А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Не забыл он, вероятно, и что я нарушил его строгий приказ и, будто перепелка — в силок, угодил в ловушку, подстроенную нам у монастыря бенедиктинок. Короче говоря, не находил я в себе довольно сил, чтобы ответить на его вопросы или упреки, или хотя бы просто выдержать его безмолвный взгляд. И потому лежал неподвижно, дышал ровно и глубоко, притворялся спящим.
Молчание было безмерно долгим, и ни единый звук не нарушал его. Несомненно, Алатристе рассматривал меня при свете оставленного Каридад огарка. В тот миг, когда я, обманутый этой полнейшей тишиной, засомневался, здесь ли еще капитан, я вдруг почувствовал прикосновение его руки: загрубелая ладонь с неожиданной, непривычной лаской коснулась моего лба. Дотронулась, замерла на мгновение — и вдруг резко отдернулась. Зазвучали удаляющиеся шаги, заскрипела дверца поставца, звякнуло о край стакана горлышко бутылки, проехались по полу ножки стула.
Я чуть приоткрыл глаза. В неверном и скудном свете мне предстал капитан — сняв колет, отстегнув шпагу, он сидел у стола и пил. Раз и другой булькнуло вино, выливаясь из бутылки в стакан, и Алатристе медленно, сосредоточенно, так, будто все прочие дела в этом мире были уже переделаны, осушил его. Желтоватый свет воскового огарка озарял его белую сорочку, коротко остриженную голову, торчащие солдатские усы. Капитан не произносил ни звука и не делал ни единого лишнего движения — лишь методично наполнял и подносил ко рту стакан. Окно было открыто, и в сумраке угадывались очертания крыш и печных труб, а над ними висела единственная звезда — холодная, безмолвная, недвижная. Алатристе упорно созерцал тьму, или пустоту, или проплывавшие в ней призраки, порожденные его собственным воображением. Мне хорошо был знаком тот ледяной отсутствующий взгляд, который появлялся у капитана всякий раз, как вино оказывало свое действие. На боку у него очень медленно набухала кровью повязка, расползалось по белой сорочке влажное красное пятно. Капитан Диего Алатристе казался таким же отчужденно-одиноким, как эта мерцавшая на темном небосводе звезда.
Прошло двое суток На улице Толедо вовсю светило солнце, мир вновь сделался бескрайним и полным надежд, и свойственная отрочеству бодрость вновь заиграла в моих жилах. Сидя неподалеку от дверей таверны «У Турка», я упражнялся в чистописании и взирал на жизнь с той лучезарной готовностью отринуть да позабыть всякую неудачу и злосчастье, которую дают лишь превосходное здоровье и малолетство. Время от времени поднимая голову, я смотрел на кумушек-зеленщиц, расположившихся со своим товаром на другой стороне улицы, разглядывал кур, копошившихся в отбросах, уличных мальчишек, которые сновали среди карет и всадников, гоняясь друг за другом по мостовой, или прислушивался к разговорам, доносившимся из таверны. И чувствовал себя счастливейшим из смертных. И даже стихи, которые я переписывал, казались мне прекраснейшими на свете:
Последний мрак, прозренья знаменуя,
Под веками сомкнется смертной мглою;
Пробьет мой час и, встреченный хвалою,
Отпустит душу, пленницу земную.
