А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

На скамейках длинноногие девицы с едва намечающимися грудками испытывали свои чары на прыщавых юнцах; когда парочки целовались, казалось, будто они заглатывают друг друга. Я смотрела, как две девчушки возятся с синицей, сломавшей крыло, и вдруг меня будто громом поразило: а ведь Фердинанд мне врет. Он говорил со мной так ласково только для того, чтобы развеять мои подозрения. Он успокаивал меня - значит, ему есть что скрывать. От этой мысли все закружилось перед глазами. Пришлось срочно сесть; меня прошиб пот, чересчур обильный даже для жаркого дня. Платок промок насквозь, едва я обтерла лицо и руки. Этого человека не удержать, он ускользал, как вода между пальцами. В первый месяц я старательно играла роль ненасытной Мессалины, потакая его пунктику, соответствовала стереотипу раскрепощенной женщины, притворялась, будто презираю пары со стажем, прочные союзы. Но больше я не могу, я устала. Я не создана прыгать из постели в постель, вот в чем дело; может быть, это не делает мне чести, но мне плевать. Мое извращение в том, что я патологически нормальна. В конце концов, разве желание избежать в любви избитого не избито само по себе донельзя?
Когда Фердинанд понял, что я никакая не партнерша по оргиям, а всего лишь безнадежно обыкновенная, банально влюбленная женщина, я думала, он меня бросит. Молила Бога, чтобы бросил. Но нет, он почему-то изменил линию поведения: оказывается, сентиментальный вертопрах прикипел ко мне. Послушать его, так до встречи со мной в его жизни не было ничего стоящего, так, однодневки. Как по волшебству, он вдруг стал поборником верности, заговорил о браке, о том, чтобы усыновить ребенка. Это он-то, ярый противник моногамии, вызывался быть мужем и отцом семейства! Что-то тут явно было нечисто. В самом деле, он меня любил или хотел, как говорится, и невинность соблюсти, и капитал приобрести: не потерять меня и сохранить холостяцкую вольницу? Беда в том, что лгун может иногда сказать и правду, да только никто ему не поверит. Вот и я не верила ни одному его слову, он меня совсем заморочил. Давал обещания, забывал о них и снова обещал. Его вольты изматывали меня. Любовь боролась во мне с желанием докопаться до истины, и я стала шпионить за своим ненаглядным; больше всего мне хотелось насадить его на булавку, как бабочку под стеклом. Я рылась в его одежде, в нижнем белье, шарила по карманам. Откуда бы он ни пришел, с порога хваталась за его руки, вынюхивала на подушечке среднего или указательного пальца запах женщины - я-то знала, какой он до этого охотник. Я была сама себе противна - как можно пасть так низко? - но ничего не могла с собой поделать.
Часами я расшифровывала его записную книжку: это был настоящий кладезь, письмена, требовавшие не меньше терпения и прозорливости, чем какой-нибудь старинный манускрипт. Все записи в ней поддавались двоякому, а то и троякому толкованию, за всякой назначенной встречей могла крыться интрижка, возможная соперница. Я копила улики, таинственные адреса, будто нарочно неразборчивые, фамилии, наспех, как бы в беспорядке нацарапанные имена, которые могли быть и мужскими, и женскими, инициалы над номером телефона, цифры которого были написаны так небрежно, что читались и так и эдак. И на все эти каракули находилось объяснение: агент, например, или директор театра, с которым нужно срочно связаться. В этом хаосе чувствовалась система, и я ставила себе целью выявить ее, вооружившись лупой и карандашом. Мне случалось набирать какой-нибудь номер, я слушала голос и, устыдившись, вешала трубку. Если голос был женский, пыталась представить себе его обладательницу, ее возраст, характер. Нежный голосок был для меня признаком чувственности, и я мечтала слышать только стервозных абоненток. С Фердинандом я узнала морок красивых слов - красивых и лживых. Он изъяснялся теперь на двух языках - любви до гроба и независимого непостоянства, говорил «Я люблю тебя» и «Я люблю свою свободу» на одном дыхании, и я терялась, не понимая, что же ему все-таки нужнее - якорь или воля. А ведь мастером двойной игры был в свое время мой родной отец. В Льеже, где мы жили, он целых пятнадцать лет содержал еще одну жену, родившую ему двух детей, и ухитрялся жить на два доме, благо расстояние между ними было всего несколько километров, по разным берегам Мааса . Я так и не познакомилась с двумя моими единокровными сестрами почти одних лет со мной, одна из которых, говорят, вылитая я. Везет же мне: после двуличного отца достался лживый любовник; в обоих случаях мужчина вешал мне лапшу на уши, и я уже не знала, можно ли вообще верить словам.
