А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Деревья росли, оказывается, в школьном дворе, и под ними нашлась -- с двумя выломанными брусьями -- скамейка. Может, и не вскроют через три дня, подумал с надеждою Долгомостьев. Может, чемодан и полную неделю там пролежит, ато и две. Автоматики-то у них нету, акто ж в этой стране относится к служебным обязанностям пунктуально? Испуг от старухинавзглядастал проходить, даи в самом деле: что заглупые, необоснованные истерики?! А если даже и вскроют, что с того? Ну, отправят по месту прописки. А скорее всего -- просто заберут себе. Украдутю Спиздятю Словом, ничего страшного.
Долгомостьев сидел нанеудобной скамье и смотрел наслабо, кусками освещенную станцию, маленькую издалека, и хоть, кроме размеров, ничем не напоминалаонате, дуловские, хоть бронзовые штыки и каски мало имели общего с гипсовыми, покрашенными под серебро сталинми, мысли были о Дулове, о его железной дороге, о том, что вагончики наней и паровозики -- все такие точно, какие ходили тут в сороковых -- начале пятидесятых, и что, стало быть, дуловское хобби не одним маразмом объясняется, аи, цитируя Немировича-Данченко, тоскою по лучшей жизни. Вдалеке время от времени громыхали товарняки. Подполз, постоял и пошел дальше медленный какой-то пассажирский. Длинный, зеленый, колбасой пахнет[14, припомнилась Долгомостьеву либеральная шутка-загадка. Где-то над путями неразборчиво бубнилапо радио ночная диспетчерша.
Предутреннее время натянуло холоду, и Долгомостьев обнял себя руками, надеясь согреться. Что-то тревожило, какая-то мысль, и он никак не мог поймать ее, сколько ни силился. Он наморщил лоб, но мысль ускользалаи только тогдавсплылав памяти, когдамахнул Долгомостьев нанее рукою. Наденька! Наденьказагремелав сумасшедший домю Вот уж действительно странное событие: Наденька -- в сумасшедший дом. Сумасшедший дом. Этого Долгомостьев не мог ожидать от нее никак. Зачем ]ей -- в сумасшедший дом? Она, конечно, и вправду быланервная, впечатлительная -- настоящая актриса, -- но в первую голову -дочкадипломата, девочкаиз элиты. А разве из элиты в сумасшедшие домапопадают?..
В той самой картине, с которой началась карьераДолгомостьева, в дуловской ЫЛюбви и свободеы, НаденькаигралаНаденьку. Полгодасидели они с Долгомостьевым в гримерках засоседними столиками, полгодавыходили наодну съемочную площадку, и случалось им по сценарию и целоваться (вырезано при монтаже редактурой), и даже где-то в Сибири, наберегу Енисея, в старой деревянной церковке обвенчал их актер Епифанов, и обменялись они реквизитными, самоварного золота, кольцами. Но, обычно падкий наженщин, причем ни к чему не обязывающим, легким связям всегдапредпочитавший романтические влюбленности, хоть и с самым банальным содержанием, твердо постановил себе Долгомостьев: к Наденьке даже и не подступаться, и тем более твердо постановил, что с первой же встречи, с первого взглядаочень онаДолгомостьеву понравилась. Он, утвержденный нароль, ко времени этого взглядауже не тем мальчишкою, не тем провинциальным сопляком себя чувствовал, что при знакомстве с Вероникой Андреевною, комплексаМерилин Монро уже не было в Долгомостьеве, авсе-таки постановил, потому что знал: как бы высоко ни занеслаего судьбавпоследствии (во что верил Долгомостьев всегда), какими бы лауреатскими дипломами и почетными званиями ни наградила, хоть бы даже и звездочкою Героя соцтруда, -- все равно в этот круг элиты, в наденькин, ему не попасть. А ведь как бы мы там к кому ни относились, как бы кого ни ненавидели или там презирали, асильные мирасего -- кастазагадочная, таинственная, высшая, и, коль уж мы дорожим знакомством с ее представителями и не желаем получить по носу, всячески должны избегать фамильярности, держать соответствующую дистанцию.
