А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

— А я думала, Зиг. Он пошел за моим гребешком. — На мгновение она затихла; потом у нее внезапно вырвалось: — Я так несчастна, Пит.
— Несчастна? — Это слово и тон, каким оно было сказано, мигом развеяли ощущение божественного покоя. Охваченный любовью и тревогой, он присел рядом с ней на лежанку. (Под купальным халатом, невольно заметил он, на ней, кажется, совсем ничего не было.) — Несчастна?
Вирджиния закрыла лицо руками и разрыдалась.
— Даже Пресвятой Деве, — горестно и бессвязно пожаловалась она, — я даже ей не моту сказать. Мне так стыдно…
— Милая! — сказал он умоляющим тоном, словно уговаривал ее быть счастливой. И погладил девушку по голове. — Милая моя!
Неожиданно с другой стороны бассейна донесся какой-то шум; грохот захлопнувшейся двери лифта; громкий топот; нечленораздельный яростный вопль. Пит повернул голову и успел увидеть бегущего к ним мистера Стойта, в руке у которого было что-то — что-то, очень похожее на автоматический пистолет.
Он наполовину поднялся на ноги, когда Стойт выстрелил.
Появившись спустя две-три минуты с гребешком для Вирджинии, доктор Обиспо обнаружил старика на коленях — он пытался унять носовым платком кровь, которая все еще лилась из двух ран, одной маленькой и аккуратной, другой зияющей, оставленных в голове Пита пулей, прошедшей навылет.
Скорчившись в тени парапета, Детка молилась.
— Святая-Мария-Матерь-Божья-молись-за-нас-грешных-ныне-и-в-час-нашей-смерти-аминь, — повторяла она снова и снова, так быстро, как только позволяли рыдания. Время от времени ее сотрясали приступы рвоты, и молитва ненадолго прерывалась. Затем она продолжалась вновь с того же места: —… нас-грешных-ныне-и-в-часнашей-смерти-аминь-Святая-Мария-Матерь-Божья…
Обиспо открыл рот, собираясь издать какое-то восклицание, потом закрыл его опять, дрошептал;: «Господи Иисусе!» — и быстро, тихо пошел вокруг бассейна. Прежде чем дать знать о своем присутствии, он предусмотрительно поднял пистолет и спрятал его в карман. Мало ли что. Потом окликнул Стойта по имени. Старик вздрогнул, и лицо его исказилось гримасой ужаса. Когда он обернулся и увидел, кто это, страх уступил место облегчению.
— Слава Богу, что это вы, — сказал он, потом вдруг вспомнил, что именно доктора он собирался убить. Но все это отодвинулось на миллион лет назад, за миллион миль отсюда. Ближайшим, непосредственным, самым насущным фактом была уже не Детка, не любовь или гнев, а страх и то, что лежало здесь перед ним. — Вы должны спасти его, — хрипло прошептал он. — Мы скажем, что это был несчастный случай. Я заплачу ему, сколько попросит. В разумных пределах, — поправился он по старой привычке. — Но вы должны спасти его. — Он с трудом поднялся на ноги и жестом предложил Обиспо занять его место.
Обиспо лишь отрицательно качнул головой. Старикан был весь в крови, а у него отнюдь не было желания портить костюм, обошедшийся ему в девяносто пять долларов.
— Спасти его? — повторил он. — Да вы с ума сошли. Гляньте-ка вон, сколько мозгов на полу.
Вирджиния в тени за его спиной перестала бормотать молитвы и начала подвывать. «На полу, — причитала она. — На полу».
Обиспо свирепо перебил ее:
— А ну заткнись, ты!
Причитания резко оборвались; но через несколько секунд тишину нарушил очередной приступ жестокой рвоты; затем снова послышалось:
— Святая-Мария-Матерь-Божья-молись-за-нас-грешных-ныне-и-в-час-нашей-смерти-аминь-Святая-МарияМатерь-Божья-молись-за-нас-грешных…
— Если уж думать о чьем-то спасении, — продолжал Обиспо, — так это о вашем. И, поверьте мне, — с ударением добавил он, перенеся вес своего тела на левую ногу и указывая на труп носком правой, — вам стоит поторопиться. Это или газовая камера, или Сан-Квентин на всю жизнь.
