149.
Сто девятый номер отеля ?Флорида?, битком набитого полицейскими агентами, террористами, провокаторами, доносчиками, проститутками, сто девятый номер, комната Дороти, повиснет посередине сцены, немного в глубине, и - даже когда там не происходит основного действия - будет мягко, манко светиться зеленым абажуром надкроватной лампы, малиновыми спиралями рефлектора и электроплитки. Чем бы ни занимался Филин: пьянством ли в баре Чикота, допросами ли с пристрастием в штабе Сегуридад, кровавою ли операцией захвата в доме на Эстремадурской дороге, Дороти ни на миг не покинет чистый свой уютный номер, ни на миг не изменит, не ускорит кошачью свою, комфортабельную жизнь: закончив принимать душ (занавеска полупрозрачна, вода - настоящая), сварит, например,, кофе (кофе тоже настоящий, чтобы аппетитный запах разошелся по залу), или примется за корреспонденции, или станет делать макияж, или примерит мягких, пушистых черно-бурых лис, а то и, томно раскинувшись на широкой, покрытой свежими простынями кровати, ненадолго вздремнет или полистает детектив, - и этот мир, мир Ностальгии, непрерывно сопровождаемый слегка шипящею и потрескивающей, патефонною. стенограммой Шопена (чаще всего зазвучит избитый, но бессбойно пронзительный до-диез-минорный вальс), - этот мир в той же степени, в какой завораживающе притягателен, окажется недоступен для всех нас: для Филипа, для меня, для зрителей, что усядутся в зале. Недоступность я подчеркну не только висячим положением сто девятого, но и контрастом окружения: кровь, грязь, предательства, убийства, насилие я представлю более чем натурально; проститутки и полицейские, шастающие вокруг, узнаются с первого взгляда.
Впереди пятьдесят лет необъявленных войн, ответит Филип Максу, и я подписал договор на весь срок. В этом смысле Филипу куда значительнее повезло, чем, например, мне: у него имелся выбор, Филип сам до времени оставил свободную - так ему мнилось, запомнилось - родину, единственное место, где по-настоящему возможны творчество, воля, покой, - оставил ради борьбы с несправедливостью сперва на одном, потом на другом чужом клочке земного шара, и нужды нет, что время возвращения не наступит никогда, что справедливость неспособна победить в принципе, ибо, когда побеждает, побеждает уже не справедливость, а ожесточенные, смертельно отравленные кровью, властью, насилием люди, что за нее боролись, - важно - тем он от нас счастливо и отличается, тем он и свободнее нас! - что у Филипа такая родина есть, во всяком случае, воспоминание о такой родине, иллюзия такой родины (я говорю не о реальных Соединенных Штатах, в которых никогда не бывал и, видно, не побываю). У него воспоминание - у нас, в лучшем случае, мечта.
Филипу повезет: он не успеет разочароваться до конца, ибо его убьют я предчувствую - минут через десять после падения занавеса, и губы тронет, запечатлеваясь навсегда, добрая мирная улыбка: в последнее мгновение жизни, не смутясь, что глаза закрыты, мелькнут в мозгу мягкий свет зеленого абажура, малиновые спирали и нежная блондинка с высоким бюстом и талией, вокруг которой легко сомкнуть пальцы рук, блондинка, что смогла б нарожать тебе пяток крепких, на нее и на тебя похожих ребятишек, - мелькнут и растворятся в вечной тьме, так точно, как это произойдет в финале моего спектакля. Останется только музыка, только Шопен.
Образ счастья, покоя, уверенности, образ свободы, образ земли обетованной - и грязь, пот, кровь, блевотина, сперма, сивуха вокруг: справа и слева, сверху и снизу, сзади и спереди. Неразрываемой паутиною оплетут сто девятый лестницы, трапы, мостики, переходы, канаты, кабели - и не одолеть липкую паутину, а только, запутываясь в ней все безнадежнее, смотреть и мечтать. Мечтать, сознавая, что несбыточно.
150.
