А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


На стене, над головой профессора, висел женский портрет, написанный маслом. Это была зрелая, хорошо сохранившаяся женщина: ее полные плечи прикрывали кружева. Женщина ушла отсюда безвозвратно, навеки. Это сказывалось во всем — в отсутствии каких бы то ни было безделушек, создающих домашний уют, и в мрачной, гнетущей тишине, от которой дом казался опустевшим роскошным отелем. Аввакуму, как никому другому, был понятен язык этой тишины.
— Да, и одиночество, если угодно, — согласился профессор. Он помолчал, теперь уже с некоторым любопытством посматривая на гостя. — Человек становится брюзгливым, — продолжал он, — либо от одиночества, либо оттого, что он лишен одиночества. В свое время последнее обстоятельство и сделало меня брюзгой. Тогда я чувствовал себя глубоко несчастным. Жена моя была человеком общительным, веселым, собирала у себя подруг, знакомых, здесь вечно гремел граммофон, устраивались танцы — сущий сумасшедший дом. Все это меня бесило, и мне казалось — я говорю вполне серьезно, — что я самый несчастный человек на свете. Я вечно злился, ходил с кислым видом, стал раздражительным. Любая мелочь приводила меня в ярость, я поднимал шум из-за пустяков, срывал зло на студентах — на двойки не скупился, — в общем вы понимаете?
— Вполне, — сочувственно улыбнулся Аввакум, хотя и считал, что профессор не прав — ведь шум, пусть он даже бессмысленный и не в меру громкий, все же лучше, чем мертвая тишина.
— Ничего вы не понимаете, — вздохнул профессор. — С одиночеством вы знакомы, так сказать, теоретически, поскольку вы еще сравнительно молоды. А на практике что вы пережили? Прочли кое-какие книги. Но жизнь лучше всего познается на опыте. Когда от меня ушла жена — в сущности это была легкомысленная дура — и сошлась с каким-то музыкантом, вы не поверите, я чуть не ржал от восторга — таким счастливым я себя почувствовал. В ту пору я наставил своим студентам невообразимое количество пятерок, хотя они, конечно, их не заслуживали. Я ставил им «отлично», потому что у меня было легко на душе, мне было весело. Мне было тогда сорок пять лет. Я вышвырнул вон граммофон вместе с пластинками, зеркала, духи, выбросил цветы, картины со всякими там натюрмортами, мебель с золотистой обивкой, подушечки с оборками, гобелены — словом, все, что напоминало о праздной суете, о легкомысленной жизни. Вокруг меня стало тихо, спокойно и как-то уютно. Я весь отдался работе — составлял учебники, писал книги, вел переписку с иностранными академиями и университетами. В общем, жизнь моя обрела смысл, она стала такой, о какой я мечтал прежде, до ухода жены — Он на мгновение остановился. — Я вам не надоел своими рассказами?
— Наоборот! — вскинув руки, воскликнул Аввакум. — Продолжайте, прошу вас!
Он подумал: «Одинокие люди ужасно разговорчивы, если кто-нибудь нарушит их одиночество». Да и сам он разве не прочь поговорить, если подвернется подходящий слушатель? Но о самом себе, о своей личной жизни он никогда никому не говорил ни слова. А если обстоятельства вынуждали сказать что-либо, он просто-напросто сочинял, импровизировал, превращался в воображаемое третье лицо. Обычно это третье лицо отличалось такими выходками, на какие сам он едва ли был способен.
— Я рассказываю все это вам в назидание, — продолжал профессор, зябко кутаясь в шарф. — К тому же вы археолог, привыкли иметь дело с прошлым. Итак, остался наконец один. Сколько это продолжалось — то ли год, то ли два? Допустим, пять лет. Но вот однажды — я как раз писал тогда статью для академического ежегодника — со мной случилось нечто странное: у меня появилось такое ощущение, будто на сердце лег камень — боли нет, а тяжко. Я швырнул ручку и стал ходить взад и вперед по комнате — тут, как видите, есть где разгуляться. Гляжу в окно — на улице туман, моросит дождь, живой души не видно. Дело было осенью. На мокрой земле кучками лежит сбитая ветром пожелтевшая листва. Мне вдруг стало холодно, хотя и тогда, как сейчас, в углу стояла электрическая печка в три тысячи ватт. И сам не знаю почему — блажь какая-то, — я ни с того ни с сего полез в подвал, где были свалены выброшенные отсюда вещи. Порывшись среди этого хлама, я взял и приволок сюда — что бы вы думали?