— Но это был несчастный случай, — захлебываясь от поспешности, запротестовал Стойт. — То есть все вышло по ошибке. Я же не хотел в него стрелять. Я хотел… — Он оборвал фразу на середине и умолк, беззвучно двигая ртом, словно стараясь проглотить невыговоренные слова.
— Вы хотели убить меня, — закончил за него Обиспо и широко, по-волчьи улыбнулся, как всегда в тех случаях, когда его шутки могли кого-нибудь задеть или поставить в неловкое положение. Подбодренный мыслью, что старый хрыч напуган до полусмерти и не рассердится, и сознанием того, что пистолет все равно у него в кармане, он решил пошутить еще и прибавил: — В другой раз не будете шпионить.
— … ныне-и-в-час-нашей-смерти-аминь, — бормотала Вирджиния в наступившей паузе. — Святая-Мария-Матерь…
— Я правда не хотел, — снова повторил Стойт. — Я просто вышел из себя. Наверно, даже не отдавал себе отчета…
— Это вы объясните в суде, — саркастически заметил Обиспо.
— Но клянусь, я же не знал, — воскликнул Стойт. Его хриплый голос нелепо сорвался на писк. Лицо было белым от страха.
Доктор пожал плечами.
— Возможно, — сказал он. — Но ваше незнание — слабый аргумент против этого. — Он снова поднял ногу, указывая на тело носком своего изящного ботинка.
— Так что же мне делать? — почти завизжал Стойт в припадке панического ужаса.
— А я почем знаю?
Стойт хотел было просительно положить ладонь Обиспо на рукав; но тот быстро подался назад.
— Не троньте меня, — сказал он. — Поглядите на свои руки.
Стойт поглядел. Толстые, похожие на морковки пальцы были красны от крови; под грубыми ногтями кровь уже запеклась и высохла, как грязь.
— Господи! — прошептал он. — О Господи!
— … и-в-час-нашей-смерти-аминь-Святая-Мария…
Услышав слово «смерть», старик вздрогнул, точно его стегнули хлыстом.
— Обиспо, — опять начал он, холодея при мысли о том, что его ждет. — Обиспо! Ради Бога — вы должны помочь мне спастись. Вы должны помочь мне, — взмолился он.
— После того, как вы приложили все усилия, чтобы сделать из меня это? — Бело-коричневый ботинок снова поднялся в воздух.
— Но вы же не дадите меня арестовать? — униженно выдохнул Стойт, жалкий в своем отчаянии.
— Это почему же?
— Вы не пойдете на это, — почти закричал он. — Не пойдете.
Поскольку было уже почти темно, Обиспо нагнулся, желая удостовериться, что на кушетке нет крови; затем поддернул свои светлые брюки и сел.
— В ногах правды нет, — любезным светским тоном заметил он.
Стойт снова взмолился о помощи.
— Я отблагодарю вас, — сказал он. — Вы получите все, что хотите. Все, что хотите, — повторил он, на сей раз отбросив всякие апелляции к разуму.
— Ага, — произнес доктор Обиспо, — вот это деловой разговор.
— … Матерь-Божья, — бормотала Детка, — молись-занас-грешных-ныне-и-в-час-нашей-смерти-аминь-СвятаяМария-Матерь-Божья-молйсь-за-нас-грешных…
— Это деловой разговор, — повторил Обиспо.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
В дверь кабинета Джереми постучали; вошел мистер Проптер. Джереми заметил, что на нем тот самый темно-серый костюм с черным галстуком, который он надевал на похороны Пита. Цивильное платье как-то умаляло его; он казался ниже, чем в рабочей одежде, и одновременно меньше самим собой. Его обветренное, резко очерченное лицо — лицо скульптурной фигуры на западном фасаде собора — и жесткий крахмальный воротничок явно не гармонировали друг с другом.
— Вы не забыли? — спросил он после обмена рукопожатиями.
Вместо ответа Джереми показал на свою собственную черную куртку и клетчатые брюки. Их ждали в Тарзана, где должно было состояться торжественное открытие новой Аудитории Стойта.
Проптер глянул на часы.
— Еще несколько минут погодим, потом начнем собираться. — Он сел на стул. — Как у вас дела?
— Замечательно, — ответил Джереми.
Проптер кивнул.
