А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Куда денешься? Люди слазят со второго яруса, выходят из проходов, выползают из-под первого яруса шконок. Малахольный свет подчеркивает серость изможденных лиц.
У прапора в руках толстая папка, у прапора красные с недосыпу зенки, в которых плавают светлячки ненависти:
– Внимание! Повторяю один раз, чтоб потом тупые вопросы не задавали! В соответствии с распоряжением заместителя по воспитательной части полковника Родионова проводится опрос. Согласны ли временно содержащиеся в «Углах» своими силами на территории учреждения построить православную часовню? Ответы принимаются в письменном виде.
Люди в камере так измотаны, что оставляют новость без комментариев, хотя каждому есть что сказать трехэтажным матом. Прапор подступает к крайнему следняку.
– Лебедев Николай Сергеевич. Сто семьдесят вторая, – глухо спросонья бормочет тот.
Прапор не спеша распахивает папочку и вместе с авторучкой протягивает бедолаге:
– Если согласен, – снижая обороты, переходит он с крика на приемлемый звук, – расписываешься здесь, – тычется в бумагу авторучка. – Если не согласен, расписываешься в этом месте. – Голос старшего прапора Зарубы скатился до елейности. Типа, и самому ему эта процедура катком по мозолям. Приказали, вот и ерзает, а виноват во всем замполит.
Бумага сверху испачкана отпечатанным на допотопной машинке текстом, а внизу как раз вдосталь места для подписей. Зашуганый Николай Сергеевич покорно расписывается, абы где.
Прапор, прежде чем перейти к следующему сокамернику, вычленяет из папки подписанный опросный лист. Оказывается, тот через скрепку соединен с другой бумажкой, только совершенно чистой. А между ними проложена копирка.
Отсоединив чистый лист с откопированной подписью Лебедева, прапор эту ценную бумажку передает выглядывающему через плечо помощнику со старшинскими погонами. А основную бумажку с машинописной лабудой и оригиналом подписи демонстративно сминает и швыряет к унитазу.
Вот теперь у старшего прапора Зарубы не притворное сочувствие на роже обозначивается, а искреннее злорадство. Типа, подцепил он первую глупую рыбку на крючок. Подпись на чистом листе – это не хухры-мухры. Любую пакость туда можно записать, и, типа, подписант с этим согласился. Когда прапор сует ручку следующему сокамернику, тот прячет руки за спину.
– Бельдыев Чингиз Иванович, двести первая, прим «Б». Неправославный. Мне часовня до балды.
Прапор скрипнул зубами, но без комментариев двинул дальше.
– Осужденный Савкин Олег Анатольевич. Шесть лет по семьдесят седьмой. Пребываю до утверждения приговора. Подписаться не могу – неграмотен. – Не пасуя, на Зарубу смотрят такие искренние глаза, что тут же хочется садануть в челюсть.
– Ну да, неграмотен, – попытался согнуть Савкина в дугу одним взглядом прапор. – А кто три жалобы за неделю на нарушение норм содержания накатал? Не ты ли?
– Точно, гражданин начальник, я, – вроде как уступил, согласился Савкин. – Только все одно неграмотный я. Это ангел моей рукой водил. А что там в жалобах содержится, я даже не знаю.
– Ну так пусть и сейчас за тебя ангел подмахнет. Ну?! – требовательно придвинул раскрытую папку и авторучку прапор.
Остальным в камере даже интересно, как Савкин, то есть Сова, отмажется. Не простой человек Сова, семьдесят седьмую ему пришили, а мокруха осталась не доказана. Гражданин Савкин похрустел пальцами, однако по размышлении авторучку принял. И тут только вышколенная реакция стоящих по бокам сослуживцев спасла старшего прапора, хотя и сам он был настороже.
Зажав авторучку в руке как нож, Сова попытался садануть прапора в выкаченный, налитый кровью глаз. Тяжелый кованый сапог заехал справа Савкину по коленной чашечке. Другой тяжелый кованый сапог слева заехал Савкину под дых. Далее Савкина развернули и шваркнули мордой об ребро шконки.
И, не давая оклематься, поволокли на выход.