— Портрет. — тихо сказал Аввакум.
Профессор вздрогнул, и шарф опять едва не соскользнул с его плеч. С полуоткрытым ртом он уставился на Аввакума.
— В том, что я догадался, нет ничего удивительного, — кротко улыбнувшись, сказал Аввакум. Но тут же пожалел, что поторопился с ответом и лишил профессора удовольствия — ведь тому хотелось удивить его. — Разгадка так проста, — сказал он, — что любой мог бы догадаться. — Рама слева внизу сильно ободрана — такое впечатление, будто ее пытались разрезать большой пилой. Но пила, разумеется, здесь ни при чем — кто бы стал портить пилой такую роскошную раму? Куда логичнее предположить, что это работа какою-нибудь грызуна. Скорее всего, крысы — одной или даже нескольких, ведь они обычно водятся в подвалах. По-видимому, портрет какое-то время находился в подвале, а затем был взят оттуда и снова водворен на место. Это вполне вероятно.
Профессор кивнул.
— Да, но вам ни за что не отгадать другого предмета. Я готов биться об заклад, что вам ни за что не догадаться, — повторил он с детской настойчивостью. — хотя, как я заметил, вы отличаетесь дьявольской наблюдательностью. Но все равно вам не угадать, что еще я принес оттуда.
— Сдаюсь, — рассмеялся Аввакум.
— Сдаетесь? Это делает вам честь! — Профессор улыбнулся бледной, вымученной улыбкой. Он потянул к себе ящик стола и вынул оттуда крохотный флакон из-под дорогих духов с выцветшим розовым бантиком на горлышке. — Смотрите, — сказал профессор. — Вот он, второй предмет. Флакон из-под духов. Я нашел его там среди всякого мусора и принес вместе с портретом. Это глупость, конечно. Но тогда шел дождь, и я впервые заметил, что на улице нет ни одной живой души. Я редко выглядываю на улицу. Мне не привыкать вслушиваться в тишину, но в тот момент тишина вдруг загремела — да, загремела в моих ушах страшно, невыносимо, это было гораздо хуже, чем самые дикие завывания джаза, которыми она меня изводила в ту пору, когда была еще здесь… Так вот, притащил я портрет, повесил его и, отступив на несколько шагов, улыбнулся ему. Флакон был почти полон духов. Открыв его, я вылил несколько капель себе на ладонь, затем растер и понюхал. И вы знаете, боль в сердце прекратилась. Можно было подумать, что с одиночеством покончено. Такой боли, как прежде, я больше не ощущал, но, должен признаться, что-то все же оборвалось в моей груди, осталась в ней какая-то тяжесть. Словно в душу вселилась тишина этого дома с его немыми комнатами, безлюдье грязной улицы, отвратительный холод осени… Это ощущение до сих пор сжимает мне грудь.
Старик положил флакон на место и задвинул ящик стола.
— В нем еще осталось несколько капель, — сказал он. — Иногда я открою пробку, и. знаете, делается как-то веселей вокруг. Какой у них запах, бог их знает. Я никогда ничего не смыслил в духах. Но вы не делайте ошибочных выводов. По ней. по жене, я не тоскую. Боже сохрани. Кстати, ее давно уже нет в живых. Я даже на похороны не пошел. Более легкомысленной и глупой женщины представить себе нельзя. Я уже говорил, что своим сумасбродством она выбила меня из колеи, но с ее уходом мне, кажется, стало еще хуже. Разумеется, я никогда не жалел о том, что мы расстались с ней. Я читал лекции, написал кое-какие труды, слава богу, продолжаю работать. Только на один вопрос мне пока что не удается ответить: какое из двух зол больше — праздный шум легкомысленной суеты или мертвечина так называемой мудрой тишины? А как вы считаете?