Они принадлежали перу дона Франсиско де Кеведо и, прозвучав из его уст, смоченных красным «сан-мартин-де-вальдеиглесиас», до такой степени пришлись мне по душе и по вкусу, что без колебаний я испросил у поэта разрешения скопировать их самым лучшим своим почерком Сам поэт сидел за столом в обществе капитана и прочих своих приятелей — лиценциата Кальсонеса, преподобного Переса, Хуана Вигоня и кривого аптекаря Фадрике — отмечая при посредстве изрядного количества вышепомянутого вина, копченой зайчатины и колбасы благополучное завершение провалившейся затеи, о которой никто не упоминал прямо и вслух, но все имели полное представление. Все упомянутые особы, перешагивая через порог таверны, ласково ерошили мне волосы или давали легкий дружеский подзатыльник. Дон Франсиско принес том Плутарха, чтобы со временем я смог попрактиковаться в чтении, преподобный иезуит подарил посеребренные четки, однорукий кавалерист — бронзовую пряжку, некогда вывезенную из Фландрии, кривой аптекарь, человек весьма прижимистый, — унцию некоего снадобья, весьма, по его словам, способствующего сгущению крови, а стало быть, — способного вернуть мне утраченный после стольких и столь недавних передряг румянец. И, повторяю, не было ни в Старом, ни в Новом Свете человека, щедрее взысканного судьбой, нежели тот, кто, обмакнув в чернильницу одно из лучших гусиных перьев лиценциата Кальсонеса, выводил:
Но и черту последнюю минуя,
Здесь отпылав, туда возьму былое,
И прежний жар, не тронутый золою,
Преодолеет реку ледяную
Как раз на этом месте я вдруг поднял голову — рука моя замерла в воздухе, и черной слезой канула на бумагу клякса. Вверх по улице Толедо пара мулов влекла черную, столь хорошо мне знакомую карету без герба на дверце и с важным кучером на козлах. Замедленным, как во сне, движением я отодвинул в сторону бумагу, перо, пузырек с чернилами и песочницу и поднялся на ноги так плавно, словно карета была призраком, готовым сгинуть от малейшей моей неосторожности. Экипаж поравнялся со мной, и я увидел в открытом и не задернутом занавесками окошке руку совершенной формы и удивительной белизны, а потом — и пепельно-золотистые локоны, и глаза, цветом своим напоминавшие небо на полотнах Диего Веласкеса. Все это принадлежало девочке, по чьей милости я чуть не погиб. И, покуда карета катила мимо таверны, не сводила с меня Анхелика де Алькесар пристального взгляда, от которого, вот вам крест святой, холод прополз у меня по всему хребту сверху донизу, и замерло в груди бешено колотившееся сердце. И, повинуясь, как говорится, безотчетному порыву, я положил руку на грудь, искренне сокрушаясь о том, что потерял талисман на золотой цепочке — подарочек, едва не обернувшийся для меня смертным приговором. И если бы не сорвали этот медальон в подвалах Священного Трибунала, продолжал бы носить его с любовью и гордостью.
Смысл моего движения был внятен Анхелике. Сужу по тому, что дьявольская, столь обожаемая мной улыбка тронула ее уста. И тотчас она поднесла к ним кончики пальцев, шевельнув губами в легчайшем подобии поцелуя. Улица Толедо, Мадрид и целая вселенная вмиг исполнились пленительной гармонии, а меня охватила ликующая радость бытия.
Карета давно уже скрылась из виду, а я все еще стоял в оцепенении. Потом выбрал новое перо, поправил его об рукав и дописал сонет дона Франсиско:
И та душа, что Бог обрек неволе,
Та кровь, что полыхала в каждой вене,
Тот разум, что железом жег каленым,
Утратят жизнь, но не утратят боли,
Покинут мир, но не найдут забвенья,
И прахом стану — прахом, но влюбленным.
Смеркалось, однако было еще достаточно светло. Постоялый двор «У Ландскнехта» стоял на грязной и вонючей улице, будто в насмешку названной Прима-вера, то есть Весна, неподалеку от фонтана Лавапьес, в квартале, где размещались самые дешевые, низкопробные кабаки и бордели последнего разбора. На протянутых поперек улицы веревках сохло белье, из открытых окон доносился детский плач, слышалась перебранка. Алатристе, старательно обходя кучи конского навоза, вошел во двор, служивший, по всей видимости, и конюшней, и коровником, где в углу стояла сломанная телега без колес. Быстро сообразив, куда идти, капитан начал и ступенек через тридцать окончил восхождение по лестнице, причем из-под ног у него шмыгнуло в разные стороны штук пять котов. Больше никто ему не встретился. Поднявшись, он оглядел выходившие на галерею двери. Если сведения Мартина Салданьи достоверны, нужная ему была последней по правую руку, у самого угла коридора. Стараясь не шуметь, капитан направился к ней, по дороге распахивая плащ, под которым обнаружились нагрудник из буйволовой кожи и пистолет за поясом. В этой части дома стояла тишина — только ворковали голуби в застрехе. Снизу просачивался запах тушеного мяса, слышно было, как где-то вдалеке напевает кухарка. Алатристе помедлил, прикидывая возможный путь к отступлению, убедился, что кинжал и шпага — там, где им и полагается быть, вытащил пистолет и большим пальцем взвел курок. Настало время платить по счету. Пригладил двумя пальцами усы, отстегнул пряжку плаща и открыл дверь.
