А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

в их глубине стояла тягучая кровь. Ее цвет понравился бы тебе, Лукас, — точно такой же по цвету была застежка на плаще Девы Марии в твоем алтарном Апокалипсисе…
Все эти месяцы я, как мог, оберегал от тебя свою жену: ты должен был писать наш портрет еще в сентябре, но я перенес сеансы на декабрь, а потом — на март. Если бы ты только знал, чего мне это стоило! Я был единственным, кто смутно чувствовал исходящую от тебя угрозу. Почему я был единственным? Почему кроткий Господь смотрел на тебя именно моими глазами?.. Я никогда не узнаю этого. Я никогда не узнаю, как тебе удалось овладеть городом — но это случилось. Он созрел, как плод, и упал к твоим ногам, Лукас Устрица. Ты нарисовал почти всех его жителей, всех его рыб, всех детей, все булыжники и вывески, все кружева и перстни, все волынки и мушкеты, — ты старательно выкачал из города жизнь и переместил ее на свои чертовы доски.
На свою главную чертову доску (господи, прости меня!) — алтарь для церкви Святой Агаты.
Апокалипсис.
Все ждали, когда он займет свое место в церкви, это было единственным, о чем говорили в городе весь апрель и самое начало мая. Все хотели увидеть Апокалипсис твоими глазами — единственными глазами, которым верили… Все хотели увидеть Апокалипсис и уцелеть. Но так не бывает, когда имеешь дело с концом света, — и получилось, что только я один знал об этом.
Я один.
Почему Господь выбрал меня для этого знания?
И почему, понимая неизбежность беды, которая пришла в наш город вместе с тобой, — больше, — предчувствуя беду, я ничего не сделал, чтобы спасти его? Да что там город — чтобы спасти хотя бы собственную жену, маленькую Урсулу с ямочками на щеках и ребенком под сердцем. Нашим ребенком.
Или он тоже был твоим, Лукас Устрица?
Почему я не смог никого спасти?
Но ведь и Иисус не смог спасти себя, хотя и знал заранее обо всем. И о поцелуе, и о Варавве, и о платке Вероники… Иисус знал — и ничего не сделал. Таким был его путь. Таким стал и мой путь.
Освящение алтаря было назначено на вторую среду мая. А накануне я уехал. Я был единственным, кто уехал. Я мог остаться в городе еще на день, дела не торопили меня. Но я уехал с печатью молчания на устах. Урсула проводила меня до дверей, я до сих пор помню, как она нетерпеливо переступала теплыми от сна пятками, я до сих пор вижу это. Я до сих пор вижу ее округлившийся живот. Я ждал, что моя женушка скажет мне: “Зачем ты едешь, Хендрик, останься…” Так она говорила всегда.
Только не в этот раз.
Такой ли уж неотложной была моя поездка в Утрехт ? Но я уехал, нет, я бежал из города. По дороге мне попадались целые семьи рыбаков из окрестных деревушек: мужчины в новых шляпах и с новыми курительными трубками в зубах; мальчишки в камзольчиках с надраенными пуговицами, почтенные матери в новых чулках и чепцах с лентами, собаки с лоснящейся от сытой жизни шерстью. Я знал, куда они шли.
В город, на смотрины нового алтаря церкви Святой Агаты.
Я заночевал на маленьком постоялом дворе, на полпути к Утрехту. Даже здесь слышали о тебе, Лукас Устрица. Странное дело, мир вокруг казался мне тусклым, звезды — слишком высокими, а дюны — слишком серыми. Наш город был совсем другим… Нет, он СТАЛ совсем другим — с тех самых пор, как в нем появился ты, Лукас…
Я долго не мог заснуть — должно быть, ужин в местном кабачке “К трем мухам” был чересчур обилен: омлет, свинина с бобами и воздушный рисовый пирог. А когда наконец-то заснул, то увидел сон.
Я увидел мой город, сладко заснувший в предчувствии твоего Апокалипсиса, Лукас Устрица. Я видел детей, спавших в деревянных кроватях, маленьких люльках и в животах своих матерей. Я видел женщин, прильнувших к правому плечу своих мужей, я видел уснувший колокол церкви Святой Агаты и уснувшие дюны. А потом море затопило их и затопило мой город. Я видел, как волны входят в дома, как хозяева, как они пенятся, и гребни их так похожи на вздыбившиеся гривы коней всадников Апокалипсиса. Холодными руками волны хватали спящих и совали их себе в пасть. И моя Урсула, и мой неродившийся ребенок — они даже не успели позвать на помощь. Вместе с волнами пришли тучи песка и ила, они забивали рты спящим, забивали их закрытые глаза… Смерть их была ужасной.
