А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Шестьсот рублей и три тысячи баксов. Шестьсот рублей она получает законно, пятьсот баксов как ежемесячную страховку, и две с половиной тысячи в конверте из черной кассы. Как ты думаешь, откуда берутся эти деньги в конверте?
– От верблюда.
– Ну, да, конечно, от верблюда. А ты не хочешь столько зарабатывать? Для своей ненаглядной Лейлы? Я могу тебя познакомить с этим золотогорбым верблюдом.
– Я не хочу таких денег. От них голова болит.
– У кого от таких денег не болит голова, у тех болит жопа...
– Что тебе от меня надо? – скривив лицо, прервал я бандита, явно собиравшегося пофилософствовать на тему единства и борьбы противоположностей. – И вообще, как ты в Москве очутился?
– Тяжело и хлопотно на ирано-афганской границе стало. Персы солдат туда нагнали, их сейчас там больше чем камней в пустыне. Вот и решил другими делами заняться. У вас в Москве очень большие деньги крутятся, дурные деньги... Крутятся и хотят, чтобы их взяли.
– А на фиг я тебе сдался?
– Я же тебе сказал, что Лейла тебя заказала. Как солдаты тебя освободили, так каждый день ныла. Хочу, мол, папочка, своего возлюбленного, очень хочу.
– Не верю.
– Как хочешь, дорогой. Скоро ты все узнаешь сам. А сейчас я пойду по неотложным делам, а ты уж не суетись. Побьют эти мордовороты, если не опустят.
Сказал, усмехаясь и тепло посматривая на своих телохранителей, стоявших у него по бокам.
– Вина прикажи принести и еды, – буркнул я и принялся изучать ногти.
Через полчаса после ухода Харона один из телохранителей принес два пакета. Один был с куском ветчины, батоном копченой колбасы, булкой хлеба и несколькими яблоками, другой – с двумя бутылками марочного портвейна. Стакана они не принесли, также как и ножа. Но меня это отнюдь не расстроило. Вино я пил из горла, а колбасу и мясо кусал просто так.
Выпив бутылочку и наевшись, я улегся на диван и принялся Ему пенять:
– Ты говорил, что Лейла была послана мне Тобой, а оказалось, что этим ублюдком...
– Ублюдок этот тоже из моей колоды. Я частенько его использую в для пользы дела...
– А, вот оно как... А почему тоже? Меня Ты тоже используешь?
– Я многих использую, практически всех, Я же тебе как-то говорил об этом.
– Замечательно... И разговариваешь, значит со всеми?
– Да...
– А как у Тебя это получается? Нас же миллиарды?
– Да вы все об одном и том же спрашиваете. И миллионы спрашивают об одном и том же одновременно.
– А тебя все понимают?
– Нет, не все... Религиозные люди не всегда понимают...
– Как это? Шутишь?
– Какие тут шутки! Такие, как ты, юродивые, только и понимают. А остальные нет. Понимаешь, заморочены они своими догмами. Чуть что не по святым книгам говорю, так сразу: изыди, изыди...
– Смешно... А куда я на этот раз вляпался? Вылезу или нет?
– Да как тебе сказать...
– Да так и скажи...
– Сказать, вылезешь или не вылезешь?
– Да.
– Понимаешь, это как посмотреть... То есть все зависит от точки зрения...
– Понимаю... С твоей точки зрения смерть – это полное освобождение. И, следовательно, идеальный выход.
– Да ничего ты не понимаешь... Жизнь – это череда смертей. Каждую секунду в тебе умирает что-то телесное. Клетка, нейрон, волос, наконец. И если каждую секунду ты не будешь восполнять умершее душой, то умрешь совсем.
– То есть не попаду к тебе?
– Ну да.
– Слушай, я чуть ли не Христом себя чувствую... Всю жизнь до людей докапывался, а теперь, вот, распинают...
– Это Христа распяли. А тебя... Ну ладно, мне пора...
* * *
Харон с людьми явился в одиннадцатом часу вечера. К этому времени я с грустью рассматривал вторую по счету бутылку. На ее донышке оставалось всего лишь несколько глотков искрящейся жидкости.
– Балдеешь, дорогой? – спросил меня Харон с усмешкой. Он был уже не в респектабельном костюме-тройке, а в кожаном пиджаке, джинсах и ковбойских сапогах.