— После отъезда бедняги Джо и его приближенных тут, наверное, действительно не жизнь, а малина.
— Живу один на один с горой антиквариата стоимостью в двенадцать миллионов долларов, — сказал Джереми. — Уверяю вас, это чрезвычайно приятно.
— Вряд ли вам было бы так уж приятно, — задумчиво произнес Проптер, — попади вы в компанию людей, которые, собственно, и создали весь этот антиквариат. В компанию Греко, Рубенса, Тернера, Фра Анджелико.
— Боже упаси! — сказал Джереми, воздевая руки.
— Вот в чем прелесть искусства, — продолжал Проптер. — Оно выявляет лишь наиболее приятные свойства наиболее одаренных представителей человеческого рода. Поэтому-то я никогда и не мог поверить, что искусство какой-нибудь эпохи действительно проливает свет на жизнь этой эпохи. Возьмите марсианина и покажите ему коллекцию произведений Боттичелли, Перуджино и Рафаэля. Разве сможет он догадаться но ним об условиях жизни, описанных у Макиавелли?
— Не сможет, — согласился Джереми. — Однако вот вам другой вопрос. Условия, описанные у Макиавел ли, — были ли они действительно таковы? Не то чтобы Макиавелли говорил неправду; те вещи, о которых он пишет, конечно, имели место. Но казались ли они современникам такими уж кошмарными, какими кажутся нам, когда мы о них читаем? Мы-то уверены, что они должны были ужасно страдать. Но так ли это?
— Так ли это? — повторил Проптер. — Мы спрашиваем историков; а они, конечно, ответить не могут — потому что, очевидно, нет способа подсчитать общую сумму счастья, так же как нет способа сравнить чувства людей, живших в одних условиях, с чувствами людей, живущих в других условиях, совсем не похожих на первые. Действительные условия в любой момент таковы, какими они видятся людям, непосредственно их воспринимающим. А у историка нет способа определить, каким было это субъективное восприятие.
— Он может догадываться об этом, лишь глядя на произведения искусства, — промолвил Джереми. — Я бы сказал, что некоторый свет на тогдашнее субъективное восприятие они все же проливают. Возьмем один из ваших примеров. Перуджино — современник Макиавелли. Это означает, что хотя бы один человек умудрился сохранить жизнерадостность на протяжении всего того малоприятного периода. А раз есть один, почему бы не быть и многим другим? — Он слегка покашлял, прочищая путь цитате. — «Положение дел в государстве никогда не мешало людям вовремя пообедать».
— Весьма мудро! — сказал Проптер, — Однако заметьте, что положение дел в Англии при жизни доктора Джонсона было превосходным, даже в самые черные дни. А как насчет положения дел в стране вроде Китая или, допустим, Испании — в стране, где людям нельзя помешать обедать по той простой причине, что они не обедают вовсе? И наоборот, как насчет многочисленных случаев потери аппетита во времена вполне благополучные? — Он сделал паузу, вопросительно улыбнулся Джереми, затем покачал головой. — Иногда люди много радуются и много страдают; а иногда, по-видимому, страдают чуть ли не постоянно. Это все, что может сказать историк, пока он остается историком. Ну а превратясь в теолога или метафизика, он, разумеется, может болтать бесконечно, как Маркс, или Святой Августин, или Шпенглер. — Проптер неприязненно поморщился. — Бог мой, сколько же чепухи наговорили мы за последние два-три тысячелетия!
— Но в этой чепухе есть своя прелесть, — возразил Джереми. — Порой она бывает очень занятна!
— Я, наверное, недостаточно цивилизован и предпочитаю смысл, — сказал Проптер. — Поэтому, если мне нужна философия истории, я обращаюсь к психологам.
— «Тотем и табу»? — спросил Джереми, несколько удивленный.
— Нет-нет, — чуть нетерпеливо ответил Проптер. — Я говорю о психологах другого сорта. А именно о религиозных психологах; о тех, кто по собственному опыту знает, что люди способны достичь свободы и просветления. Они — единственные философы истории, чья гипотеза была проверена экспериментально; а значит, единственные, кто может успешно обобщить факты.
— Ну и каковы же эти обобщения? — спросил Джереми. — Все та же старая песня?
Проптер рассмеялся.
— Все та же старая песня, — ответил он. — Все те же скучные, избитые, вечные истины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44