Маленькая фея
От хорошего настроения не осталось и следа; после Люксембургского сада в больницу я пришла злая на весь свет, огрызалась на медсестер, наорала на какого-то интерна так, что тот залился краской, послала куда подальше журналиста, который собирал материал о буднях дежурных врачей. Вечер начался хуже некуда, я срывалась на пациентов, слушала их вполуха, не глядя выписывала транквилизаторы. В эту окаянную жару у слабых на голову вовсе крыша ехала, и у меня в первую очередь. Некоторые из больных изводили меня кошмарной разговорчивостью. Я повторялась, дважды задавала одни и те же вопросы, ставила диагнозы наобум. О карьере я больше не помышляла. Так бы и крикнула всем этим утопающим, которые отчаянно цеплялись за меня: да тоните себе, исчезните с глаз долой раз и навсегда! И главное - заткнитесь наконец, скопище жалких нытиков! Философы на мою голову! Один неплохо одетый мужчина, жаловавшийся на угнетенное состояние, многословно винил себя во всех смертных грехах. Послушать его, он был причиной всех невзгод своей семьи и всех бед Франции тоже. Твердил без конца: это все я, я мразь. Под конец я не выдержала: а дыра в озоновом слое - тоже ваша работа? Он ошеломленно уставился на меня: как вы догадались?
Мне надо было на ком-то сорвать злость, и под горячую руку подвернулся Бенжамен Толон. Дежуривший днем психиатр оставил для меня записку в его карте: вы уверены, что госпитализация была необходима? Что значит этот маскарад? Мой ряженый действовал на нервы персоналу и другим больным, те дразнили его Фантомасом, издевались, подначивали открыть лицо. Двое даже попытались сорвать с него маску. Желая спрятаться, он только привлекал к себе внимание. Я зашла к нему - во избежание инцидентов его поместили в отдельную палату - и предупредила, что его вышвырнут на улицу, если он не прекратит это безобразие. Я попыталась вложить в свою тираду все отвращение, на какое только была способна, но так нервничала, что растеряла слова. Только в дверях сумела наконец выдать нечто связное:
- И не вздумайте сегодня являться ко мне с вашими бреднями. Только попробуйте - я вызову санитаров и скажу, что вы набросились на меня.
Он пожал плечами:
- Тем хуже для вас!
Этот ответ меня доконал. Я больше не могла, я готова была бежать куда глаза глядят, они мне все осточертели. Не понимаю, почему этот ряженый довел меня до такого состояния, но он усугубил мою неуверенность. Он будто видел меня насквозь из-под своей маски, раскусил меня, самозванку. Я убежала в туалет и разревелась, сил моих не была. Все, хватит, ни минуты больше не посвящу человеческому отребью. Надо успокоиться, иначе мне самой впору будет обращаться к психиатру, Фердинанд, пожалуйста, вытащи меня из этой клоаки! Любовь - это чудо, потому что она замыкает весь мир на одном человеке, с которым вам хорошо, любовь - это кошмар, потому что она замыкает весь мир на одном человеке, без которого вам плохо. Фердинанд уехал и, как крысолов с дудочкой, опустошил столицу, остались только я да толпа помешанных. Десять минут я слушала кантату «Actus tragicus» и пыталась почерпнуть в мрачновато-торжественном пении хора урок стойкости и силы. Волшебную математику Баха мне открыл в свое время дед, отец моей матери. Я в ответ напевала ему обрывки арабских и андалузских песен. Он просил перевести, а я не могла. Ярый антиклерикал, он любил в христианстве только богослужения на латыни и точно так же обожал, не понимая слов, молитвы в мечети. Это он, потом, когда родители разошлись и отец переехал в Антверпен со своей второй женой, посоветовал мне уносить ноги от домашних истерик и попытать счастья во Франции. Когда уходишь из семьи, то бежишь от навязанного тебе раздора, чтобы создать свой, избранный добровольно. Я должна во что бы то ни стало взять себя в руки, я просто не имею права давать слабину. В конце концов, свою профессию я выбрала сама. Надо привыкать работать в открытой ране общества, там, где все стонет и воет от боли, надо быть отзывчивой, выслушивая излияния всех этих мужчин и женщин, которые приходят ко мне за помощью. Я вышла из туалета, вполне успокоившись, и с покаянной головой пошла извиниться перед медсестрами за резкость. Они меня понимали, им тоже были знакомы любовные горести, и мне стало досадно, что я для всех - открытая книга.
