Вот "убеждение", выше которого ничего нет. Чем я не марксист-материалист? Не правда ли: материя, а не дух. Нажива, а не идейность. Андрей-Фиалка этот вопрос решает так: "добудешь - возьмешь, убьют - помрешь".
Мою лично "идею" я знаю отлично.
Во-первых: я иду бороться за "право на леность". Овцы, которых мы угнали из совхоза, дали мне "право" ничего не делать в течение восьми месяцев, а главное, дали мне право грубить Воробьеву и - невыразимое наслаждение! - выгонять вон английского офицера.
Во-вторых: я хочу истязать Россию. Из-за ревности однажды острой плетью для гончих собак я бил любимую женщину.
Бил я ее редкими, "выбирающими" ударами. У нее началась рвота. Мне стало противно стегать ее дольше.
Так же хочу я истязать Россию.
Я ее люблю самой большой любовью и ревную самой страшной ревностью.
В одном из переулков джени внезапно остановился и упал передо мной на колени.
Я не понимал, в чем дело.
- Капитана... капитана... твоя говори: моя твоя фысегда вози... капитана, моя тибе деньги мала-мала давай... капитана. - Он сорвал с оглобельки коляски ящичек с деньгами, достал несколько монет и сует их мне.
Я понял: впереди шла орава китайских солдат. В большинстве плюгавые мальчишки-добровольцы. Они орали песню о том, что "родителей надо почитать, как почитают великих". Джени просил меня сказать им, что он мой постоянный слуга, иначе его ограбят и изобьют.
Орава поравнялась с нами. Кто-то крикнул по-китайски:
- Остановись, ты, питающийся червями и падалью.
Джени, пользуясь моей защитой, смело закричал им:
- Я каждый день досыта ем. Меня кормит вот этот мой божественный господин, у которого я служу.
Несколько часов спустя за эту мою "услугу" джени избавил меня от больших неприятностей. Наверное, он спас мне жизнь.
Я сидел в заведении, куда привез меня джени, полупьяный, с маленькой, похожей на ребенка японкой.
Я учил ее матерно ругаться по-русски. Она повторяла. Выходило у нее ужасно нелепо и смешно, так как по содержанию брани на нее падала роль мужчины. Я хохотал. Она сжимала кулачок и, смеясь, пыталась меня ударить. Я ловил ее кулачок и запихивал себе в рот до самой кисти.
Неслышно, как тень, ко мне скользнул мой джени.
- Капитана, - торопливо зашептал он, - моя тибя вези скоро, скоро... Твоя кради буди...
Я потребовал, чтоб он сказал по-китайски. Оказалось, он пронюхал откуда-то - о, эти джени, кажется, они все разнюхают! - что меня хотят "украсть" и что уж приготовлен зеленый закрытый автомобиль.
Я не понял, кто именно хочет меня "украсть". Но сам я несколько раз "воровал" людей по заданиям Воробьева. Это страшно просто: приходишь под видом правительственного лица, вежливо зовешь для сверки паспорта, а в закрытом авто наставляешь дуло браунинга и говоришь:
- Вы, конечно, понимаете, что выстрел и звук газующей машины различить невозможно. - Вот и все.
Я быстро скрылся. Джени повез меня галопом. Я видел: когда мы сворачивали из переулка, к заведению подъехал закрытый зеленый авто.
Джени отвез меня к Андрею-Фиалке и не хотел брать денег.
- Твоя, капитана, шибыко хоросо. Шанго шибыко, твоя русски шанго.
Я говорю ему озорно:
- Я самый настоящий русский, большевик.
- Большевик? Капитана, моя зовут Люи Сан-фан, тибе шибыко шанго, капитана.
Люи Сан-фан в переводе на русский язык означает "большое душистое дерево". Я называю его по-своему:
- Вонючая Стоеросовая Дубина, я такой аграмаднейший большевик. Понял, Дубина Стоеросовая Вонючая?
Он ухмыляется и делает вид, что поверил мне.
- Хе-хе, - смеется он.
- Хочешь поехать со мной в Россию? - спрашиваю я.
Он по-прежнему ухмыляется и так же смеется:
- Хе-хе...