Никто не спасся. Никто.
Я проснулся — и сразу же понял, что это не сон. Я не помню, как выбрался с постоялого двора, как пустился в обратный путь, дрожа от страха и отчаяния и проклиная все на свете…. Впрочем, далеко я не уехал. Вода остановила меня. В ту ночь она полностью затопила мой город и еще десять деревень в округе: такого наводнения не помнили даже старики. Но я знал, что не стоит винить в этом небо.
Стоит винить только тебя, Лукас ван Остреа. Лукас Устрица.
Стоит винить только тебя, ибо ты — посланец дьявола. Ты украл у моего города жизнь, а сколько еще городов ты погубил своими картинами, этим исчадьем Ада? Твои картины убивали и убивали, пока не убили всех. Я надеюсь, что и ты подох в волнах, и твои краски подохли, и твои кисти подохли, я хочу верить, что какая-нибудь, поднятая с самого дна раковина перерезала тебе горло острым краем…. Впрочем, это слишком слабая надежда и слишком шаткая вера — ведь дьявола невозможно уничтожить.
Завтра я отправляюсь в Рент, Лукас. Ведь говорили, что ты пришел из Рента.
У меня ничего не осталось — ни дома, ни жены, ни ребенка. Только ненависть к тебе, и я надеюсь, что Господь укрепит меня в этой ненависти. Я, Хендрик Артенсен, пойду по следу твоих картин — ведь именно ими ты мостишь дорогу антихристу. Я буду уничтожать их, если найду. Я узнаю их по нескольким мазкам. Я слишком хорошо запомнил их, слишком хорошо. Быть может, мне удастся спасти от тебя то, что еще можно спасти. Яне знаю всего твоего сатанинского плана, я знаю лишь одно: твои картины — это и есть сам сатана, они искушают, и бороться с этим искушением невозможно.
Но я верю, что Господь не оставит меня, а его карающая десница когда-нибудь настигнет тебя, Лукас. Она обязательно тебя настигнет…
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Санкт-Петербург. Лето 1999 года
Порнография ближнего боя.
Я ненавижу это выражение, но не могу от него избавиться. Вот уже три года плюс еще один, который чертов Быкадоров прожил со мной. Порнография ближнего боя — слова, предваряющие любовную игру, артобстрел, точечные удары, — Быкадоров знал толк в точечных ударах, на заре туманной юности он служил в артиллерии… В этих словах было сумасшедшее бесстыдство страсти и какое-то удивительное целомудрие. Они капали с его губ, как яд, а я так и не сумела выработать противоядия. Я до сих пор не нашла его: может быть, поэтому я не замужем. В двадцать девять это почти неприлично, что-то вроде плохо залеченного герпеса или шести пальцев на руке.
Дурацкое выражение “порнография ближнего боя” прочно засело у меня в мозгу. Но с этим можно было смириться. И я смирилась. Я смирялась с этим три года, после того, как Быкадоров бросил меня. Я была уверена, что больше никогда не увижу Быкадорова.
Но я ошиблась. Я не знала тогда, что еще раз увижу его.
Мертвого.
Итак, мне двадцать девять, в городе плавится асфальт, а за городом горят торфяники. Впрочем, мое дело тоже горит. Синим пламенем. Крошечная галерейка на Васильевском, угол Среднего и Шестнадцатой линии. С подачи ушибленного мифологией Лаврухи Снегиря она называется “Валхалла” — должно быть, именно это отпугивает клиентов. Мы открывали ее втроем: я, Лавруха и Жека Соколенко. Теперь осталась я одна — Жека погрязла в детях, а Лавруха — в реставрационных мастерских. Мы редко видимся, но это почти не огорчает меня. Неудачник Лавруха напоминает мне о несостоявшейся карьере художника-станковиста, а неудачница Жека — о Быкадорове.
До того, как уйти ко мне и заняться порнографией ближнего боя, Быкадоров служил Жекиным мужем, именно служил. Секс с Жекой Быкадоров характеризовал еще одним стойким идиоматическим выражением, подцепленным в испаноязычной литературе — “медио трабаха”.