Благополучно отпрыгнувший на шаг назад, прапор обвел пасмурным взглядом готовую взорваться камеру и медленно, с расстановкой процедил:
– Я так понимаю, никто здесь не поддерживает инициативу построить в «Углах» часовню? Ну, на нет и суда нет, – попятился прапор к выходу и скомандовал подчиненным: – Пошли, следующих пошевелим. Авось там энтузиастов найдем.
3
Этот карцер прозывали сволочильником, мамоной или разлагалищем. Им пугани друг друга в камерах. Не перечесть, сколько людей в нем скурвилось, свихнулось или перегрызло себе вены.
В нем приходилось сидеть в прямом смысле. От пола до потолка метра полтора, спину не распрямишь. Не распрямишь ее и на покатом к двери полу – холодный бугристый бетон. Не распрямишь и на, с позволения сказать, лавке, то есть метровой длины доске, прикрученной к стене и отступающей от этой стены на ладонь, не больше. Уж лучше бы никакой скамьи не было. Меньше бы нервных мук. А когда и так пристаиваешься и этак, но ни заснуть, ни усидеть, то от кратерного кипения злости и бессилия чердак может снести конкретно.
Окошко под потолком заварено железным листом с дырками величиной в нонешюю российскую копейку. Приставляя глаз к копеечной дырке, видишь красный кирпич стены напротив. До стены – расстояние в руку длиной. Света в безлампочный сволочильник окно не пропускает, зато пропускает духаны с кухни. Вонь горелого жира и тухлой рыбы. Это только день отсидки в разлагалище ты еще как-то сможешь спокойно внюхивать баландную отрыжку. Посиди-ка хотя бы два…
А еще по холодной узкой трубе без конца идет какой-то звон. То ли с кухни, то ли от лестничных ступеней как-то передается. До своих по батарейной связи не достучаться, а чужой дзинь-дзинь слушай и плачь. Шмон начали без замполита. Он появился позже.
– Обыск проводите? Правильно. – Полковник стремительно ворвался в разгром, бодрый, типа пахнущий Москвой. Пошел по проходу, давя каблуками навал из неположенного. Хрустели стаканчики, глухо брякали пластиковые бутылки, отлетали от ботиночных носков карточные валеты и шестерки. Зам застыл перед плакатом с Пьехой. – Бабами увешались? Срач развели? Балаган устроили?
Он оторвал от спинки шконки конец гирлянды, дернул на себя – и веселые зверюшки пестрой лентой спланировали на пол.
– Заключенный Шрамов!
Сергей, как и прочие его сокамерники, упирался руками в стену. Оторвал, когда окликнули, ладони от бетонной шершавости, повернулся. Полковник стоял напротив. Уже узнает, выходит, ненавистного заключенного со спины.
– Слушаю, начальник.
– Хамишь?
Ничего хорошего вопрос не предвещал. Отвечать на него. Сергей не стал, а окинул взглядом камеру, с которой, ежу ясно, придется расставаться. Шраму показалось, что попкари с приходом начальствующего лица поумерили шмонательный пыл, хотя по законам физики, лирики и служебных отношений должно быть
наоборот.
– Пластиковый стаканчик, – полковник поднял, словно для тоста, треснутый стаканчик цвета белой браги, – водкой припахивает. Балдеем?
Ну тоже – не отвечать же, в натуре?!
– Малину развел, Шрамов? Водка, карты, копченые колбасы. Живых шлюх не хватает, на стенах-то их полно.
Пока зам говорил ровно. Нет, постой-ка. Ага – Сергей ждал этого – суживаются глаза, кисти начали сжиматься в кулаки и разжиматься. Как тогда в кабинете, раскочегаривается зам на психа. Опять по зубам заедет или удержится при подчиненных?
– Но водки тебе мало, Шрамов. Тебе нужна кровь. От нее ты по-настоящему пьянеешь. Ты придумал, как проливать ее безнаказанно. Вроде ты спал, все проспал, а четверых утром находят мертвыми. Напрасно ты думаешь, что тебе поверили. Пошел Шрамов в санчасть, и там на него, бедного, вроде накинулись с ножом. И еще один труп рядом с тобой.
«Какие-то запоздалые разговоры ведет зам, – подумал Сергей, – словно его только что проинформировали. Где ж тебя тогда носило?»
Полковник шагнул в направлении заключенного.
– Запомни, Шрамов, может, кто-то тебе поверил, но не я. Я докопаюсь до правды. Ты у меня выложишь все.