Чем дальше шло к премьере, тем понятнее было, что из задуманного не выйдет ровным счетом ничего. Платформа, на которой монтировался сто девятый, получилась - я предупреждал завпоста! - слишком тяжелою, и ни штанкеты, ни растяжки ее не выдерживали - пришлось подводить снизу подпорки, которые сразу убили весь образ, хоть и не спасли от зыбкости, шаткости, скрипа этот главный элемент декорации, и, едва Син°ва попыталась забраться в свой номер, он заходил ходуном, двери задрожали, завибрировали, лопнул один из канатов - Бог весть сколько понадобилось сил актрисе, у которой роль и так не очень-то шла, чтобы удержаться от истерики. Ни подключить воду, ни организовать ее сток тоже оказалось невозможным, из города, как назло, исчез кофе - словом, спектакль за неделю до премьеры настало самое время закрывать, но, увы, это вызвало бы такой скандал, которого я позволить себе не мог, к тому же чувствовал, что виноват сам: коль уж назвался режиссером-постановщиком, знай реальные возможности областного театра, даже такого крупного, как этот, знай, а не прекраснодушно мечтай.
Я добился экстренного техсовета, на котором приняли решение бросить все силы на доделку моей декорации, а актерские репетиции покуда приостановил. Художник и завпост, мебельщики и декоратор, осветители и рабочие с утра до вечера суетились на сцене, в регуляторной, в мастерских, а я бродил по театру неприкаянный, пытался найти себе какое-нибудь полезное занятие, хоть раму для витража выпилить, что ли, но, разумеется, только ломал дефицитные пилки да мешался у всех под ногами. Посланный - и вполне справедливо! - каким-то монтировщиком куда подальше, я вдруг оказался на улице и, одинокий и свободный, уже не смог долее скрывать от себя, что чуть ли не рад неприятностям с декорациями, что, получись оформление идеальным, всем сразу стал бы заметен мой чисто режиссерский провал: как подробно ни разрабатывал я линию Дороти, сколько ни репетировал с Син°вой, не вырисовывалось главного: безумной, непреодолимой притягательности моей Ностальгии. Даже мне Лена не казалась из зала желанною - что же будет, когда придут зрители? Нет-нет, она все делала хорошо, играла органично, выполняла задачи - но представлялось совершенно очевидным, что околдовать она не околдует никого. Положение казалось, в сущности, безвыходным, и только безвыходностью я и могу теперь объяснить ударившую мне в голову сумасшедшую идею: я решил попробовать заново влюбиться в Син°ву, влюбиться до смерти, как в те, ленинградские годы, и высечь ответную искру. Которая - одна надежда - и запалит зрительный зал.
Син°ва жила в Заречье, в одной из театральных квартир, деля ее с молодою актрисочкою, комсоргом театра, у которой я имел слабость пару раз побывать. Автоматически, на окраине сознания отметив, что соседка в отъезде, и, следовательно, Лена одна, я сел на автобус, идущий через мост. По виду Син°вой понял сразу: она никого не ждала, давно уже никого не ждала, меня же - менее всего. Исключительно строго одевающаяся на репетиции, Лена явно смутилась тем, что ее застали врасплох: в застиранном байковом халатике, в собравшихся на коленях теплых рейтузах со штрипками поверх тапочек, и, выпалив скороговоркою: Тамары нет дома, поспешила захлопнуть дверь, так что я едва успел вставить слово. Ах, ко мне!.. Что же... Наконец, Лена решилась: заходите. Раздевайтесь. Что будете пить? чай? кофе? Мне кофе из Ленинграда прислали. Посидите пока на кухне, я сейчас уложу Андрюшку. (Ко мне на спектакль Син°ва приехала с двухлетним сыном, смахивающим на рыжего Нахареса.) Яблок печеных хотите? Я купила сегодня килограмм, сделала. Правда, они не очень удались, но вы попробуйте, может ничего... Или вам поесть? (а голод я чувствовал волчий!) Не стесняйтесь, могу яичницу приготовить, и суп вот остался. Разогреть?
Я, разумеется, отказался от обеда и, пока Лена укладывала сына, торчал на кухне идиот идиотом, соображал, как бы поизящнее улизнуть. Ты что, влюблен в меня, что ли? Где она, Леночка Син°ва, взлетавшая по лестницам института? Откуда взялась эта немолодая забитая женщина? О чем, на каком языке с нею говорить?
Лена возвращается, принимается готовить кофе, подсовывает яблоки: что вы, в самом деле, не едите? У меня много! (Ты ж сама сказала только что: всего килограмм и купила - на себя и на пацана!) Спасибо. Очень вкусные. Пауза становится невыносимой. Хотите, неожиданно слышу я свой голос, я почитаю стихи, - она, конечно, вежливо молчит, а я Пастернаком пытаюсь настроить себя на лирическую волну - мне ведь надо влюбиться! Отбарабанив добрый десяток стихотворений и, наконец, ?Вакханалию?, я признаю себя достаточно разогретым, встаю, подхожу к Лене близко-близко, дотрагиваюсь до ее плеча и искренне, словно от себя, начинаю уговаривать: не плачь, не морщь опухших губ, = не собирай их в складки... Не надо! вскакивает Син°ва. Только этого вот не надо. И беззащитно, умоляюще добавляет: ну пожалуйста... Мне становится стыдно, я чувствую, как краснею. Нет, что вы, Лена, вы не так меня поняли! И, в подтверждение, снова берусь за стихи. Мужайтесь, о други, выдаю я, до омерзения поучительно интонируя, боритесь прилежно, = хоть бой и неравен, борьба - безнадежна, а едва закончив и обнаружив, что больше стихов в голове нету, бормочу - чтоб только не случилось новой паузы, чтоб только Син°ва не начала говорить сама, бормочу какую-то ерунду о сверхзадаче спектакля, об атмосфере, об особенностях структуры пьесы, - но нет, Син°ва давно не слушает, вся в собственных мыслях, и перебивает в самом неподходящем месте: простите... можно вопрос? Только честно, а? Нет, правда, для меня это слишком важно... а мне уже совсем не по себе, потому что я отлично знаю ее вопрос и ответ на него знаю. Так можно? Конечно же, что за китайские церемонии! А сам ищу, что бы сказать такое, чтобы и не соврать слишком грубо, и Син°ву не убить. У меня правда совсем ничего не выходит в вашем спектакле? Только честно: да или нет? Видите ли, Лена, умнее ничего не нашел! во-первых, не в моем, а в нашем. Помните, Станиславский еще говорил?.. А во-вторых? Во-вторых... во-вторых, театральное дело такое сложное, что... - и понес, и понес галиматью, так что сам диву дался, откуда столько шелухи собралось в мозгу. А Син°ва, собственно, снова не слушает, Син°ва уже отрешилась, замкнулась: лицо точно как на проводах Нахареса, только без слез, высохли все слезы или выплакались за несколько этих лет, и я под невидящим ее взглядом окончательно запутываюсь в периодах собственной речи. Минуту мы оба молчим, потом я встаю, одеваюсь: еще раз спасибо за кофе, за яблоки. Извините. Не за что. Хорошо, что пришли. Заглядывайте почаще... И дверь захлопывается.
Зачем я сюда приперся! досадую я, выходя на улицу. А если Син°ва сбежит и я останусь без Ностальгии вообще?..
151.
Оформление кое-как подогнали, и я, немного волнуясь, явится ли Син°ва, назначаю первый прогон. Син°ва является, но так плохо она не играла еще никогда. Я не сдерживаюсь, кричу на нее при всех, она слушает мой пересыпанный матом ор столь спокойно, что мне вдруг становится не по себе, я объявляю перерыв и выхожу из зала. Перерыв затягивается: я срочно надоблюсь и директору, и главному, и даже бухгалтеру, да тут еще жена достает по межгороду - словом, всем на свете - а когда пытаюсь продолжить репетицию, выясняю, что Син°вой нету. Я пропускаю сцену с Дороти и иду дальше, но тревога уже не покидает меня, растет, и вот, не выдержав напряжения, я говорю: все, на сегодня довольно, всем спасибо, хотя могу занимать сцену еще добрые два часа, и буквально мчусь ловить такса
У Лениного подъезда - я практически был уверен, что увижу их там, хоть и заклинал по дороге судьбу уверенность мою обмануть, - стоят два ?РАФика?: санитарный и милицейский, и старухи, в это время дня обычно гуляющие с детьми и собаками, сбились в кучу, качают головами, подобно китайским фарфоровым болванчикам. Я ускоряю шаг и поспеваю как раз к моменту, когда двое санитаров выносят из подъезда носилки с телом, покрытым с головою простыней и Лениным зимним пальто.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87