А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


— Я всех уважаю, и меня все уважают… Ты дурак, Ванька, если не веришь… Ты ду-у-рак!.. Все дураки, кто не верит… А во что не верит? В серую мышь. Маленькая такая, хвост тоненький, сквозь кожу видно, как сердце бьется… бьется… сквозь кожу видно…
И захрипел перехваченным горлом, полууснул, ушел в полузабытье, в полуобморок…
— Пьяницы, они хорошие люди! — важно сказал рамщик Медведев. — Вот ты на Семена погляди, сестра, как он зашищат Савина, хотя тот севши на его место… Ах, беда, какой славный человек гибнет!.. Нет, сестра, не здря, не здря граф Лев Николаевич Толстой, говорят, тоже любили пьяниц, как вот я их люблю… Однако, родна ты моя сестра, меж пьянюгами тоже встречатся шибко паскудный народишко…
Рамщик угрожающе медленно повернулся к кедровой лавке, пробежав по лицам троих, задержал пронизывающий взгляд на Ванечке Юдине, смерил глазами его с головы до ног, прищурившись остренько, сказал холодно:
— Вот это как получатся, Иван, что тверезый ты человек славный, добрый, а как насосешься водки, то злей тебя в поселке нет? А вот Устинушка наоборот: в трезвости он зол, а в пьяности — добрей его мужика нет… Это как так получатся, что ты в пьяном безобразии жену бьешь смертным боем, а Устина при его пьяном обличии жена сама колотит? Вот ты мне это объясни…
Это рамщик Медведев заметил правильно. Выпив очередную порцию водки, Ванечка Юдин действительно весь наливался тупой и бессмысленной ненавистью к миру, а злой, как цепной пес, в трезвости Устин Шемяка сидел на лавке с блаженно-красным и добрым лицом.
— Ну коли ты мне по-хорошему не отвечашь, гражданин-товарищ Ивашка Юдин, — продолжал рамщик, — то покедова Семен Василич дремлет, я такое дело объявляю: тебе, гражданин-товарищ Юдин, водки больше нет, а всем остальным — хоша залейся!.. А ты, сестра, не стой. Ты, сестра, присядь, где желашь… Нам сейчас Устинушка Шемяка зачнет рассказывать, как на областно совещание передового народу езживал… Ты давай-ка, Устинушка, призакуси чем бог послал да обскажи, как дело-то было…
Устин Шемяка пошевельнулся, застенчиво улыбнувшись, сказал неуверенно:
— Да чего там рассказывать-то. Во-первых, сказать, все знают, во-вторых, объяснить, ты здря, Емельяныч, на Ванечку-то взъелся… Он вот молчит, не перебиват.
— Нет, уж ты рассказывай, Устинушка! Ты уж потешь народ, добрый молодец!.. Я вот даже радиво выщелкну, чтоб тебя послушать… Начинай с богом, Устинушка!
Рассказ Устина Шемяки
— Про это дело ежели рассказывать, то надо подробне рассказывать, чтобы склад был, а ежели склада не будет, то лучше и не рассказывать… Так что сидеть вам надо спокойно, перебивать меня не следоват, я и сам собьюси, когда на город переезживать стану… Ну, ежели по порядку соопчать, то это еще в тот год было, когда из рамщиков я само первым стахановцем был, меньше сто сорока процентов нормы не давал, с Доски почету не слезал, кажный месяц да квартал мне — премия! Когда сто рублев старыми, когда — двести, а когда и все пятьсот… Одним словом, давно это было, еще при старых деньгах, когда мы с Петрой Анисимовым, Кешкой Мурзиным да Аникитой Трифоновым на совещанье передового народу в область поехали. Я еще тогда ни разу в городе-то не был, как на фронт меня не брали, что я рамщик… Главне этой специальности в войну только одна специальность была — пилоправ!.. Ну, в город мы едем сразу опосля майских гулянок, пароход называтся «Пролетарий», мы — кажный при каюте, матрац под тобой мягкий, полосатый, ровно зверь зебра, на пароходе два буфета, в один всех запущают, в другой — только нас, стахановцев… Теперь вопрос заострям так, что на кажной пристани еще народ присаживается. Скажем, в Кривошеине гляжу: Степша Волков! «Здорово, парнишша, ты это откудова и куда, чего на пароход громоздишься при бостоновом костюме?» — «Тоже, — отвечат, — премию лажу получить, я счас на лесопункте механиком, мне зарплата — три тысячи пятьсот! Пошли-ка, парнишша, в буфет, мы за это дело разговор поимем…» Ладно! Хорошо! В область бежим пароходишком быстро, а народ все подваливат да подваливат! Обратно гляжу: Виталька Веденеев из Молчанова, назад глаз ворочу: Ивашка Балин из Парбигу… Ну, просто шею извертел — так знакомого народу