"Медио трабаха” — почти как работа.
Быкадоров был из тех, кто горит на работе: Жека родила двойню, мальчика и девочку — Катю и Лавруху, — в честь нашей незабвенной троицы. В честь нашей художественной школы, где Лавруха преуспевал в композиции, Жека — в рисунке, а я — в истории искусств. В журнале мы шли друг за другом — Снегирь, Соколенко и Соловьева, крохотная стая пернатых. Они-то нас и сблизили поначалу, наши птичьи фамилии. Потом была Академия художеств, которая выплюнула в мир одного художника (Жеку) и одного искусствоведа (меня). Лавруха окончил Академию тремя годами позже; год он провел в химико-технологическом и еще два — в университете. И только потом, бросив совершенно ненужные ему вузы, встал под знамена Академии художеств. Белобрысая флегматичная Жека оказалась самой талантливой, ей прочили большое будущее, какой-то заезжий итальяшка с ходу предложил ей стажировку во Флоренции. Но за три дня до отъезда, в зачумленной блинной, Жека встретила Быкадорова. И все пошло прахом. Жека сразу же перестала отличать аквамарин от охры, сунула холсты на антресоли и заставила их банками с солеными огурцами. Впрочем, огурцы недолго томились в изгнании: Быкадоров пил как лошадь и другой закуски не признавал. Целый год Жека скрывала своего муженька от нас с Лаврухой. Снегиря это приводило в ярость: несмотря на два года, проведенных в стенах психфака университета (туда Лавруха сдуру поступил после академии), он так и не научился философски относиться к жизни. Я же ограничивалась ироническим похмыкиванием: любовь зла, на крайний случай и Быкадоров сгодится. Но когда в течение месяца Жека трижды изменила цвет волос, неладное заподозрила даже я. Жека собрала нас на совет (все в той же зачумленной блинной, которая служила теперь местом поклонения) и поведала фантастическую историю о деспотизме Быкадорова.
— Неделю назад он сказал, что ненавидит блондинок, — глотая мелкие слезы, заявила Жека.
— Кэт, у тебя все шансы, — не отличавшийся особым так-том Лавруха дернул меня за рыжую прядь.
— Рыжих он тоже ненавидит… Я перекрасилась в черный, но и брюнеток он не переносит…
— Идиотизм, — резюмировал Лавруха, и было непонятно, к чему это относится — к самой Жеке или к ситуации, в которую она влипла.
— А как насчет, шатенок? — из нас троих я слыла самой практичной.
— Шатенкой была его первая женщина, и опыт оказался неудачным….
— Н-да… Тебя надо спасать. Поехали, Евгения, — Лавруха поднялся из-за стола. — Пора уж нам познакомиться с этой ошибкой природы.
И мы отправились в Купчино, в родовое гнездо Жеки, оккупированное ныне карманным тираном Быка-доровым.
…Вплоть до исхода из блинной я почти ничего не знала о Быкадорове. Он был родом откуда-то из-под Херсона, в Питер попал вместе с партией арбузов, погорел на краже магнитолы из автомобиля и, отсидев два года, устроился дворником. А потом появилась Жека, и обязанности дворника автоматически перешли к ней. Быкадоров же валялся на диване, почитывая Шопенгауэра, Ницше и популярного сексолога Игоря Кона.
— Ты клиническая дура, — пожурил Жеку Лавруха, когда мы выкатились из трамвая, — загубить карьеру и связаться с таким быдлом… Хоть бы ты ее образумила, Кэт.
Я дипломатически промолчала, хотя была полностью согласна с Лаврухой.
— Вы не знаете его… Не смейте так говорить о нем! — стенала Жека.
Мы действительно не знали его, но это не помешало Лаврухе дать Быкадорову в морду, как только он открыл дверь. Лицо Быкадорова радостно просемафорило красным — удар Снегиря, сокрушающий и унизительный, пришелся по носу, и кровь Быкадорова брызнула во все стороны. Даже Жека опешила от подобной прыти, даже сам Лавруха не ожидал подобной легкой победы. Спокойным остался только Быкадоров. Он с достоинством вытер кровь под носом и, сидя на полу, кротко взглянул на нас.
— Наконец-то ты их привела, — сказал Быкадоров Жеке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60