Аввакум пожал плечами. Профессор, видимо, очень долго молчал, накопившееся в его душе желание поговорить сделало его таким словоохотливым, что он был рад своему терпеливому собеседнику. Одиночество как бы роднило их, в этом отношении они были очень похожи друг на друга, и разница лишь в том, что Аввакум никогда ни перед кем не сетовал на свое одиночество, никогда никому не сознавался, как он несчастлив.
— У меня просто еще нет на сей счет определенной точки зрения, — ответил Аввакум. Но, увидев разочарованное лицо профессора, почувствовал к нему жалость, подобную той, какую испытывают люди, говоря неправду безнадежно больному человеку. Он добавил: — Все это. мне кажется, слишком субъективно. Для одного шум бедствие, а другой не выносит тишины. Все зависит от характера человека, от характера его занятий, от того, где он работает. Шум и тишина — понятия относительные.
Профессор задумался.
— Ваш ответ не отличается оригинальностью, — заметил он. — На портрет у вас хватило догадливости, а сейчас вы рассуждаете, как великовозрастный гимназист. А вы, собственно, по какому делу пожаловали ко мне?
— Хотел проконсультироваться. — улыбнулся Аввакум.
Он положил перед профессором листок бумаги с нерешенной задачей, сообщил ему, что часто «для души» занимается математикой, что эта задача его очень увлекла, но ему никак не удается установить, в чем его ошибка. А так как он живет на этой же улице, то решил зайти по-добрососедски к профессору как к крупному специалисту, в надежде, что тот ему поможет.
— А кто это вам сказал, что я такой специалист? — спросил профессор.
— Латунная табличка на двери вашего дома, — ответил Аввакум.
— Иными словами, вы имеете обыкновение засматриваться на двери чужих домов?
— Но ведь табличка для того и существует, чтобы ее читать! — смеясь, заметил Аввакум. — К тому же она единственная на нашей улице и невольно обращает внимание.
— Возможно, — рассеянно согласился профессор. Он оторвал глаза от листка и ткнул в него пальцем: — Здесь линейное преобразование пространства сделано правильно, но, раскрывая скобки, вы допустили детскую ошибку — забыли умножить второй множитель правой части равенства на вектор… Вот поглядите! — помолчав, профессор продолжил: — А еще вы станете утверждать, что шум лучше тишины, да? К черту ваш шум! Факты не в вашу пользу. Когда вы ломали голову над этой задачей, в соседней комнате гости вашей супруги пили крепкий ликер и танцевали твист или еще какой-нибудь дикарский танец. Ведь правда же?
— Но я не женат, — улыбнулся Аввакум.
Да, его соседняя комната была так же пуста и мертва, как и та, в которой он работал. Он входил, окунаясь в ее тишину, и им овладевало такие чувство. будто он погружался в глубокий темный омут с ледяной водой.
— Все равно, — сказал профессор. Он, казалось, начинал нервничать. — Тогда у вашей молодой хозяйки были гости, гремел патефон или магнитофон и молодое поколение топало своими копытами, так, будто стадо взбесившихся баранов. И вы, конечно, забыли умножить второй член уравнения на вектор. Я вас понимаю и сочувствую вам, случались и со мной подобные вещи. A propos, вы решаете ребусы?
— Изредка, — ответил Аввакум. С этим сварливым стариком надо держать ухо востро.
— Сейчас вы лишь изредка ими занимаетесь. — заметил профессор, — но придет время когда ребусы станут вашей страстью. При условии, однако, что вы не женитесь. И еще при двух условиях: если вы не запьете и не втянетесь в азартные игры.
— Позвольте, — сказал Аввакум. Ему вовсе не хотелось давать повод для поспешных суждений. — Вы судите обо мне слишком опрометчиво, основываясь вероятно, только лишь на собственном опыте.
Профессор остановил на нем взгляд, и на его посиневших губах появилась виноватая усмешка.
— Я не хотел вас обидеть.
— Ничего обидного вы и не сказали! — возразил Аввакум. У него снова возникло такое ощущение, будто он имеет дело с безнадежно больным человеком. — Я всегда любил ребусы, мне и самому кажется, что постепенно они превратятся в мою страсть. Жены у меня нет, пить я не пью, а к азартным играм не испытываю никакого интереса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22