А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Судьба всегда смеялась над Адлером, терпеливо пытаясь внушить ему, что всему свое время, что подчас стоит не суетиться, а просто размеренно ждать, и счастье само придет и воцарится на опустевших руинах прежних отношений. Но Герберт был беспокойным малым. Он заменял свои деловые устремления простыми житейскими, не видя в них различий, пользуясь теми же подходами и решениями. Поэтому его действия были скорее комичными, чем заслуживающими сострадания и понимания.
Состояние Герберта можно было назвать апатичной горячностью. Ему было глубоко противно заниматься всем тем, что диктовала ему его собственная натруженная натура, но он впрягался и носился как угорелый. Адлер искал Энжеле ухажеров, разумеется, натыкаясь на сплошных ублюдков; пытался улучшить свой бизнес, но лишь растрачивал попусту деньги, потому что бизнес был и так хорош, и все, что в действительности было нужно, – просто тихо ждать, но Герберт не умел ждать и поэтому был почти несчастен на фоне полного благополучия и относительной тишины.
Через некоторое время снова позвонила мать Анны и поблагодарила Герберта, с восторгом сообщив, что всегда верила в него. Адвокаты противоборствующих сторон наконец созвонились, и теперь дело переходило в состояние нескончаемой канители формальностей, которые Герберт вовсе таковыми не считал и полагал, что борьба вовсе не закончилась, но мать Анны была наивной и верила, что беды прошли стороной, и каким-то чудным образом передала ту же уверенность и Герберту, и он, поершившись самую малость, заверил пожилую парламентершу в своих наилучших и наидобропорядочнейших намерениях. Заговорили и о приемлемой форме извинений. Герберт сначала в шутку, а потом все больше убеждаясь в серьезности этой самой шутки, сообщил, что был бы удовлетворен, если б Анна написала сто раз от руки:
«Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я– дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я-дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я-дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура! Я – дура!»
Женщина рассмеялась. Но когда поняла, что Герберт серьезен, смутилась и перевела разговор на более нежную тему…
…Анна была подавлена происшедшим. Она никогда не считала Герберта серьезным человеком. Он представлялся ей баловнем обстоятельств, талантливым, но слишком ленивым, чтобы быть в действительности на что-либо способным. Так, наблюдая крокодила, притворившегося, как водится, бревном, наивный натуралист может вообразить, что эта неподвижная рептилия вовсе не способна на яростную атаку.
Лежа целыми днями на диване в гостиной своего огромного дома, за который стало катастрофически нечем выплачивать ипотечную ссуду, Анна тешила себя планами неминуемой мести.
«Дай время, дай оправиться, и этот подонок еще пожалеет…» – шептала она себе под нос, но планы сменялись апатией и болезненной сонливостью, а предприимчивые действия Герберта по выведению Анны из бизнеса в конце концов выработали у нее стойкий рефлекс, близкий к страху, а страх – не лучший советник мести…
Был ли Герберт подонком? Возможно. Ведь он всегда подспудно знал, что рано или поздно его отношения с Анной завершатся именно таким образом, хотя бы потому, что это случалось не в первый, и, возможно, не в последний раз…
Однако если бы Герберту откровенно сказали, что он – негодяй, наш философ, скорее всего, расстроился бы чрезвычайно и даже не стал бы приводить весомые аргументы в свое оправдание. Он бы тоже улегся на диван и пришел бы в апатичное состояние духа, которое свойственно всем пережившим землятрясение, ибо все порушено, и восстанавливать не то что нет сил, а просто не интересно, а значит, считайте, что нет никакого желания.
Но судьба была милостлива к Герберту, ибо он надежно окружил себя людьми, которые не стали бы говорить ему в лицо или даже думать у него за спиной, что он – негодяй. Единственным опасным человеком в окружении Герберта оставался сам Герберт, но избавиться от самого себя ему не удавалось, как он ни пытался, и ему приходилось мириться с собой, по крайней мере до поры до времени.
Детство свое Герберт считал несчастливым, чрезмерно тягучим и проникнутым страхами, помноженными на страхи, порождаемые несправедливостью, кою неокрепший детский ум не в силах распознать. Только теперь, став вполне взрослым и независимым человеком, Герберт постиг, насколько его детство было отвратительным и беспросветным.
В весьма затасканной концепции неминуемого переселения душ Герберту не нравилась именно необходимость снова оказаться в беспомощности пеленок, которые волочатся за индивидом в его взрослую жизнь, именно эта беспомощность сознания и вера в сверхъестественное предначертание дурной детской судьбы коробили Герберта, и он настойчиво старался отмахнуться от мысли, что за последним вздохом последует пленительное, но рискованное путешествие в промежуточное бытие, завершающееся новым витком жизни. Чтение тибетской «Книги мертвых» выводило Адлера из сонного, обыденного равновесия, и подспудно он знал, что, видимо, так оно все и есть, и его «ум, утративший опору, гонимый ветром кармы», обречен на бесчетное повторение циклов, и Герберт внутренне готовил себя не растеряться, когда «из глубины света придет могучий грохот – естественный звук абсолютной сути», не сплоховать в этот самый что ни на есть момент всех моментов, а то, что беспокойные позывные Книги мертвых («…о сын благородной семьи, слушай, не отвлекаясь…») заставляли волосы подниматься дыбом, было верным знаком, что все это – неспроста.
Но до того как решать вселенские вопросы перехода в иные миры, нужно было как-то доживать жизнь, ту же самую, что и в детстве, ту же самую, что и в мятущейся по закоулкам юности.
