А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Он не получил образования, но зато обладал талантом в работе с деревом Могу без преувеличения сказать - он был настоящим художником. Когда я поступила к нему на службу, ему было двадцать пять лет, но выглядел старше из-за степенного и строгого вида, всегда думал только о детях. Такая любовь к детям, я считаю, возникла у него из-за предчувствия, что своих не будет Что в дальнейшем и подтвердилось.
Четверо малышей Мари Берне - Фредерик, Мартина, Жорж и Ноэми, от шести до двух лет, обожали отца. У них был настоящий праздник, когда он возвращался из мастерской на улице Алигр, а если задерживался в субботу или какой другой день, проводя время со своим другом Эскимосом, и я приказывала им идти спать, почти рыдали. Бенжамен любил мою маленькую Элен как свою дочь. Ее первое слово, сказанное в люльке, конечно же, было "папа". В течение шести месяцев, пока он не сделал мне предложение, мы жили одной семьей, хотя и в разных комнатах. Свою недельную получку он отдавал мне, мне же рассказывал о своих неприятностях, со мной и детьми ходил гулять по воскресеньям. Я стирала его белье, готовила завтрак и похлебку на полдник. Мы поженились 10 сентября 1910 года, и Бенжамен признал Элен своей дочерью. Так как он немного стыдился своего короткого вдовства, а для меня было сущей пыткой принимать гостей, мы пригласили в мэрию присутствовать на церемонии бракосочетания только его сестру и моих дядю и тетку. Но никто из них не пришел. Мы взяли в свидетели первых встречных и заплатили им.
Четыре последующих года моей жизни - я знаю это - были самыми счастливыми. Не могу сказать, что я испытывала к мужу ту страсть, которая бросила меня в объятия моего рабочего-каменщика, но любила я его куда сильнее, мы жили в согласии, у нас были прекрасные дети, достаточно средств, чтобы планировать отдых у моря, которого ни я, ни он никогда не видели. В восемнадцать или девятнадцать лет большинство девушек мечтает о другом, но ко мне это не относилось, ничто так меня не успокаивало, как привычка и даже монотонность жизни.
Я пишу, а дети давно спят. Сегодня пятница, вот уже два дня я провожу вечера за письмом. Приближаясь к тому, о чем вы хотели узнать любой ценой в тот грозовой день, я испытываю страх.
Наверное, я нарочно оттягивала начало этого рассказа, но есть еще одна вещь, которую вам надо понять. Не будь войны, не было бы и этой глупости. Война все разрушила, она сломала даже Бенжамена Горда и в конце концов Эскимоса, и простой здравый смысл, и наконец меня.
В августе 1914 года со страхом думая о том, что мой муж может и не вернуться, я обрадовалась, узнав, что он повстречал в полку своего верного друга, с которым прежде зарабатывал деньги. Он всегда говорил об Эскимосе с теплотой. Такого отношения он больше ни к кому не проявлял. Восхищался его солидностью, добродушием, даже некоторым авантюризмом, а тот наверняка восхищался его талантом краснодеревщика. При мобилизации, зная, что у него пятеро детей, его вполне могли бы отправить в тыловые части - чинить железные дороги, шоссе. Так нет же, он предпочел служить в армии вместе со своим другом. Он говорил при этом: "Уж лучше быть с Эскимосом, чем со стариками, которые всегда попадают под артиллерийский обстрел. Пока мы вместе, мне не так страшно". Теперь могу сказать, что, возможно, он испытывал угрызения совести из-за детей, которых, солгав, признал своими. Таков уж он был со всем своим образом мыслей.
Я не стану распространяться, как жила все эти ужасные годы, наверное, вы испытывали те же страхи. Весь мой день, если я не занималась детьми, состоял из ожидания. Ожидания письма, ожидания сообщения, ожидания следующего дня, чтобы снова ждать. Не любивший писать письма, потому что боялся показаться смешным, Бенжамен не оставлял меня надолго без весточки, все зависело от расторопности почты. Я уже сказала, что он не любил писать о войне, но чем больше она затягивалась, тем больше я ощущала, как он печален и угнетен. Все свои надежды он связывал с Эскимосом. Так я узнала его настоящее имя: "Вчера мы ходили с Клебером в армейский театр и здорово повеселились", "Кончаю, долг повелевает присоединиться к Клеберу в карточной игре с двумя нерасторопными гранатометчиками", "Не забудь прислать со следующей посылкой пачку табака для Клебера, он все время держит в клюве трубку", "Клебер узнал, что скоро нам дадут увольнение".
