А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

– Я попытался повысить голос; страх и ярость боролись с той гадостью, которой они меня накачали. – Просто скажите мне, что с моей женой.
– Она мертва, – бросил детектив Риган. И ничего не добавил.
Мертва. Моя жена. Моника. Я словно бы его не расслышал. Такого слова для меня будто не существовало.
– Когда появилась полиция, выяснилось, что стреляли в вас обоих. Вас удалось спасти. Жену – нет, оказалось слишком поздно. Весьма сожалею.
Мелькнуло еще одно видение: Моника на берегу, в купальнике телесного цвета, черные как вороново крыло волосы рассыпались по плечам, вызывающая улыбка. Моргнув несколько раз, я отогнал видение.
– А Тара?
– Ваша дочь... – Риган откашлялся и заглянул в блокнот, хотя, по-моему, записывать больше было нечего. – В то утро она была дома, так? Я хочу сказать – когда все это случилось.
– Ну да, конечно. Так где она?
Риган захлопнул блокнот.
– Когда мы оказались на месте, ее там не было.
– Не понимаю. – Внутри у меня все похолодело.
– Сначала мы надеялись, что она у кого-нибудь из родственников или друзей. Даже у няни, но... – Он осекся.
– Вы что же, хотите сказать, что не знаете, где Тара?
– Вот именно, – на сей раз твердо ответил он.
Ощущение было такое, словно грудь сдавила чья-то гигантская рука. Я крепко зажмурился и откинулся на подушку.
– Давно?
– Давно ли ее нет?
– Да.
– Вам следует кое-что понять, – быстро, слишком быстро заговорила доктор Хеллер. – Вы получили серьезное ранение. Честно говоря, мы были далеко не уверены в благополучном исходе. Пришлось применить искусственное дыхание. Одно легкое практически не работало. К тому же началось заражение крови. Вы сами врач, так что мне нет нужды объяснять, насколько все это опасно. Мы старались не перекармливать вас лекарствами, привести в сознание...
– Давно? – повторил я.
Они с Риганом обменялись взглядами.
– Вы были без сознания две недели, – сказала доктор Хеллер, и мне показалось, будто вокруг меня исчез воздух.
Глава 2
– Мы делаем все, что в наших силах, – сказал Риган, и голос прозвучал чересчур ровно, словно, пока я лежал без сознания, он стоял рядом и репетировал эту реплику. – Повторяю, сначала мы даже не знали про ребенка. Драгоценное время было потеряно, но потом мы его наверстали. Фотография Тары разослана по всем полицейским участкам, аэропортам, автобусным и железнодорожным вокзалам, таможенным пунктам в радиусе ста миль. Мы просмотрели все дела, связанные с похищениями, в надежде обнаружить какую-нибудь закономерность или подозреваемого.
– Двенадцать дней, – напомнил я.
– Мы установили прослушку на всех ваших телефонах – домашнем, рабочем, мобильном...
– Зачем?
– На тот случай, если позвонят и потребуют выкуп.
– Ну и как, звонили?
– Пока нет.
Я закрыл глаза. Двенадцать дней. Я тут двенадцать дней валяюсь, а моя дочурка... Я отогнал эту мысль.
– Не вспомните, что было на Таре в то утро? – Риган потер пятно на подбородке.
Вспомнил. Я восстановил ежеутренний ритуал: рано просыпаюсь, подхожу на цыпочках к кроватке, гляжу на Тару. Ребенок – это не только радость, я знаю. Я знаю, случаются моменты, когда такая тоска наваливается, что не знаешь, куда податься. Я знаю, бывают ночи, когда детский плач действует на нервные окончания как терка. Не собираюсь представлять жизнь с младенцем в радужном свете. И все же новый утренний распорядок мне нравился. Взгляд на крошечное тельце каким-то образом делал меня сильнее. Даже больше – я испытывал что-то похожее на восторг. Иные переживают такое чувство в церкви. Ну а я – понимаю, это звучит сентиментально – у детской кроватки.
– Розовый комбинезон с черными пингвинами, – сказал я. – Моника купила его в «Детском мире».
Он сделал запись в блокноте.
– А Моника?
– Что Моника?
Риган уткнулся в блокнот.
– На ней что было?
– Джинсы. – Мне вспомнилось, как они обтягивали ее бедра. – Джинсы и красная блузка.