А через некоторое время узналось еще обстоятельство, и Долгомостьеву особенно захотелось оберечь счастливое знакомство и по-видимому хорошее к себе отношение: оказалось, будто Наденькане кто иная, как внучкаодновременно Горького и Берия, будто какая-то между этими последними существовалав свое время семейная связь. То есть, что бы там Долгомостьев ни думал про, например, Сталина, и думал бы искренне, с натуральнейшим, самым горячим, презрением, аполучись так, что былаб у него фотография, где Сталин его, пионера, наруках держит (это для примератолько, потому что наделе такой фотографии у Долгомостьеване было и быть не могло), так уж навернякахранил бы ее как зеницу глаза, никакой Алевтине изорвать не позволил бы и всем насвете показывал, даже Рээт, хоть и выставляя при этом забавным курьезом. Что отец служил в свое время в Органах -- скрывал, афотографию показывал бы непременно. То же почти -- и внучкаБерия.
И Долгомостьев дистанцию держал. Знакомство, правда, от этого не укрепилось и, едвакартиназакончилась, фактически прервалось. Но упоминать Наденьку в качестве приятельницы (что время от времени и делал, прибавляя всегдасведения о ее родословной и нынешнем положении) Долгомостьев мог с легкой совестью, не опасаясь, что его схватят заруку.
То есть, разумеется, таких правильных воспоминаний и размышлений не было сейчас в голове нечаянного убийцы, но именно о Наденьке он думал, и ни о ком другом, заэто точно можно поручиться, и так Наденьказавладелаим, что он едване пропустил ЫСтрелуы наЛенинград, которую, как сейчас понял, собственно, и дожидался: не в Таллин же было ехать и не в Москву возвращаться. Лучше бы, конечно, всего -- в эмиг'гацию, но поди эмиг'ги'гуй п'ги нынешних по'гядках! КогдаДолгомостьев очнулся, ЫСтрелаы достаивалау платформы последние свои полминуточки. Он едвауспел и впрыгнул в первый попавшийся тамбур: Ка'гтавый сновавыполз и подсказал, что, как ни 'гассчитывай, всегда'гассчитаешь хуже, чем если случайно, -- впрыгнул и сунул проводнице двадцать пять рублей.
Долгомостьев отдавал себе отчет, что мог бы доехать до Ленинградаи задесятку, но и здесь былахитрая арифметикаКа'гтавого: если п'говодницавозьмет двадцать пять, онаникому не 'гасскажет п'го ночного пассажи'га, хоть бы и специально 'гассп'гашивали, потому что и у самой -- 'гыльце в пушку, и если 'гасстаться с че'гвонцем -- дело для нее неп'гиятное, но все же возможное, то двадцати-то пяти 'гублей, кото'гые, если 'гассказывать, п'гидется, пожалуй, сдать, -- двадцати-то пяти 'гублей жалко ей станет точно.
ПроводницапоместилаДолгомостьевав свободном купе -- меняет Олимпиадаотечественные порядки! Он полез в карман засигаретами, но пачказацепилась зачто-то, заносовой, что ли, платок, и Долгомостьев раздраженно рванул ее из кармана: нет, не заплаток -- затрусики Рээт. Проводница, увидав их, хихикнула, ладно, сказала, отдыхайте, и закрыладверь.
Долгомостьев погасил электричество, и окно из черного сразу сделалось серым: начинался рассвет. Если б Иван Васильевич замерил японским своим сверхточным экспонометром лицо Долгомостьева, когдаони с Рээт проезжали Покровку, апотом то же лицо замерил бы сейчас и сравнил -- показания, вероятно, совпали б; но не все берет экспонометр, даже японский: насамом деле световой режим в купе был не тот: сырее, чище, ознобнее. Долгомостьев думал, что едваляжет -- заснет: таким усталым, вымотанным чувствовал себя наскамейке в Бологом, -- но колесавымерили первую сотню стыков, и третью, и пятую, асон все не шел.
ТогдаДолгомостьев повернулся наспину и стал смотреть в потолок. Проводница, подумал он. Как мерзенько хихикнулаонанатрусики. Пальцем только шевельни -- и осталась бы. И -- все что вам угодно. С этими трусиками в кармане я для нее -- натуральный половой бандит или извращенец, ачто может быть привлекательнеею
Ему было, кажется, лет семью Ну да, именно семь, он только пошел в школу, и еще оценок не ставили и уроков не задавали, -- словом, еще не начались заботы и неприятности, обычные заботы и неприятности человеческой жизни. Они должны были начаться вот-вот, через неделю-другую, но Долгомостьев тогдаэтого не знал и был безмятежен.