– Побалдеешь тут, – вздохнул я. – Вино кончилось, перспективы на будущее опять таки не ясны...
– Почему не ясны? Еще как ясны, – осклабился бандит. – Тебя ждет недолгая, но очень трудная и некачественная жизнь. Вставай, давай! Отведу тебя в твои апартаменты.
Я допил вино, встал и Харон повел меня к двери, за которой пропала завлекшая меня в западню женщина в черном.
За дверью открылась довольно обширная комната, скорее зала, задрапированная красным бархатом.
Посереди стояла широкая кровать, также покрытая бархатом, но голубого цвета.
Потолок комнаты был зеркальным.
В торцевой стене бросалась в глаза шеренга дверей черного дерева. Две из них были приоткрыты; одна вела в ванную, другая в туалет.
Справа от кровати стоял овальный ореховый столик, на нем красовались серебряное ведерко с шампанским, бутылка коньяка, пара хрустальных фужеров с парой рюмок, две вазы синего стекла с фруктами, возглавляемыми чиновным ананасом, и всяческие закуски.
Я бы, конечно, порадовался увиденному, если бы не был обескуражен четырьмя телекамерами, укрепленными в верхних углах этого рая для любовных утех.
– Опять телекамеры... – вздохнул я, пробуя кровать на мягкость.
– Да опять... – согласился Харон. – Такой у нас, понимаешь, сейчас профиль.
– А...
– А лис с птицами и кобрами не будет, – упредил меня бандит. – Не тот климат. Будет Лейла.
– Замечательно.
– Ага, замечательно, – закивал Харон с подлой хитринкой во взоре.
Всмотревшись в его черные глаза, я понял, что меня ожидает нечто гораздо более впечатляющее, нежели чем зубы лисы и клюв коршуна. Но, понадеявшись на Господа, заверившего меня, что этот негодяй – его доверенное лицо и мой шаг к Нему, я улегся на кровать, подложив руки под затылок, и принялся себя рассматривать в зеркальном потолке. «Измятый, взлохмаченный, под хмельком, перегаром, небось, прет», – мысленно выдал я сам себе правду-матку.
– Неважно выглядишь, – согласился со мной Харон. – Хотя это, конечно, смотря с чем сравнивать. Если с тобой завтрашним, то ты просто Ален Делон на заре студенческой революции.
– Ничего, сейчас приму ванну, рюмочку, фужерчик и все будет в порядке, – пробурчал я, стараясь не вникать в намеки.
– Иди, иди, подмойся, – усмехнулся бандит. – Лейла чистоту любит.
Чтобы не видеть его, омерзительного и самодовольного, я поднялся на ноги и пошел в ванную.
Она была вся мраморная и золотая. На крючке у зеркала висела на бретельках женская ночная рубашка.
– Ого! Насколько я врубаюсь в интерьер, меня ожидает ночь с прелестной девушкой, – сказал я, проведя по ней подушечками пальцев.
– Может быть, и ждет, но мы тебя сюда привели, потому что это помещение лучше других звукоизолированно, – сказал Харон.
Я недоуменно обернулся и увидел, что его телохранители подходят ко мне с явным намерением выбить из меня душу.
Я ошибся. Они выбили из меня не только душу, но и мозги, легкие, печень и почки. И, в конце концов, жизнь. Так, по крайней мере, мне показалось.
А потом пришла она. Я, мертвый, лежал на кровати. Открытые мои глаза все видели, точнее, все фиксировали, примерно так же, как дверная ручка фиксирует прикосновение руки... Но когда ее нежная ладонь легла на мой холодный лоб, потом сбежала на щеку, на шею, на подбородок, на грудь, я начал оживать...
* * *
Однажды на лекции по марксистско-ленинской философии преподаватель спросил меня:
– Что видно в зеркале, в которое никто не смотрит?
Я смешался, чувствуя подвох, и преподаватель ответил сам:
– Ничего! И Монны Лизы не видно, и звезд не видно, пока на них не смотрят.
Меня этот факт поразил до глубины души. Я понимал, что предметы существуют вовсе не из-за того, что кто-то на них смотрит, или осязает, или обоняет или слышит. Я понимал, что они существуют сами по себе.
Но это их бессмысленное невидимое существование ужаснуло меня.
Представьте, луч солнца отражается от белоснежной кувшинки и уходит в голубое небо...
И представьте, что всего этого не существует в природе, лишенной человеческих глаз, лишенной зрения.