Андрей-Фиалка ожил. Радует ли его нажива, или же страшная душа его тоскует о вишневых садах, ради которых он всегда готов идти куда угодно и чего-то искать. Его страшно забавляет то обстоятельство, что мы поедем под видом красноармейского отряда по китайскому Трехречью. Для этого мы будем двигаться с русской стороны и представлять "большевистский" отряд, "нагло ворвавшийся на чужую территорию", грабить и жечь мирное население, то есть учинять те самые "большевистские зверства", о которых будут кричать газеты всего мира: вот, дескать, какова практика большевистской проповеди о том, чтоб перековать мечи на плуги и учинить на земле мир.
Потом в Трехречье мы должны "сгинуть", под абсолютным секретом уйти на восток и уж здесь перейти границу.
Вчера я согласовал с Воробьевым проект структуры отряда. Не потому, конечно, что от меня этого требовали, а потому, что самому мне хотелось щегольнуть своим "военным талантом". Сто человек я разбил на двадцать пятерок. Каждая пятерка знает только свою обязанность: пятерка кашеваров, пятерка коноводов, пятерка поджигателей и т.д.
В отряде будет четыре томсона, четыре этих окаянных ручных пулемета, выпускающих по 875 кольтовских пуль в минуту.
Пулеметы будут: у меня, у Андрея, у дяди Паши Алаверды, на четвертый я отыщу тоже "абсолютно верного". Наверно, Артемия. В случае бунта мы в одну минуту уничтожим весь отряд.
Сегодня я работаю над картой. На столе у меня, справа, - молоко, сыр, масло и бутылка с коньяком. Я выпиваю коньяк с молоком и без хлеба ем сыр, густо намазанный маслом. Это мой "божественный нектар". Ничто так сильно не возбуждает мой мозг, как эта странная смесь.
На дворе у нас стоит грузовик, присланный специально для того, чтобы своей газовкой глушить учебную стрельбу из томсонов.
Цыган стреляет с поразительной меткостью. Он еще ничего не знает о рейде, но готовиться ему велел Андрей. Они приходят ко мне. Цыган приносит мишень. Мишень у него разбита в щепки и похожа на лучистую звезду.
- Вот машинка, вот машинка! - восторженно кричит он.
Андрей-Фиалка сконфужен: он стреляет из рук вон скверно.
Он садится закурить, но внезапно мрачнеет, не закурив, снова поднимается, подходит к сундучку и вынимает оттуда свой "гвоздик" - так он называет прямой германский тесак.
Дядя Паша Алаверды мгновенно бледнеет: роняет раздробленную мишень и вылетает вон из комнаты.
Андрей-Фиалка мрачно смотрит ему вслед и через минуту мычит:
- А и дура-мама. А и дура.
Вернулся Артемий. Я его посылал "пошукать". Он переходил границу и теперь докладывает:
- Кони, я прямо скажу, отменные. Селезни, прямо скажу, а не кони. У Монголии скупают, и все под казенным тавром.
Он приехал с женой. Здесь она держится со мной робко. Кажется, будто ей не верится, что это она была там, у себя дома, так близка со мной и ластилась ко мне в своей наглой страсти.
Артемий отвечает мне:
- Охрана?.. Что - охрана? Охрана, она и есть охрана. Я прямо скажу: хреновая охрана.
Она очень низко и покорно кланяется и вторит ему торопливым шепотом:
- Никакой охраны... никакой... - Ей хочется сказать больше, но она робеет и умолкает.
Здесь, в городе, она какая-то жалкая и холодная. Я хочу узнать, не была ли и она уж с Артемием, но вспоминаю о кутеже с ней. Мне становится противно от того, что в пьяном буйстве ласкал ее, кусал ее горячее, до липкого влажное тело, и она с тихим стоном покорно переносила это и ждала.
Я отхожу к столу и говорю:
- Хорошо, Артемий, готовься. - Потом нагибаюсь над "Правдой" и синим карандашом обвожу сообщение о беспорядках на Китайско-Восточной железной дороге.
Оба бесшумно уходят. Я слышу, как они шепчутся за дверью. Меня раздражает их шепот, а главное то, что они так долго не уходят.
Потом полураскрылась дверь, и Артемий спросил:
- Ходок прикажете или верхами?
- Ходок! - почти кричу я, не глядя на него, и опять бесцельно обвожу вдоль синей черты новую, красную.