шибко!.. Быстро ли, медленно, но приезжам в областной город, с пароходу сгружамся — мать честна! Тут тебе духовой оркестр, тут тебе плакат «Привет стахановцам!..». Тут тебе прям на берегу барышня сидит и командировочну деньгу дает. Я, к примеру, на стары деньги триста восемьдесят получил — рупь к рублю! Теперь надо за город объяснить… Дома, конешно, пребольшущи, транвай по рельсу бежит, названиват, в магазинах — коверкот! А в гостинице — абажур… Сам он, значится, круглый, розовый или зеленый, внутре проволока, кругом кисть! В самой гостинице три этажа, а на первом этаже — ресторан с музыкой. Даешь мужику, который меж столами бегат, двадцатку, говоришь: «Катюшу!» — получать «Катюшу»! Ну, тут, вам правду сказать, мы и начали при командировочных деньгах куражиться, разгул душе давать!.. Скажем, я за «Катюшу» двадцатку выброшу, Петра Анисимов, Кешка Мурзин, Аникита Трифонов, Степша Волков обратно же выбросят… Ну, вот тут ребята из Тогура, где церковь, претензию к нам имеют… Один, скажем, подходит, губу набок свертыват и так говорит: «Вы бы, — говорит, — чила-юльские, себе отдых дали, совесть поимели, как и, окромя вас, есть народ. Мы, говорит, всего три раза „Каким ты был, таким ты и остался…“ сполнили, а вы, говорит, „Катюшей“ по второму кругу идете… Как так? Может, вы, — спрашиват, — по тридцатке мужику бросаете?» Я ему и говорю: «Да нет, Марк, двадцатку!» Ну, тут Степша Волков возьми да и захохочи. Все сразу к нему: «Что? Как? Почему?» А он и говорит: «Да вот энтот, что на длинной трубе играт, — это мой свояк! Я ведь на городской теперь женат!» — «Как на городской, когда ты это успел, Степша, ну-к расскажи!» Тут все тогурские — человек пять — к нам за стол валят… Да!.. Вот, значится, тогурские к нам за стол валом валят, и мы решенье принимам такое, чтобы «Катюшу» вперемежку с «Каким ты был, таким ты и остался» сполнять. Ну, конечно, Степшу слушам, а он ничего, он молчит, а потом и скажи: «Хватит в этим ресторане пить. Айдате, — говорит, — в другой — в сам ресторан „Север“. Ладно! Переходим в ресторан „Север“, садимся за самы лучши столы, водку заказывам, начинам пить без торопливости, и опять то „Катюшу“, то „Каким ты был, таким ты и остался“ нажваривам… Ну, все хорошо было бы, если бы не Марк Колотовкин. Этот, как захмелился пошибче, так сразу взял моду кричать: „Мы кетски, мы тогурски, мы лучшее всех!“ Он, конечно, мужик фронтовой, грудь у него вся в орденах, но к нам мильционер раз подходит, два подходит, а на третий раз говорит: „Так и в отделенье можно угодить, граждане! Пообстереглися бы!“ А Марку это одна сласть! „Кого, — говорит, — в отделенье? Меня? Ах ты, кила милицейская, ах ты, тылова крыса!“ — „Кто кила милицейская? Младший лейтенант милиции? При сполнении служебных обязанностев? Да за это ведь срок!“ Ну и берут нас всех, голубчиков, за грудки, из „Северу“-ресторану выводят на простор и ладят вести подальше, а Марк просто надрывается: „Ах гады, ах предатели, ах тыловы крысы!“ Он так до тех пор вопит, пока нас всех, миленочков, в большой автобус не содют и не везут в обтрезвитель. Едем, значится, мы, а Аникита Трифонов мне шепчет: „Прячь деньгу в сапог!“ Конечно, я, сразу разумшись, остатние двести семьдесят рублей заместо стельки кладу — и кум королю! А в обтрезвителе, братцы, порядок, строгость! Кажному — отдельна койка, простыни, пододеяльник, две подушки, байково одеяло, кажному от головы пирамидон выдают. Ладно! Хорошо! Утром нас чин чином побудили, кажному расписаться в книге велели, а потом говорят: „С кажного семьдесят рублев!“ Вот тут-то, братцы, самый смех и есть. А почему? Да потому, что мы отвечам: „А у нас денег нету!“ — „Как так нету? Вы же вчера командировочны получали?“ — „А вот так и нету, что мы их пропили“. — „Это по триста рублей-то?“ Ну а мы свое: „Нам триста рублей — тьфу! Мы поболе вашего получам, мы деньги не считам“. Успех?.. При деньгах один Марк оказался, он их в сапог-то не спрятал, как всю дорогу орал: „Тыловы крысы!“ Он, Марк-то, с утра тихий стал, все смущатся да извинятся, семьдесят целковых без словечка отдал и смирный такой пошел с нами на совещанье…
Устин Шемяка застенчиво улыбнулся, не зная, куда спрятать большие черные руки, незаметно засунул их под столешницу.
