного — на того, кто знает, что править не способен.
В этом — один из двух или трех доводов в защиту того минимума демократии, который существует теперь. Машина голосования — не демократия, хотя нелегко в наши дни придумать что-нибудь попроще, не прибегая к тирании. Но даже это — попытка узнать мнение тех, кто сам не решится его высказать; и потому голосование — штука христианская. Отважно и неразумно довериться тем, кто себе не верит. Это — чисто христианский парадокс. В отрешенности буддиста нет особого смирения; индус — мягок, а не кроток. Но в попытке узнать мнение безвестных есть христианское смирение — ведь куда проще положиться на мнение известных людей. Быть может, смешно называть христианскими выборы. Еще смешней, совсем уж нелепо связывать с христианством предвыборную агитацию. Но здесь ничего нелепого нет. Вы просто подбадриваете смиренных; вы говорите им: «Униженный, возвысься». Все было бы совсем благочестиво, не страдай при этом немного смирение политического деятеля.
Аристократия — не класс; она — порок, обычно не слишком тяжкий. Трудно устоять перед естественным искушением, и вот одни — важничают, другие — восторгаются ими. Это очень легко и очень обычно.
Один из сотни ответов на недолговечное поклонение силе в том, что быстрей и отважней всех — вовсе не грубые и толстокожие. Птица ловка и стремительна, ибо она — мягкая. Камень беспомощен, ибо он тверд. Он тяжело падает вниз, потому что твердость — это слабость. Птица взлетает, потому что хрупкость — это сила. В совершенной силе есть легкость, даже способность держаться в воздухе. Современные исследователи преданий торжественно признали, что великие святые умели летать. Пойдем дальше и скажем: значит, они были легкими. Ангелы летают, потому что они легко относятся к себе. Христиане всегда чувствовали это, особенно — христианские художники. Вспомните ангелов Фра Анжелико: они скорее бабочки, чем птицы. Вспомните, сколько света и движения в самых серьезных средневековых фресках, как проворны и быстроноги ангелы и люди;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24