- Ходок, ходок! Я прямо скажу - ходок обстоятельней.
Когда он закрывал двери, я поднял голову. Через плечо Артемия смотрела Маринка. Взглядом благодарила меня. Я понял, что Артемий не хотел ехать на полке, но настояла она и теперь увяжется с нами.
Нервничая, я в третий раз очерчиваю в "Правде" заметку о беспорядках на "К.В.Ж.Д."
Сегодня и в наших газетах - а впрочем, где мои газеты: там, в России, или здесь? - появились заметки о большевистских бесчинствах на "К.В.Ж.Д.".
Кому же верит читатель? "Правде" или нашим газетам? Сообщения в "Правде" носят характер спокойной уверенности. Наши газеты выдают себя чрезмерным криком "караул".
А может быть, мне так кажется потому, что я знаю, где фальшь.
Иностранные газеты молчат. Немудрено. Большевики научили их некоторой осторожности.
Эти Тришки в чужих кафтанах ждут чьего-то знака. Потом завоют хором: "Вот подлинная маска большевистского миролюбия".
Меня часто тревожит безумная идея: миру нужен Батый. Нужно, чтобы Батый повел дикие полчища на Европу и сжег бы города. Тогда люди начнут новую культуру, новый "золотой век".
Какой он будет, этот "новый век" - все равно. Но миру нужны огонь и кровь, иначе люди задушат друг друга своей мудростью. Почем я знаю, что сейчас где-нибудь в Англии или во Франции не изобретен удушливый газ, пахнущий розами или ландышами? И кто уверит меня, что сейчас я не услышу вдруг этот сладкий, нежный запах смерти?
Тем более что сейчас миром управляют "две кнопки", смертельно ненавидящие друг друга. Одна кнопка в Москве, а другая "где-то".
Порой эта идея так мучает меня, что я мысленно восклицаю: "Где есть эти дикие, всесокрушающие орды?"
И отвечаю себе: "Их нет". Люди везде поклоняются лести и исповедуют торговый обман. Это они называют "культурой". И тогда в бессилии я низвожу мою большую, страшную идею до маленькой, и горделивый гнев удесятеряет мои силы: это лучшие минуты, в которые я предугадываю все "возможности рейда" в Россию.
Вчера получили телеграмму от Артемия. Вчера же туда уехали Андрей-Фиалка и дядя Паша Алаверды.
А сегодня, когда я вышел из дому, чтоб ехать на станцию, ко мне подкатил Люи Сан-фан.
Он, видимо, несколько часов ждал меня у дома. Беспрестанно улыбаясь и скаля свои кривые белые зубы в улыбке - поразительно однообразной, не изменяющей тоскливого выражения лица, - он подошел ко мне и сунул в руки белую, слоновой кости, расческу в блестящем, разноцветном и очень дорогом футляре.
Он, видимо, украл или нашел ее.
- Капитана, моя тибе дарин.
Я вижу, что он хочет со мной о чем-то говорить, но у него нет повода к началу.
Мне некогда, я говорю ему спасибо и иду. Но он забегает вперед и, внезапно посерьезнев, начинает мне объяснять, что расческа эта очень дорогая.
- Шибыка дорог, - восклицает он.
- Я улыбнулся, и тогда он сразу заговорил, стараясь скрыть свое желание под неизменной улыбкой:
- Капитана, твоя Москва един?
Я понял, о чем хочет он говорить. Он в своей жестокой безысходности мечтает о большевистской Москве. Всем им вскружили голову легендами о Ленине. У меня мелькает забавная мысль, и я говорю китайцу:
- Слушай, Стоеросовая Дубина, хочешь со мной в Россию?
Он молча улыбается. Я знаю, что он не скажет мне "да". Он очень осторожен, поэтому я ему говорю:
- Люи, когда я опять приеду сюда, ты приходи ко мне. Тогда поедем в Россию.
- Хе-хе, - хрюкает он и улыбается. Ни за что он не осмелится ответить согласием, но я знаю, что он придет.
Холодный сухой ветер вздымает песок. Лошади беспокойны и подвижны. Сегодня их легко гнать. Дядя Паша Алаверды уверяет, что в такую погоду он "всю Рассею может обезлошадить".