Риган черкнул в блокноте.
– А есть... Я имею в виду, напали на чей-нибудь след? – спросил я.
– Мы рассматриваем все версии.
– Я не о том.
Риган молча посмотрел на меня. Какой-то тяжелый у него получился взгляд.
Моя дочь. Неизвестно где. Одна. На протяжении двенадцати дней. Я вспомнил ее глаза, тот теплый свет, который открывается только родителям, и брякнул:
– Она жива.
Риган склонил голову набок, как щенок, услышавший нечто необычное.
– Не сдавайтесь, – попросил я.
– Мы и не собираемся, – заверил он, глядя на меня с откровенным любопытством.
– Я просто хочу сказать... У вас есть дети, детектив Риган?
– Две девочки.
– Понимаю, звучит глупо, но я бы знал. – «Знал так же хорошо, как и то, что после рождения Тары мир никогда уже не будет прежним». – Я бы знал.
Он промолчал. Я понимал, что мои слова – слова человека, привыкшего смеяться над всякими чудесами и колдовством, – звучат дико. Понимал, что невольно выдаю желаемое за действительное. И все же я цеплялся за свою веру. Прав я был или заблуждался, но она держала меня, как спасательный канат.
– Нам еще кое-что нужно, – сказал Риган. – О вас, вашей жене, друзьях, доходах...
– Не сейчас, – твердо заявила доктор Хеллер и шагнула вперед, словно хотела встать между мной и детективом. – Ему надо отдохнуть.
– Как раз сейчас, – возразил я, – необходимо найти мою дочь.
* * *
Монику похоронили в поместье ее отца, на семейном участке Портсманов. Разумеется, меня на похоронах не было. Не знаю даже, что по этому поводу и сказать, но ведь коли на то пошло, я всегда испытывал к жене (в те роковые моменты, когда я был честен сам с собой) двойственное чувство. Моника отличалась тем типом красоты (слишком точно очерченные скулы, гладкие, как черный шелк, волосы и сжатые, как у завсегдатаев аристократического загородного клуба, челюсти), что раздражал меня и притягивал. Брак у нас получился старомодный – вынужденный. Ладно, пусть я немного преувеличиваю. Моника была беременна. Я пребывал в растерянности. Грядущее событие указало дорогу на матримониальное пастбище.
О подробностях похорон мне поведал Карсон Портсман, дядя Моники и единственный из членов семьи, который поддерживал с нами дружеские отношения. Моника души в нем не чаяла. Сложив руки на коленях, он сидел подле моей больничной кровати. Очки с сильными линзами, мешковатый твидовый пиджак, шапка волос как у Альберта Эйнштейна – Карсон живо напоминал ходячий образ университетского профессора. Печально повествуя негромким голосом о том, что Эдгар, отец Моники, устроил похороны моей жены «скромно, по-домашнему», он с трудом сдерживал слезы.
В это я охотно поверил. По части скромности, во всяком случае.
В ближайшие несколько дней меня посетило много человек. С утра вихрем, словно у нее персональный двигатель внутреннего сгорания, в палату влетала мать. Все звали ее Лапушкой. На ней были белоснежные кроссовки «Рибок» и голубой с золотистой каемкой спортивный костюм, как у тренера. Волосы, хоть и тщательно ухоженные, были ломкими и сильно перекрашенными. Вокруг матери всегда вился сигаретный дымок. Густой слой косметики с трудом скрывал следы утраты единственной внучки. Мать отличалась удивительной энергией и не отходила от меня буквально до ночи, ухитряясь при этом постоянно пребывать в состоянии, близком к истерическому. Это странным образом успокаивало: складывалось впечатление, будто мать сходит с ума из-за меня, а не по какой-либо иной причине.
В палате стояла чуть не тропическая жара. Тем не менее, едва я засыпал, мама набрасывала на меня лишнее одеяло. Однажды я проснулся, естественно, весь в поту и услышал: она рассказывает чернокожей сиделке в форменной шапочке о том, как я попал в больницу Святой Елизаветы в последний раз – было мне тогда семь лет.
– У него оказался сальмонеллез, – объявила Лапушка заговорщическим шепотом, который звучал словно усиленный мегафоном, правда, не самым мощным. – Кровью пахло чудовищно, она из него так и хлестала. А желчь только что в обои не впиталась.