Жалкого вида обиталище предстало его глазам. Пахло затхлостью и запустением. Не дожидаясь темноты, по столу с объедками, как мародеры по полю сражения, сновали тараканы. Две пустые бутылки, кувшин с водой, выщербленные стаканы. На стуле — куча грязной одежды, на полу — урыльник, на вбитых в стену гвоздях — колет, черный плащ, шляпа. Шпага в головах кровати, а на кровати — Гвальтерио Малатеста.
Разумеется, если бы итальянец хоть как-то обозначил удивление или обнаружил недоброе намерение, капитан застрелил бы его, не утруждая себя околичностями вроде «Защищайтесь, сударь!», благо пистолет был наготове. Однако тот смотрел на вошедшего так, словно силился понять, кто это, а правая его рука ни на пядь не придвинулась к пистолету, предусмотрительно положенному поверх одеяла. Выглядел Малатеста ужасно: его разбойничье лицо от перенесенных страданий и трехдневной щетины выглядело еще более изможденным. Рассеченный лоб воспален, под левой щекой — грязная примочка, лицо и руки — восковые. До пояса гол, обмотан тряпьем с засохшей кровью, и по бурым пятнам, проступавшим насквозь, Алатристе определил, что итальянец получил никак не меньше трех ран. Бросалось в глаза, что в схватке он пострадал сильней.
По-прежнему держа его под прицелом, капитан притворил за собой дверь и подошел к кровати. Похоже, Малатеста наконец узнал его — взгляд лихорадочно блестящих глаз сделался жестче, слабая рука потянулась к оружию. Алатристе приставил дуло своего пистолета почти вплотную к голове итальянца, однако тот не в силах был сопротивляться. Он, несомненно, потерял много крови. Осознав, что деваться некуда, Малатеста ограничился тем, что слегка приподнял голову, глубоко ушедшую в полушку, и под его некогда выхоленными, а теперь запущенными усиками мелькнула белоснежная полоска — капитану ли, на своей шкуре познавшему, какую угрозу таит эта улыбка, было не помнить ее. Да, в ней сквозило изнеможение. Да, она больше напоминала болезненную гримасу. И все же это была та самая улыбка, с которой итальянский наемник Гвальтерио Малатеста жил, а теперь намеревался умирать.
— Смотрите, кто пришел, — произнес он. — Сам капитан Алатристе.
Голос его звучал тускло и почти без интонаций, однако слова он выговаривал твердо.
— Решил, я вижу, исполнить долг христианского милосердия? Навещаешь страждущих?
Он засмеялся сквозь зубы. Капитан, окинув его взглядом, отвел дуло пистолета в сторону, и, по-прежнему держа палец на спусковом крючке, ответил в тон:
— Я — добрый католик.
Малатеста издал короткий смешок, похожий на треск ломающегося дерева, и тотчас закашлялся.
— Да уж наслышаны… — сказал он, отдышавшись. — Куда как наслышаны о вашей набожности… Хотя в последние дни что-то стал я в этом сомневаться.
Выдержав взгляд капитана, он слабым движением руки, которая не удержала бы пистолет, указал на кувшин.
— Не затруднит ли тебя подать мне воды? Сможешь, помимо прочего, гордиться тем, что поил жаждущих.
Мгновение поколебавшись, Алатристе, не выпуская итальянца из поля зрения, медленно подошел к столу и вернулся к кровати. Малатеста, поглядывая на него поверх края кувшина, сделал два жадных глотка.
— Сразу убьешь или хочешь вытянуть кое-какие подробности о последнем деле?
Он отставил кувшин и с заметным усилием вытер тыльной стороной ладони губы, на которых продолжала играть его прежняя улыбка: так улыбалась бы, кабы умела, прижатая к земле змея. Покуда она еще дышит — берегись.
— Да какие там подробности, — пожал плечами Алатристе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29