Я осталась со своими благими намерениями, часы тянулись до ужаса медленно, но тут вдруг Париж, большой мастак на самые романтические случайные встречи, подарил мне маленькую радость, вознаградившую меня за всю эту ночь. Какой-то невыносимо вонючий клошар с окровавленной головой - об нее разбили бутылку - вопил: «Я еле дотягиваю до конца месяца, а уж последние четыре недели совсем туго!» Одна молоденькая санитарка, уроженка Пондишери с охрово-смуглой кожей, кивнув на него, сказала мне:
- Чтобы не было противно, я всегда представляю себе, что кто-нибудь из этих раненых - Бог, который пришел испытать меня, переодевшись нищим.
Я как раз стояла, размышляя над ее словами, когда в приемный покой вошла старушка, которую вела за руку девочка лет восьми, не больше. Черноглазая, с длинной косой, в плиссированной юбочке и лаковых сандалетах, нарядная, словно только что с детского праздника. Личико у нее было встревоженное. Эта маленькая фея являла такой разительный контраст с мерзкими рожами вокруг, что у меня защемило сердце. Малышка направилась прямо ко мне.
- Здравствуйте, я приехала на такси с бабушкой. По-моему, она больна.
- Что с ней такое?
- А вы послушайте ее и сами поймете.
Девочка страдальчески сморщилась. Я подошла к почтенной даме; та, несмотря на жару, была одета в строгий костюм и держала в руках небольшой чемоданчик. Манеры у старушки были отменные, вот только ногами она слегка шаркала. Мы немного поговорили в кабинете, и она поведала мне под большим секретом, что немцы уже у стен Парижа и проникают в город под видом рабочих-эмигрантов. Она приехала сюда, чтобы укрыться в надежном месте.
- Объясните же ей, что война давно кончилась, - перебила девочка.
- Я знаю, что говорю, не слушайте ребенка. Через несколько часов над ратушей водрузят свастику вместе с мусульманским полумесяцем, вот тогда вы пожалеете, что отмахивались от меня.
- Бабуля, сейчас конец двадцатого века, немцы - наши союзники. Никакой войны нет, очнись!
Старушка заблудилась в лабиринте своей памяти, она никого не узнавала, путала имена и времена, порывалась позвонить давно умершим друзьям. В паузах между двумя фразами голова ее бессильно падала на грудь, словно не выдерживала тяжести сказанного. Рассудок теплился в ней дрожащим, то и дело гаснущим язычком пламени. Малышку звали Лидой. Ее мать была египтянка, коптской веры; родители - они оба погибли, утонули, катаясь на яхте, - назвали ее так из любви к Верди. Она жила вдвоем с бабушкой в ее квартире в Марэ. Я удивилась: это же надо было сообразить привезти старушку в отделение «Скорой помощи».
- Одно из двух: или бабуля права, тогда ведь нужно кого-нибудь предупредить, или она ошибается, тогда пусть ей это объяснят.
После консультации с другими врачами старушку госпитализировали, а Аиду я взяла к себе под крылышко, по крайней мере до утра:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36