Мы сидим с пастухами. Их четверо взрослых и один мальчишка лет четырнадцати. Для них мы - проезжие рабочие с Круменского маслосовхоза.
Но пастушонок сразу что-то заподозрил. Он внимательно и вдумчиво рассматривал наш ходок. Покуда мы ехали, колючие песчинки иссекли нам лица в кровь. Особенно у Маринки. То и дело кутаясь в платок, она тщательно скрывает от меня свои кровоточащие щеки.
По-моему, мальчика встревожило именно это ее беспрестанное беспокойство и то, что она скрывает лицо.
В чем-то убедившись, он, стараясь быть незаметным, отходит в сторону и оттуда кличет старшего пастуха.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Мою лично "идею" я знаю отлично.
Во-первых: я иду бороться за "право на леность". Овцы, которых мы угнали из совхоза, дали мне "право" ничего не делать в течение восьми месяцев, а главное, дали мне право грубить Воробьеву и - невыразимое наслаждение! - выгонять вон английского офицера.
Во-вторых: я хочу истязать Россию. Из-за ревности однажды острой плетью для гончих собак я бил любимую женщину.
Бил я ее редкими, "выбирающими" ударами. У нее началась рвота. Мне стало противно стегать ее дольше.
Так же хочу я истязать Россию.
Я ее люблю самой большой любовью и ревную самой страшной ревностью.
В одном из переулков джени внезапно остановился и упал передо мной на колени.
Я не понимал, в чем дело.
- Капитана... капитана... твоя говори: моя твоя фысегда вози... капитана, моя тибе деньги мала-мала давай... капитана. - Он сорвал с оглобельки коляски ящичек с деньгами, достал несколько монет и сует их мне.
Я понял: впереди шла орава китайских солдат. В большинстве плюгавые мальчишки-добровольцы. Они орали песню о том, что "родителей надо почитать, как почитают великих". Джени просил меня сказать им, что он мой постоянный слуга, иначе его ограбят и изобьют.
Орава поравнялась с нами. Кто-то крикнул по-китайски:
- Остановись, ты, питающийся червями и падалью.
Джени, пользуясь моей защитой, смело закричал им:
- Я каждый день досыта ем. Меня кормит вот этот мой божественный господин, у которого я служу.
Несколько часов спустя за эту мою "услугу" джени избавил меня от больших неприятностей. Наверное, он спас мне жизнь.
Я сидел в заведении, куда привез меня джени, полупьяный, с маленькой, похожей на ребенка японкой.
Я учил ее матерно ругаться по-русски. Она повторяла. Выходило у нее ужасно нелепо и смешно, так как по содержанию брани на нее падала роль мужчины. Я хохотал. Она сжимала кулачок и, смеясь, пыталась меня ударить. Я ловил ее кулачок и запихивал себе в рот до самой кисти.
Неслышно, как тень, ко мне скользнул мой джени.
- Капитана, - торопливо зашептал он, - моя тибя вези скоро, скоро... Твоя кради буди...
Я потребовал, чтоб он сказал по-китайски. Оказалось, он пронюхал откуда-то - о, эти джени, кажется, они все разнюхают! - что меня хотят "украсть" и что уж приготовлен зеленый закрытый автомобиль.
Я не понял, кто именно хочет меня "украсть". Но сам я несколько раз "воровал" людей по заданиям Воробьева. Это страшно просто: приходишь под видом правительственного лица, вежливо зовешь для сверки паспорта, а в закрытом авто наставляешь дуло браунинга и говоришь:
- Вы, конечно, понимаете, что выстрел и звук газующей машины различить невозможно. - Вот и все.
Я быстро скрылся. Джени повез меня галопом. Я видел: когда мы сворачивали из переулка, к заведению подъехал закрытый зеленый авто.
Джени отвез меня к Андрею-Фиалке и не хотел брать денег.
- Твоя, капитана, шибыко хоросо. Шанго шибыко, твоя русски шанго.
Я говорю ему озорно:
- Я самый настоящий русский, большевик.
- Большевик? Капитана, моя зовут Люи Сан-фан, тибе шибыко шанго, капитана.
Люи Сан-фан в переводе на русский язык означает "большое душистое дерево". Я называю его по-своему:
- Вонючая Стоеросовая Дубина, я такой аграмаднейший большевик. Понял, Дубина Стоеросовая Вонючая?