В природе, лишенной человека, лишенной чувств, лишенной отражающего разума, нет белоснежной кувшинки.
В ней даже нет некого водного растения с высокой отражающей способностью частей, существующих для привлечения летающих организмов, сами того не зная, участвующих в его репродукции...
В природе без человека нет белого и голубого.
В ней нет прохлады вечернего бриза, в ней нет неба.
В неосознанной природе бесчувственные фотоны отражаются и поглощаются бесчувственными атомами и молекулами.
В неосознанной природе бесчувственные ядра водорода сливаются в недрах никому не светящих звезд, сливаются в ходе термоядерной реакции в бесчувственные ядра гелия, выделяя при этом чудовищное количество энергии, которую никто не боится, и никто не использует...
В неосознанной природе есть только смерть. Только Смерть.
Танатос.
И я был частью этой безмозглой, этой ничего не чувствующей неживой природы, был частичкой Смерти, был, пока моего лба не коснулась рука Лейлы...
Глава 4. Я в гробу!? – Меня спас сам Ахурамвдза. – К океану.
Она оживила меня... Сначала мое зрение, а потом и мою боль. Океан боли. Такой огромный, что я не мог смотреть на женщину, с которой был так долго и так безбрежно счастлив. С ужасом я пялился на свою грудь, обезображенную ожогами – красными, фиолетовыми, черными, я смотрел на свои руки, исколотые и кровоточащие, я смотрел на пальцы ног, под ногтями которых торчали иголки, с ужасом я приходил к выводу, что жестоко изнасилован...
– Не-е-т!!! – закричал я протяжно. – Я не хочу жить! Верни меня обратно... Верни меня в Смерть!
– Хорошо... – тихо ответила Лейла, и тут же в ее руке появился шприц с сочащейся спокойствием иголкой.
Очнулся я в тесном ящике. Его несли люди.
Я в гробу!?
И ожил?
Не добили, пожалели пулю на контрольный выстрел? Или...
Или Харон решил похоронить меня заживо...
Да. Когда поднесут к могиле, он прикажет вскрыть ящик, прочитает, самодовольно улыбаясь, надгробную речь и закопает. Эдгар По, говорят, смертельно боялся быть заживо похороненным.
Люди, несшие ящик заговорили по-персидски.
Я в Иране?!
Дочь Харона увезла меня?
Зачем? Не наигралась с моим бедным телом?
Или, будучи садисткой, влюбилась? Влюбилась, потому что никого с таким удовольствием не мучила?
Да, наверное, так... Я – заложник садистки. И надо приноровляться. Чтобы выбраться, чтобы спастись.
Зачем выбираться? Зачем спасаться? Чтобы потом опять...
Нет, ты это будешь делать потому, что не можешь лежать, как связанный баран.
Ящик со мной вскрыли в вечерней пустыне. Человек, сделавший это, безмолвно вручил мне белуджские одежды – светло-серые хлопчатобумажные штаны и длинную рубаху – и уехал на синей «Тойете» с открытым кузовом по едва угадывающейся проселочной дороге.
Я остался один. К Богу взывать не хотелось. Переодевшись, я уселся на обочине и стал смотреть на горизонт. Когда солнце закатилось, и наступила тьма, я лег спать в теплый песок.
Утром меня разбудил холод. Разогревшись бегом, захотел есть. «Если тебе холодно и хочется есть, – бесстрастно подумал я, то ты жив. А это хорошо. Пока хорошо».
Когда я раздумывал, куда идти, вдалеке на западе восстало облако желтой пыли. Кто-то ехал ко мне.
Машина остановилась в пятидесяти метрах.
Из нее вышла дочь Харона.
Я бессильно опустился на песок, закрыл лицо ладонями и растворился во тьме. Некоторое время спустя на плечо легла женская рука.
Это была рука Лейлы. Я понял это, как только толика ее тепла вошла в меня.
Я вскочил, смотрел почти минуту.
Да это она! Это ее приязненная, заразительная улыбка!
...Мы обнялись и стояли так бесконечное время, стояли, пока души наши вновь не стали общими.
– Я думал, тебя нет... – сказал я, когда мы посмотрели друг на друга прежними глазами.
Взгляд Лейлы сделался укоризненным.
– Все мужчины такие. Стоит их от себя отпустить, так они сразу и думают, что никого, кроме них на свете нет.
– Какие слова!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50