«Невероятно, что все это части одной и той же жизни, и вот эти мои руки, на которые я смотрю, – это все те же руки… Кажется, пальцы стали короче… Не иначе от бесстыжего искривления пространства. Интересно, откуда же это чувство невероятности того, что все, что сейчас проистекает, и есть продолжение все той же жизни? Зачем моему сознанию требуется такое ежедневное обновление, словно бы я – это вовсе и не я, а кто я такой, не известно…»
Родители Герберта создали странную культуру отношений. Он помнил их чаще ругающимися, разумеется, по низменным поводам, чем пребывающими в приятном расположении духа. Со стороны трудно было понять, что же удерживало вместе этих столь разных и, казалось, смертельно уставших друг от друга людей. Можно было, конечно, разглагольствовать о странностях любви, о каких-то таинственных внутренних отношениях, скрытых от взоров пристальных и пристрастных, но скорее всего, это был один из многочисленных бездумных союзов, единственным положительным результатом которого стало появление на свет Герберта, – хотя и в этом Герберт периодически начинал сомневаться.
Целый ворох патологических взаимодействий ознаменовывал семейную жизнь родителей Герберта. Опять же со стороны она казалась бесполезной и невнятной, и нельзя было сказать, что любовь растаяла в дымке времен, поскольку, вглядываясь назад, в свое прокуренное отцовскими папиросами детство, ничего, кроме взаимных обид в родительских отношениях между собой, да и в отношениях с детьми, Герберт узреть не мог.
Его старший брат и вовсе отпочковался от этой семьи, огородив себя надежной стеной безучастия. Герберт не мог позволить себе такой подход, поскольку он неизбежно противоречил бы его натуре, но будучи, как мы установили, человеком подлым и двуличным, Герберт продолжал нести в себе зерно полюбовного сыновства, на самом деле не понимая, каким образом такие отношения в семье могут вообще порождать какие-либо теплые чувства.
Адлер всеми силами пытался не переносить опыт своего домашнего очага, так сказать, до боли родных пенатов, в свою семью, в свои отношения с Эльзой, Энжелой и Джейком, но подчас это было выше его сил, и он словно бы со стороны слышал в своем голосе нотки своего отца в стиле:
– А почему… ты… не… выучил… уроки?
Герберт понимал, что любить своих ближних нужно не за что-то, не потому, что они успешны, трудолюбивы и ведут себя в соответствии с твоими ожиданиями. Любить их нужно просто так, беззаветно, без предварительных условий. Герберт пытался так любить, и иногда ему казалось, что он преуспевает на этой ниве, но «почему… ты… не… выучил… уроки?» снова брало верх, и благие намерения на безусловную любовь катились в тартарары…
Внешне жизнь Адлеров абсолютно не походила на сумрачную взаимную агрессию его родителей, но внутренне Герберту не удалось превозмочь себя, и поступки его детей строго различались по степени полезности в отношении семьи, рода, человечества, чего угодно, но только не их самих, не их уникального, неповторимого понимания своей собственной жизни. Поэтому в семье Адлеров ни у кого не было своей собственной жизни, включая самого Герберта. Они жили жизнью семейной, которая перетекала незаметно и пагубно в деловую, экономическую жизнь, и хотя внешне все были довольны, внутренне у каждого зрел неизбывный бунт и желание перевернуть все вверх тормашками, но чаши весов указывали на полную несостоятельность таких планов, и приходилось стараться оставаться благоразумными, чтобы опять же не разочаровать друг друга, и хотя нередко все четверо не хотели чего-то по отдельности, но вместе совершали, ибо давно уже перестали быть отдельными индивидами, а представляли некий новый общественный организм, идеальную ячейку общества, славную единицу бытия, на которую пророки глядели бы с гордостью и одобрением, а соседи и редкие приятели – с плохо скрываемой завистью и неприязнью.
Конечно, усилия четверых всегда больше и надежнее, чем разрывающие в клочки ссоры и противодействия, поэтому семья Адлеров достигала того, что было недостижимо другими семьями, но с другой стороны, в каждом из ее членов ютился импульс потребности в личной свободе, чье отсутствие спутывало их по рукам и ногам, – неважно, проживали они вместе или на разных континентах.
Родители Эльзы были совершенно другими людьми. Каждый из них был в своем роде редким оттенком в разннобразной палитре человеческих типажей, и вместе они составляли совершенно особый конгломерат чувств и отношений. Нельзя было описать их единым термином, припечатать штампом и успокоиться, ибо самым главным свойством этой пары была изменчивость. Они легко могли обаять новичка своей приветливостью и шармом, но страдали периодическими затмениями доброго сознания, и тогда в них поднималась желчь и раздражительность, которую трудно было перенести. Идея самопожертвования и скромности доходила у них до такой щемящей обостренности, что они становились неудобны самим себе и окружающим, ибо каждый кусочек, каждый незначительный глоточек обсуждался между ними подробно и настойчиво, чтобы, не дай бог, кто-нибудь из них не позволил себе чего-нибудь лишнего. Инициатива этого самопожертвования проистекала, безусловно, от отца, который возвел в зенит своего кредо правило, что «самая неприятная и трудная работа должна быть сделана в первую очередь», что жизнь прожить нужно примерно в стиле Христа, и если окончить свои дни не на кресте, то по крайней мере, в недрах танка, идущего на приступ какого-нибудь строения, враждебного свету и справедливости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26