Он ухмыляется и делает вид, что поверил мне.
- Хе-хе, - смеется он.
- Хочешь поехать со мной в Россию? - спрашиваю я.
Он по-прежнему ухмыляется и так же смеется:
- Хе-хе...
Андрей-Фиалка ожил. Радует ли его нажива, или же страшная душа его тоскует о вишневых садах, ради которых он всегда готов идти куда угодно и чего-то искать. Его страшно забавляет то обстоятельство, что мы поедем под видом красноармейского отряда по китайскому Трехречью. Для этого мы будем двигаться с русской стороны и представлять "большевистский" отряд, "нагло ворвавшийся на чужую территорию", грабить и жечь мирное население, то есть учинять те самые "большевистские зверства", о которых будут кричать газеты всего мира: вот, дескать, какова практика большевистской проповеди о том, чтоб перековать мечи на плуги и учинить на земле мир.
Потом в Трехречье мы должны "сгинуть", под абсолютным секретом уйти на восток и уж здесь перейти границу.
Вчера я согласовал с Воробьевым проект структуры отряда. Не потому, конечно, что от меня этого требовали, а потому, что самому мне хотелось щегольнуть своим "военным талантом". Сто человек я разбил на двадцать пятерок. Каждая пятерка знает только свою обязанность: пятерка кашеваров, пятерка коноводов, пятерка поджигателей и т.д.
В отряде будет четыре томсона, четыре этих окаянных ручных пулемета, выпускающих по 875 кольтовских пуль в минуту.
Пулеметы будут: у меня, у Андрея, у дяди Паши Алаверды, на четвертый я отыщу тоже "абсолютно верного". Наверно, Артемия. В случае бунта мы в одну минуту уничтожим весь отряд.
Сегодня я работаю над картой. На столе у меня, справа, - молоко, сыр, масло и бутылка с коньяком. Я выпиваю коньяк с молоком и без хлеба ем сыр, густо намазанный маслом. Это мой "божественный нектар". Ничто так сильно не возбуждает мой мозг, как эта странная смесь.
На дворе у нас стоит грузовик, присланный специально для того, чтобы своей газовкой глушить учебную стрельбу из томсонов.
Цыган стреляет с поразительной меткостью. Он еще ничего не знает о рейде, но готовиться ему велел Андрей. Они приходят ко мне. Цыган приносит мишень. Мишень у него разбита в щепки и похожа на лучистую звезду.
- Вот машинка, вот машинка! - восторженно кричит он.
Андрей-Фиалка сконфужен: он стреляет из рук вон скверно.
Он садится закурить, но внезапно мрачнеет, не закурив, снова поднимается, подходит к сундучку и вынимает оттуда свой "гвоздик" - так он называет прямой германский тесак.
Дядя Паша Алаверды мгновенно бледнеет: роняет раздробленную мишень и вылетает вон из комнаты.
Андрей-Фиалка мрачно смотрит ему вслед и через минуту мычит:
- А и дура-мама. А и дура.
Вернулся Артемий. Я его посылал "пошукать". Он переходил границу и теперь докладывает:
- Кони, я прямо скажу, отменные. Селезни, прямо скажу, а не кони. У Монголии скупают, и все под казенным тавром.
Он приехал с женой. Здесь она держится со мной робко. Кажется, будто ей не верится, что это она была там, у себя дома, так близка со мной и ластилась ко мне в своей наглой страсти.
Артемий отвечает мне:
- Охрана?.. Что - охрана? Охрана, она и есть охрана. Я прямо скажу: хреновая охрана.
Она очень низко и покорно кланяется и вторит ему торопливым шепотом:
- Никакой охраны... никакой... - Ей хочется сказать больше, но она робеет и умолкает.
Здесь, в городе, она какая-то жалкая и холодная. Я хочу узнать, не была ли и она уж с Артемием, но вспоминаю о кутеже с ней. Мне становится противно от того, что в пьяном буйстве ласкал ее, кусал ее горячее, до липкого влажное тело, и она с тихим стоном покорно переносила это и ждала.
Я отхожу к столу и говорю:
- Хорошо, Артемий, готовься. - Потом нагибаюсь над "Правдой" и синим карандашом обвожу сообщение о беспорядках на Китайско-Восточной железной дороге.