А день выдался невероятный: начало ноября, анебо безоблачное, солнце горячее, и листья покаоблетели не все. И еще праздник завтра: общий, всенародный, и радио с вечераиграет красивые, серебряные и бархатистые марши, бодрые, но с какой-то грустинкой внутри, и пахнет горячим пирогом, который бабушкапоставилав духовку, амать достает из шкафапарадный отцовский мундир с подшитыми ватными плечиками, с золотыми тяжелыми погонами, с красной звездочкою орденаи колодкой медалей. Отец мелом и суконкою чистит сквозь фанерную планку пуговицы и вешает китель в столовой настул, и широкие погоны искрятся под абажуром. Долгомостьев спрашивает отца: можно ли? и целых, наверное, полчасастоит рядом со стулом и легонько трогает пальцем, позванивая ими друг о друга, золотые эти, тяжелые и холодные кругляшки с портретами в профиль, стоит, покудамать не прогоняет в постель. Потом, раздев и уложив Долгомостьева, мать шепчет ему по секрету (только не проговорись отцу, что я сказала!), что отец берет его завтрас собою. У Долгомостьевахолодеет в груди, слезы подступают к глазам, и он закрывает их, чтобы мамаушласкорее и можно было переживать счастье одному.
В У. тоже быласвоя Красная площадь: улицаЛенина, широкая и короткая, наискосок от огромного, пятиэтажного, самого большого в городе дома, где работал отец. Занесколько дней до демонстрации плотники построили трибуну, обтянули алой материей, анакануне -- установили посередине цветной портрет дедушки Сталина: в погонах, таких, как у отца, только без голубых продольных полосок и с гербами вместо звездочек, и в золоченой, много красивее отцовской, фуражке. Вот туда, наэту трибуну, и вел Долгомостьеваотец.
Повсюду попадались вычищенные, умытые к празднику солдатики и милиционеры, и все они расступались перед отцом, улыбались ему, лихо вскидывая руки к козырькам. Натрибуне стояло много веселых дядей, украшенных кумачовыми ленточками и розетками, и отец знакомил дядей с Долгомостьевым. Невдалеке, надругой стороне площади, сиял трубами оркестр, и Долгомостьев все ждал, когда, наконец, заиграет музыка.
И вот грянул марш, самый бодрый и самый грустный из тех, что слышал Долгомостьев накануне, и отец, наклонившись, шепнул: ЫПрощание славянкиы, авнизу, под ними, пошли люди. Людей было очень-очень много, и все они казались страшно веселыми и счастливыми, кричали Ыураы и махали руками Долгомостьеву, отцу и дядям натрибуне, и те тоже улыбались и махали в ответ. Люди несли знамена, портреты и гигантские, каких не бывает, бумажные цветы, и дети сидели наплечах родителей, размахивая флажками, и никогдав жизни, ни до, ни после, не был Долгомостьев так глупо, так безоговорочно счастлив -- оттого, что все они вместе, и он вместе со всеми, и что им так хорошо и радостно: и тем, кто внизу, и тем, кто натрибуне. А когдаоркестр, переиграв десяток маршей, сновазавел ЫПрощание славянкиы, Долгомостьев заплакал: так жаль ему стало, что нельзя, чтоб длился миг этот всегда.
Долгомостьев заснул-таки, неизвестно уж под какую тысячу стуков-стыков, и снились ему духовые марши, и, когдав окно ударили первые звуки ЫГимнавеликому городуы композитораГлиера, ненастоящего, балетного гимна, которым (в звукозаписи) встречал великий некогдагород поезд, прибывающий из столицы, Долгомостьев не вдруг понял, где находится, не вдруг вспомнил, чт вчерапроизошло, и даже как-то не очень поверил, что действительно произошло.
Навстречу косому утреннему солнце шагал он по длинному перрону Московского вокзала, бессознательно попадая в такт музыке, шагал среди хлынувшей из ЫСтрелыы деловитой толпы с дипломатами в руках.
Пройдя гигантским залом, закоторым с высокого, насей раз черного столбазорко присматривал такой точно, как в Москве, бюст основателя государства, Долгомостьев вышел наплощадь Восстания, ас нее -- наНевский и, совершенно справедливо полагая, что никому он тут и нафиг не нужен, открыто бросил трусики в уличную урну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27