– Так он и сейчас на розу в цвету не похож, – заметила сиделка.
Обе дружно рассмеялись.
Проснувшись на второй день своего выздоровления, я увидел мамино лицо, склонившееся надо мной.
– Помнишь? – спросила она.
В руках у нее был плюшевый Оскар-Брюзга, которого мне подарил кто-то, когда я болел сальмонеллезом. За прошедшие годы зеленый цвет превратился в салатный.
– Это игрушка Марка, – пояснила она, обращаясь к сиделке.
– Мама, – вмешался я.
Она повернулась ко мне. Макияж сегодня был наложен особенно густо, вдобавок появились бороздки.
– Оскар тогда не давал тебе соскучиться, помнишь? Он помог тебе выздороветь.
Я закрыл глаза. И вспомнил. Сальмонеллез я подхватил из-за сырых яиц. Отец добавлял их в молоко якобы из-за протеина. Помню, какой ужас охватил меня, когда сказали, что ночь мне придется провести в больнице. Отец, который недавно повредил на корте ахиллесово сухожилие, был в гипсе и страдал от непрекращающейся боли. Но, увидев, как мне страшно, по своему обыкновению, пошел на жертву. Целый день он работал на фабрике, а всю ночь провел на стуле у моей больничной койки. Я пробыл в больнице Святой Елизаветы десять суток, и отец не пропустил ни единой ночи.
Я посмотрел на мать. Неожиданно она отвернулась, и я понял, что она вспоминает о том же. Сиделка под каким-то предлогом поспешно вышла из палаты. Я погладил мать по спине. Она не пошевелилась, но я почувствовал дрожь. Я мягко отнял у мамы Оскара.
– Спасибо тебе, – сказал я.
Она вытерла глаза. Папа-то, в чем можно было не сомневаться, в больнице на сей раз не появится, и, хотя мать наверняка рассказала ему о случившемся, трудно сказать, понял ли он ее. Первый удар случился с отцом, когда ему был сорок один, – ровно через год после того, как он дежурил у меня в палате по ночам. Мне тогда было восемь лет.
Была у меня младшая сестренка Стейси – она «злоупотребляла» (если изъясняться политически корректно) или «сидела на игле» (если называть вещи своими именами). Время от времени я разглядываю старые, относящиеся ко временам, когда отец был здоров, фотографии и вижу молодую жизнерадостную семью из четырех человек и еще лохматую собачонку, аккуратно постриженный газон, горящие угли, освещающие мангал. Намеки на будущее я ищу в беззубой улыбке сестры, быть может, в ее потаенном "я", в каких-то предзнаменованиях. Ищу – и не нахожу. У нас до сих пор есть дом, но похож он на выцветший кинокадр. Отец жив, но, когда он заболел, все развалилось, как Шалтай-Болтай.
Стейси не пришла навестить меня, даже не позвонила; впрочем, меня уже в ней ничто не удивляет.
Наконец мать посмотрела на меня, и тут, сжав чуть сильнее старичка Оскара, я вдруг подумал: мы снова вместе. Отец в общем-то овощ. Стейси – пустышка, нет ее. Я потянулся и взял маму за руку. И так мы сидели, пока не открылась дверь. В палату заглянула сиделка.
Мама выпрямилась и сказала:
– И еще Марк любил играть в куклы.
– Марионетки, – уточнил я.
Мой лучший друг Ленни тоже заходил вместе с женой Черил каждый день. Ленни Маркус – крупный юрист, но иногда берется и за мои небольшие дела, вроде того, когда я судился по поводу штрафа за превышение скорости или расселения нашего дома. После окончания колледжа он поступил на работу в прокуратуру графства, и все – друзья и противники – сразу же прозвали его Бульдогом за агрессивную манеру поведения в зале суда. Через некоторое время было сочтено, что такое прозвище для него слишком деликатно, и Ленни превратился в Быка. Ленни я знал с начальной школы. Я крестный его сына Кевина. А он крестный Тары.
Сплю я плохо. Лежу ночью, смотрю в потолок, считаю автомобильные гудки за окном, прислушиваюсь к больничным звукам и изо всех сил стараюсь не думать о дочери и о том, что с ней могло произойти. Получается не всегда. Сознание, в чем мне пришлось убедиться, – это и впрямь темный омут, в котором полно ядовитых змей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50