— Ты дальше, дальше сказывай, — проговорил Медведев. — Про то скажи, как на совещанье пришли…
— Как пришли? Обыкновенно пришли…
— Ты подробность дай, Устинушка, подробность дай!
— Ну, дальше так было… — медленно произнес Устин. — Приходим, это, мы на совещанье, хотим зайтить это, где сидеть, а нам: «Вы куда? Кто такие?..»
— Ты не останавливайся, ты дальше иди…
— «Кто такие?..» — печально повторил Устин. — Ну, мы и отвечам: «Стахановцы!» — «Как ваши фамилии?» Ну, мы и говорим: так и так наши фамилии… А они…
— Вот это интересно, что они-то?
— Они и говорят: «Вот это кто!» Вы, говорят, теперь шибко известные. О вас, говорят, утром сообщенье было, что в милицию попали…
— Ну…
— Ну и не пустили…
Рамщик улыбнулся, расцепил руки.
— Теперь скажи, а на совещании-то в это время кто на трибуне выступат?
— Ты на трибуне, — ответил Устин. — Ты на трибуне, Прохор Емельянович! Это я в дверь видел.
Рамщик Медведев откинулся на спинку стула, хохоча, широко разинул рот, но смех его был вкрадчив, негромок, как бы осторожен. Смеялся он все-таки долго, минуты две, потом сделался серьезным, нахмурив брови, сказал только для сестры:
— Вот ты видишь, какой он есть, твой брат Прохор! А ты вчера: «Не буду пельмени лепить!»
И опять повернулся к Устину, спросил строго:
— Ну а что я с трибуны говорю?
— Этого я не могу сказать, Прохор Емельянович!
— Правильно! — обрадовался рамщик. — Что я говорил, этого ты услышать не мог, коль за дверью стоял! Ах ты, господи, Семен Василич просыпается…
Однако Медведев ошибся, так как Семен Баландин только немного поднял голову, сделал попытку открыть глаза, но не смог — опять уронил голову на мягкие руки.
Минуту было тихо, потом рамщик сказал:
— Слабый он человек, Семен-то Василич! Я бы на его месте-то да при его-то грамоте — министр! А вот сейчас я умный, а он дурак!.. Характера у него нет, у Семена-то Василича! А у меня — характер… Я правильно говорю, сестра?
Сестра рамщика ничего не ответила, а только посмотрела на брата большими блестящими глазами.
7
После медведевского щедрого угощения, после хорошей и крепкой водки знаменитого рамщика четверо приятелей, достигнув той стадии опьянения, когда, как в народе говорят, хмельному и сине море по колено, никого и ничего на свете не боялись. Молчаливые и вздрюченные, с вызовом шли они по поселку. Свесил голову на грудь и покачивался пьяный Семен Баландин, опять потерявший ощущение места и времени, опухший, как вурдалак, страшный мертвенной белизной незагорелого лица; блаженным и радостным был Устин Шемяка, скрежетал зубами в необъяснимой злобе ко всему человечеству тщедушный Ванечка Юдин.
Поздно отобедавший, славно отдохнувший, по-воскресному свободный поселок Чила-Юл следил за четверкой десятками глаз — любопытными и укоризненными, хохочущими и печальными, осуждающими и завистливыми, неприязненными и ободряющими, сердитыми и подначивающими. Вслед приятелям мудро улыбались довольные послеобеденной жизнью старики, сравнивающе глядели на них пожилые женщины, отстраняюще — молодки, с испуганным любопытством осматривали их девчата, непонятно прищуривались мужчины средних лет, посмеивалась легкомысленная молодежь. Некоторые чилаюльцы смешливо здоровались с приятелями, другие — присвистывали, третьи звонко щелкали пальцами себя по тугому горлу, а шпалозаводской бухгалтер Власов, заметив приближающуюся четверку, вышел в одной майке на крыльцо своего нового дома, скрестив руки на груди, усмехнулся саркастически.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18