Увольнение. Это слово повторялось не раз. Первое увольнение Бенжамен получил после боев под Артуа в конце июля 1915 года. Почти день в день прошел год, как его не было дома. Мало сказать, что он переменился. Он был сам не свой. То не скупился на нежности к детям, а то кричал на них за то, что они шумят. Прикончив во время еды целую бутылку вина, долго молчал. Он почти не пил до войны, теперь же ему нужна была бутылка в обед и бутылка в ужин. Как-то на неделе он сходил в свою мастерскую, вернулся за полночь, пошатываясь, от него пахло вином. Я уложила детей и в тот вечер впервые увидела его плачущим. Эта война засела ему в печенку, он боялся ее, как будто предчувствовал, что, если что-нибудь не предпримет, не вернется домой.
На другой день, протрезвев и обняв меня, он сказал: "Не сердись. Как и все там, я привык пить, это единственная; возможность не терять силы. Никогда бы не поверил, что стану таким".
А потом уехал. Письма приходили одно печальнее другого. Я узнала, что их полк участвовал в осенних боях в Шампани и в марте 1916 года под Верденом. В увольнение он приехал, помнится, в одну из апрельских суббот. Казался еще более худым и бледным, чем всегда. И в глазах застыла смерть, да, уже смерть. Не пил. Делал усилие, чтобы не забывать о детях, которые росли без него, но те быстро его утомляли. Лежа в постели и не проявляя ко мне никакого мужского интереса, он сказал в темноте: "Эта война никогда не кончится. Немцы сдохнут, и мы тоже. Надо видеть, как сражаются англичане, чтобы понять, что такое настоящая храбрость. Но одной храбрости недостаточно, ни их, ни нашей, ни бошей. Мы увязли в этой войне, как в болоте. Она никогда не кончится". А в другую ночь, прижимая к себе, произнес: "Если я дезертирую, они схватят меня. Нам нужен шестой ребенок. Если есть шестеро детей, можно ехать домой". И после долгого молчания спросил: "Тебе понятно?"
А вам понятно? Уверена, вы понимаете, что он имел в виду. Думаю, вы должны здорово потешаться, читая это письмо.
Простите, глупости говорю. Вы не станете надо мной смеяться. Вам ведь тоже хотелось, чтобы ваш жених вернулся.
В ту ночь я назвала Бенжамена сумасшедшим. Он уснул, я - нет. Наутро, пока нас не слышали дети, он опять принялся за свое. "Это не будет изменой, раз я сам тебя прошу. Да и какая разница, ведь и эти пятеро не мои. Стал бы я тебя просить об этом, если бы сам мог сделать тебе шестого? Неужели я бы додумался до такого, будь я свободен от своего долга и оставаясь таким фаталистом, как Клебер?"
Он произнес имя: Клебер.
Однажды днем, оставив детей соседке, мы шли по набережной Верен. "Обещай мне, - сказал он, - пока я не уехал. Если это будет Клебер, я не стану переживать. Главное - спастись, и тогда мы будем счастливы, словно этой войны никогда не было".
В день отъезда я провожала его до решетки Северного вокзала. Он поцеловал меня и посмотрел такими глазами, что у меня возникло ощущение, словно это совсем чужой человек. Он сказал: "Знаю, тебе кажется, будто я чужой. И все-таки это я, Бенжамен. Только у меня больше нет сил жить. Спаси меня. Обещай, что ты сделаешь то, о чем я прошу. Обещай".
Я кивнула и заплакала. Видела, как он уезжает в своей военной форме грязно-синего цвета, с мешками и в каске.
Рассказывая о муже, я ведь рассказываю и о себе, а не о Клебере Буке. Но именно он сказал мне однажды то, о чем я думала тоже: нужно брать от жизни то, что есть, и в тот момент, когда это приходит к тебе, нельзя бороться ни против войны, ни против жизни, ни против смерти; что люди притворяются, будто единственный господин в жизни - это время.
Время усугубляло наваждения Бенжамена. Ему было невыносимо видеть, как затягивается война. В тот месяц, когда Клебер получил увольнение, он как раз писал об этом. Хотел знать мои дни, когда я могла бы забеременеть.
Я написала ему: "Если я даже попадусь, все равно пройдет восемь или девять месяцев, а война тем временем кончится". Он ответил: "Мне нужна надежда. Если я буду жить с ней восемь или девять месяцев, это уже кое-что". Потом Клебер рассказывал: "Во время битвы при Артуа Бенжамен совсем свихнулся, увидев мертвых, их страшные раны и резню при Нотр-Дам-де-Лоретт и Вими, что напротив Ланса. Бедные французы, бедные марокканцы, бедные боши! Мы нагружали их телами тележки, кладя друг на друга, словно они никогда не были людьми. Один здоровяк, укладывая их так, чтобы они занимали поменьше места, расхаживал по ним. Бенжамен набросился на него с проклятиями, обозвал его черт знает как, и они катались по земле, словно собаки. Может быть, Бенжамен потерял мужество на этой войне, но это не помешало ему кинуться на здоровяка, который ходил по трупам солдат".
Не знаю, поймете ли вы меня, мадемуазель. Но на свете есть не только черное и белое. Время стирает все. В это воскресенье, 11 июля, написав письмо, я уже не та, что была в прошлую среду, когда так боялась вам все рассказать. Теперь же я думаю, что, если все это вам пригодится, я забуду о своих горестях. По правде говоря, я тоже в выигрыше, мне больше не стыдно, мне все равно.
Клебер Буке приехал в увольнение в июне 1916 года. Седьмого, в понедельник, он оставил мне записку, в которой написал, что зайдет завтра после полудня, но, если я не хочу его видеть, он все поймет, достаточно вывесить в кухонном окне цветное белье. На другой день я отвезла детей в Жуэнвиль-ле-Пон к их тетке Одиль, объяснив ей, что у меня дела, которые займут пару дней.
В три часа я уже посматривала в окно большой комнаты и увидела мужчину, который остановился на противоположном тротуаре и смотрел на окна моего этажа. Он был в светлом летнем костюме и в котелке. Некоторое время мы неподвижно смотрели друг на друга. Подать ему знак у меня не было сил. В конце концов он перешел улицу.
Заслышав его шаги на площадке, я открыла дверь и пошла в столовую. Не менее смущенный, чем я, он вошел и снял котелок. "Привет, Элоди", - сказал он мне. Я ответила - привет. Он прикрыл дверь и вошел в комнату. Был именно таким, каким его описывал Бенжамен: крепыш со спокойными чертами лица, прямым взглядом, с усами, темноволосый, с большими руками столяра. В этом портрете не хватает только улыбки. Но сейчас он не улыбался, а я так и подавно. У нас был глупый вид двух актеров, забывших текст роли. Сама не знаю как, не поднимая глаз, я произнесла: "Я приготовила кофе, садитесь".
На кухне сердце мое забилось учащенно. Руки дрожали. Я вернулась с кофе. Он присел к столу напротив, положив котелок на диван, где обычно спит моя свояченица Одиль, когда остается ночевать. Было жарко, но я не смела открыть окно, боясь, что нас увидят из дома напротив. Только сказала: "Можете снять пиджак, если хотите". Он ответил - спасибо и повесил пиджак на спинку стула.
Сидя по краям стола, мы пили кофе. Я не смела взглянуть на него. Как и я, он старался не говорить о Бенжамене или о фронте, который напоминал бы о нем. Чтобы как-то побороть неловкость, он рассказал о своем брате Шарле, с которым ездил в Америку, что оставил его там, о своей дружбе с Малышом Луи, бывшим боксером, который держал бар на улице Амело и устраивал, орудуя сифонами, бои с клиентами. Подняв глаза, я увидела его улыбку детскую и самоуверенную одновременно, и правда, эта улыбка преображала его лицо.
Спросил разрешения закурить. Я принесла тарелку вместо пепельницы. Он курил сигарету "голуаз" и молчал. За окном играли дети. Он погасил сигарету, едва ее закурив, встал и сказал ласково: "Это абсурдная мысль. Мы, знаете ли, можем ему солгать, что, мол, все было, как надо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37