Вот сейчас и врежет, увидел Шрам. Но зам по воспитательной сдержал себя.
– Пойдешь в карцер. За хранение недозволенного и нарушение режима. К вечеру я вернусь, будем говорить по-настоящему. Сержант, – обернулся зам, – какой карцер у нас самый располагающий к правде?
– Пятый, товарищ полковник.
– В пятый его.
Вот он, карцер номер пять. Известный всем «Вторым Крестам» как сволочильник.
Сергей чувствовал, что в крытке с утра творятся непонятен. Увод в карцер помешал разобраться. Но сегодня крытка жила с другим пульсом. И дубачье сегодня не такое, как всегда. Растерянное я одновременно распаленное по-злому.
Ну, из сволочильника тему не пробьешь. Здесь только медитировать хорошо…
Дождя не было всего неделю, но этого хватило, чтобы ветер погнал по набережной колючую пыль. Впрочем, для толкущихся здесь с насущными бедами и горестями людей ветер был самой распоследней проблемой.
– А кто это должен исполнять? – почти искренне возмутился зам по режиму «Углов» капитан Усачев. – Может, я?! – Начальник оторвал капитана от кучи обязательных дел, которые за капитана никто не собирается разгребать. И Усачеву хотелось как можно быстрее расквитаться с поставленной задачей и вернуться в свой кабинет.
Рядом с капитаном стоял лейтенант и на капитана не смотрел. А смотрел по сторонам. На очередь с передачами, которые точно не будут приняты, и с письменными заявлениями, которые вряд ли будут изучены. На толпу молодых девиц и стриженых пацанов вдоль набережной, пытающихся докричаться.
– А знаешь любимый анекдот Квасникова? – вдруг спросил лейтенант. – Стоит такая вот подруга и вопит; «Вася, я тебя люблю!!!», а он ей из окошка в ответ: «Такая же херня!!!».
Капитан Усачев не оценил юмор. У него было конкретное задание от Холмогорова пресечь творящийся в «Углах» бардак. Прекращающийся типа сам собой по мере приближения и возрождающийся на безопасном от офицеров расстоянии. Если надо – сознался Холмогоров – допустимо в конце концов разогнать посторонних привлеченными силами. Но, как подчеркнул полковник, хорошо бы все же прекратить непорядок силами караула. Чтоб, значит, и караул к ужесточению режима стал причастен. Только сегодняшний старший караула совершенно не хотел никого разгонять. А ни заму по режиму, ни Холмогорову он не подчинялся.
– Ну что ты на меня, капитан, смотришь, как на сталинскую Конституцию? Я за что отвечаю? За то, чтоб через стену никто не вылез и не влез. На то мои гаврики на вышках поставлены. А остальное мне по боку, хоть ты пять лет одно и то же повторяй. Кстати, отдыхающую смену привлекать к посторонним мероприятиям я просто не имею права.
Капитан Усачев с тоской посмотрел на с утра надраенные до блеска, а теперь серые от пыли, будто моль, туфли, перевел взгляд на змеящуюся очередь. В хвосте размытую, у самих дверей плотную, как в лучшие годы антиалкогольной кампании. Полиэтиленовые пакеты с нехитрыми гостинцами, затравленное топтание на месте, зачуханные лица. Никто ведь не собирается официально объявлять, что прием передач запрещен напрочь.
– Скажите, а варенье можно? – теребит старушка в хвосте кого-то более бывалого.
– Только без стеклянной тары.
– А в чем же тогда?
– В прозрачном полиэтиленовом пакете, мамаша, – охотно от безнадеги просвещает бывалый типчик с жиденькими усиками. – Но вроде бы сегодня вообще ничего не принимают. Раньше передачи подследственным было нельзя, а теперь и остальным. Карантин, говорят.
– Скажите, а если у меня уже осужденный сидит здесь до утверждения приговора, может, ему свежих огурчиков хоть можно?
– Вряд ли, мамаша. Сегодня не наш день. Ты завтра приходи, только стольник возьми. Столько место в начале очереди стоит. А в конце – опять день зря проторчишь. Найдешь меня, я тебе завтра все устрою, – дребезжащим шепотком, чтоб не расслышали проходящие мимо офицеры, подсказал типчик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41