Оба бесшумно уходят. Я слышу, как они шепчутся за дверью. Меня раздражает их шепот, а главное то, что они так долго не уходят.
Потом полураскрылась дверь, и Артемий спросил:
- Ходок прикажете или верхами?
- Ходок! - почти кричу я, не глядя на него, и опять бесцельно обвожу вдоль синей черты новую, красную.
- Ходок, ходок! Я прямо скажу - ходок обстоятельней.
Когда он закрывал двери, я поднял голову. Через плечо Артемия смотрела Маринка. Взглядом благодарила меня. Я понял, что Артемий не хотел ехать на полке, но настояла она и теперь увяжется с нами.
Нервничая, я в третий раз очерчиваю в "Правде" заметку о беспорядках на "К.В.Ж.Д."
Сегодня и в наших газетах - а впрочем, где мои газеты: там, в России, или здесь? - появились заметки о большевистских бесчинствах на "К.В.Ж.Д.".
Кому же верит читатель? "Правде" или нашим газетам? Сообщения в "Правде" носят характер спокойной уверенности. Наши газеты выдают себя чрезмерным криком "караул".
А может быть, мне так кажется потому, что я знаю, где фальшь.
Иностранные газеты молчат. Немудрено. Большевики научили их некоторой осторожности.
Эти Тришки в чужих кафтанах ждут чьего-то знака. Потом завоют хором: "Вот подлинная маска большевистского миролюбия".
Меня часто тревожит безумная идея: миру нужен Батый. Нужно, чтобы Батый повел дикие полчища на Европу и сжег бы города. Тогда люди начнут новую культуру, новый "золотой век".
Какой он будет, этот "новый век" - все равно. Но миру нужны огонь и кровь, иначе люди задушат друг друга своей мудростью. Почем я знаю, что сейчас где-нибудь в Англии или во Франции не изобретен удушливый газ, пахнущий розами или ландышами? И кто уверит меня, что сейчас я не услышу вдруг этот сладкий, нежный запах смерти?
Тем более что сейчас миром управляют "две кнопки", смертельно ненавидящие друг друга. Одна кнопка в Москве, а другая "где-то".
Порой эта идея так мучает меня, что я мысленно восклицаю: "Где есть эти дикие, всесокрушающие орды?"
И отвечаю себе: "Их нет". Люди везде поклоняются лести и исповедуют торговый обман. Это они называют "культурой". И тогда в бессилии я низвожу мою большую, страшную идею до маленькой, и горделивый гнев удесятеряет мои силы: это лучшие минуты, в которые я предугадываю все "возможности рейда" в Россию.
Вчера получили телеграмму от Артемия. Вчера же туда уехали Андрей-Фиалка и дядя Паша Алаверды.
А сегодня, когда я вышел из дому, чтоб ехать на станцию, ко мне подкатил Люи Сан-фан.
Он, видимо, несколько часов ждал меня у дома. Беспрестанно улыбаясь и скаля свои кривые белые зубы в улыбке - поразительно однообразной, не изменяющей тоскливого выражения лица, - он подошел ко мне и сунул в руки белую, слоновой кости, расческу в блестящем, разноцветном и очень дорогом футляре.
Он, видимо, украл или нашел ее.
- Капитана, моя тибе дарин.
Я вижу, что он хочет со мной о чем-то говорить, но у него нет повода к началу.
Мне некогда, я говорю ему спасибо и иду. Но он забегает вперед и, внезапно посерьезнев, начинает мне объяснять, что расческа эта очень дорогая.
- Шибыка дорог, - восклицает он.
- Я улыбнулся, и тогда он сразу заговорил, стараясь скрыть свое желание под неизменной улыбкой:
- Капитана, твоя Москва един?
Я понял, о чем хочет он говорить. Он в своей жестокой безысходности мечтает о большевистской Москве. Всем им вскружили голову легендами о Ленине. У меня мелькает забавная мысль, и я говорю китайцу:
- Слушай, Стоеросовая Дубина, хочешь со мной в Россию?
Он молча улыбается. Я знаю, что он не скажет мне "да". Он очень осторожен, поэтому я ему говорю:
- Люи, когда я опять приеду сюда, ты приходи ко мне. Тогда поедем в Россию.
- Хе-хе, - хрюкает он и улыбается. