А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Сцена повторилась, только спичка неожиданным усилием осталась зажатой в руке, а затем Эйбл начал медленно вертеть ее между пальцами.
— Твои шутки хороши, Майлс, — промолвил он наконец, — но не эта, а?
— Я заканчиваю играть в “Засаде”, Эйбл. Вчера был мой последний выход. Значит, у тебя есть целый завтрашний день, чтобы подыскать мне на понедельник замену.
— Какую замену?
— Но ведь у тебя есть Джей Уэлкер, не так ли? Он мой дублер уже пять месяцев, только и ждет, когда я сломаю ногу.
— С Джеем Уэлкером “Засада” не протянет и недели, ты же знаешь, Майлс. И ни с кем не протянет, кроме тебя, и ты это тоже знаешь. Эйбл наклонился и, все еще не веря, покачал головой. — Знаешь, но тебе наплевать. Хочешь снять самый удачный бродвейский спектакль — пусть все летит к чертовой матери, а?
Майлс почувствовал, как его сердце бешено застучало, а голосовые связки напряглись.
— Подожди-ка секунду, Эйбл, не ругайся. Мне странно одно: ты ведь даже не спросил, почему я это делаю. Видишь, в каком я состоянии, может, через час я вообще умру, но тебе же наплевать — лишь бы шел твой спектакль! Об этой стороне ты подумал?
— О какой еще стороне? Я там был и все слышал: доктор сказал, ты в отличной форме. И что мне сейчас делать? Брать заключение в Медицинской ассоциации?
— Ты думаешь, это просто каприз?
— Не считай меня дураком, Майлс. Пять лет назад ты поступил так с Барроу, после этого сделал то же с Голдсмитом, а в прошлом году — с Хауи Фримэном. Мне ли не знать, ведь так я и заполучил тебя в “Засаду”. Но все это время я считал, что они просто не умели с тобой обращаться, не понимали, чего ты стоишь. Но теперь вижу: они целиком и полностью правы, а я — я погнался за славой. Меня же предупреждали: сначала все пойдет прекрасно, а потом тебе моча в голову ударит — так и произошло. Ты сказал “каприз”, а я называю это по-другому, пусть и грубо, но в самую точку. — Эйбл на секунду умолк, а затем продолжал: Но разница между ними и мной, Майлс, в том, что я не привык рисковать.
Вот почему я и заключил с тобой долгосрочный контракт — до меня ты таких не имел. И, по-твоему, тебе удастся его разорвать? Подумай-ка еще, друг мой.
Майлс кивнул.
— Хорошо, — ответил он хрипло. — Я думаю. И знаешь о чем?
— Все в твоих руках, друг мой.
— Думаю о восьми спектаклях в неделю, Эйбл. Восемь раз в неделю я произношу одни и те же реплики, делаю одни и те же шаги по сцене, строю те же гримасы. И так уже пять месяцев — да ни один твой спектакль в жизни столько не шел, а он может идти еще пять лет! Но сейчас для меня это стало кошмаром: все повторяется и повторяется — и не видно конца. Но тебе наплевать, потому что ТЕБЕ это нравится. Тебе, но не МНЕ. Сижу как в тюрьме — и никакой надежды из нее выбраться. Но вот появилась возможность, и что ты скажешь? Останься — и привыкнешь?
— Тюрьма! — закричал Эйбл. — Да такую тюрьму люди спят и видят!
— Послушай, — продолжал Майлс, решительно наклонившись вперед. Помнишь, сколько раз мы репетировали эту сцену на кухне? Десять, пятнадцать, двадцать? Знаешь, что мне тогда показалось? Что попал прямо в ад, где придется ее играть до бесконечности. Да, так я представляю себе ад, Эйбл: приятненькое местечко, где без конца делаешь одно и то же, и даже с ума не дадут сойти — испортишь им все удовольствие. Видишь? Значит, видишь и мое отношение к “Засаде”.
— Вижу, — ответил Эйбл. — Но еще вижу в своем сейфе один маленький контракт. Если ты называешь адом несколько репетиций одной сцены, то посмотрим, что ты скажешь в “Эквити” <Профсоюз актеров> — там к этому отнесутся по-другому.
— Не пытайся меня запугать, Эйбл.
— Запугать, черт возьми! Да я тебя засужу — и при этом еще и разорю. Я это совершенно серьезно, Майлс.
— Может быть. Засудить больного, который не может больше работать, каково?
Эйбл понимающе кивнул и неумолимо продолжал:
— Я знал, что ты все так и подашь: ты — больной, следовательно, я злодей. — Его глаза сузились. — Вот он, ключ. К сегодняшней сцене с потерей сознания у входной двери: знакомый доктор и двенадцать свидетелей подтвердят. Вынужден признать, Майлс, сыграно здорово, но на моей стороне будут не искусно разыгранные мизансцены и врачи-шарлатаны, а нечто более существенное.
Майлс с трудом подавил в себе закипевшую ярость.
— Ты считаешь, что это была мизансцена?
— Где мизансцена? — игриво спросила Гарриет Тэйер: они вместе с Беном стояли у двери и с веселым любопытством смотрели на него.
Нелепая пара: худющий и высоченный Бен и впереди него маленькая и хрупкая Гарриет; их навязчивое провинциальное дружелюбие давно уже действовало Майлсу на нервы. — Ужасно интересно, — добавила Гарриет. Пожалуйста, продолжайте.
Дрожащей от волнения рукой Эйбл указал на Майлса.
— Я-то продолжу, а вот он... Да знаете ли вы, что наш друг больше не собирается играть в “Засаде”? Может, вам удастся заставить его изменить свое решение.
До Бена все еще не доходило, и Майлс в который раз изумился: а ведь этот жираф написал в “Засаде” несколько вполне приличных реплик!
— Но это невозможно, — изрек наконец Бен. — У вас контракт до тех пор, пока пьесу не снимут.
— Конечно, — с ехидством продолжал Эйбл, — но ведь он же болен.
Грохается в обмороки. И вы это видели, а?
Гарриет тупо кивнула.
— Да, но никогда не думала...
— И правильно, — перебил ее Эйбл. — Потому что все липа. Ему просто надоело делать все эти деньги и читать о себе все эти статейки. Потому он и решил спектакль свернуть. Вот так. Просто взять и свернуть.
Майлс ударил кулаком по ручке кресла, в котором сидел Эйбл.
— Хорошо, — сказал он. — Теперь всем все ясно, но у меня все-таки есть один вопрос: “Засада” — хорошая пьеса? И если так, почему ее жизнь зависит от одного актера? А вам не приходило в голову, что пьеса-то дрянь и что смотреть-то ходят не ее, а меня в ней? Да если я даже буду читать “Бармаглота”, на меня все равно пойдут! Так как же можно актеру моноспектакля приказать играть, когда он сам этого не хочет!
— Пьеса хорошая, — закричала на него Гарриет. — Лучшая, в которой вы когда-либо играли, и если это непонятно...
Теперь Майлс и сам стал кричать.
— Тогда введите другого! Может, она еще лучше станет!
Бен сложил руки и умоляюще протянул их Майлсу.
— Послушайте, Майлс, но вы же знаете: в этой роли видят только вас и никто другой ее сыграть не сможет, — сказал он. — И войдите в мое положение. Я пишу уже пятнадцать лет, и это первый успех...
Майлс медленно приблизился к нему.
— Клоун, — сказал он спокойно. — Вы себя хоть немножко уважаете? И, не дожидаясь ответа, вышел из библиотеки и хлопнул дверью.
В комнате гости разбились на группки, слышался приглушенный гомон, голубая дымка, как прозрачное одеяло, лежала посредине между полом и потолком. Майлс заметил, что на пианино опрокинули стакан — лужа сверкающей тесемкой стекала по красному дереву, и на пушистом ковре образовалось мокрое пятно. Томми Мактоуэн со своей последней перезрелой блондинкой — Нормой, или Альмой, или как Как-Ее-Там сидели на полу и, разбросав пластинки, безуспешно пытались их собрать: клали поверх кучи одну в то время как другие летели в сторону. Над стойкой словно циклон пронесся: уцелело лишь несколько пустых тарелок и обгрызенных кусочков хлеба.
"Все это, — с сардонической усмешкой подумал Майлс, свидетельствует о том, что встреча друзей прошла с потрясающим успехом”.
Но даже царившее в этой комнате лихорадочное возбуждение не смогло его согреть: озноб, который Майлс, очевидно, принес с собой из библиотеки, не проходил. Он потер руки и, когда это не помогло, почувствовал страх: а вдруг у него и в самом деле что-нибудь серьезное? Лили ведь не та женщина, которая с радостью возьмет на себя роль сиделки при инвалиде. И будет не так уж и не права: он тоже вряд ли согласится на роль Роберта Браунинга в случае с Элизабет Барретт.
Ни ради Лили, ни ради кого-либо другого. Значит, анализы лучше не делать вообще. Пусть что-то и не в порядке — он и знать ничего не хочет.
— По-моему, вас что-то тревожит?
Это был доктор Маас. Он стоял рядом, прислонившись к стене, руки в карманах, и с задумчивым видом смотрел на Майлса. “Все изучает, сердито подумал Майлс — будто клопа в микроскоп”.
— Нет, — бросил Майлс. А потом передумал:
— По правде говоря, да.
Тревожит.
— И что же?
— Нехорошо мне. Знаю я ваш диагноз, но чувствую себя паршиво.
— Физически?
— Конечно, физически. Что вы хотите сказать? Что все дело в состоянии духа и тому подобная ахинея?
— Я вам ничего не хочу сказать, мистер Оуэн. Это вы мне говорите.
— Хорошо. Тогда интересно, откуда такая уверенность. Ни анализов, ни рентгена — ничего, а ставите диагноз. Откуда? По-моему, вы вообще считаете, что физически у человека все в порядке и надо только отдать себя в руки какому-нибудь хорошему, дорогостоящему психоаналитику...
— Прекратите, мистер Оуэн, — холодно перебил его доктор. — Я принимаю как должное ваш отвратительный тон, ибо не в себе вы, без сомнения. Но ваше воображение поистине безгранично. Я не занимаюсь психоанализом и никогда этого не говорил. И вообще я не врач. Людям, с которыми я имею дело, помочь, к сожалению, уже ничем нельзя, и мой интерес к ним, так сказать, чисто академический. Но чтобы меня принимали за мошенника, выискивающего себе жертву...
— Ну тогда, — прервал его Майлс, — я извиняюсь. Правда, извиняюсь.
Не знаю, что на меня нашло. Может, из-за этого сборища — я их ненавижу, мне всегда от них плохо. Но, честное слово, я извиняюсь за то, что на вас набросился.
Доктор мрачно кивнул.
— Разумеется, — сказал он. — Разумеется. — Потом нервно провел пальцами по своему блестящему черепу. — Хотел, правда, еще кое-что вам сказать, но боюсь, что обидитесь.
Майлс засмеялся.
— По-моему, вы просто со мной расквитаетесь.
Доктор помедлил, а потом сделал жест в направлении библиотеки.
— Так вот, мистер Оуэн, я слышал многое из того, что там говорилось. Я не подслушивал, но дискуссия стала слишком горячей, верно? И с этой стороны двери все было слышно.
— Правда? — осторожно спросил Майлс.
— Эта дискуссия, мистер Оуэн, — ключ к вашему нынешнему состоянию.
Вы резко оборвали ее и сбежали. Назвали ситуацию “рутиной”, считаете невыносимой — скорей от нее прочь.
Майлс выдавил из себя улыбку.
— Что значит, “назвал рутиной”? Разве для этого есть другое слово?
— По-моему, да. Я бы назвал это ответственностью. О вашей жизни, мистер Оуэн, как театральной, так и личной, пишут во всех газетах; я бы написал, что большая часть ее есть так или иначе бегство от ответственности. Не кажется ли вам странным, мистер Оуэн, что независимо от того, как далеко и насколько быстро вы бежите, у вас все равно возникают те же проблемы?
Майлс сжал и разжал кулак.
— В конце концов, — ответил он, — это мое дело.
— Здесь вы ошибаетесь, мистер Оуэн. Ваше решение бросить играть затрагивает интересы не только тех, кто занят в спектакле, но и всех тех, кто имеет к нему хоть малейшее отношение. Вот вы оставляете одних женщин, заводите других, а ведь им это, между прочим, далеко не все равно. Представляете, что они могут выкинуть? Как себя повести?
Извините за нравоучения, мистер Оуэн, но нельзя кидать в воду камешки и не замечать, что от них идут круги. Вот почему, когда вы говорите “рутина”, то видите во всей ситуации только самого себя. А когда я говорю “ответственность”, то думаю обо всех.
— И каков же рецепт, доктор? — спросил Майлс. — Продолжать гореть в этом маленьком частном аду, потому что, если попробовать из него выбраться, можно кому-нибудь наступить на ногу?
— Выбраться? — удивленно спросил доктор. — Вы действительно полагаете, что вам удастся выбраться?
— Плохо же вы меня изучили, доктор. Понаблюдайте еще — увидите.
— А я и наблюдаю, мистер Оуэн, и вижу. С чисто академическим, как я сказал, интересом.
1 2 3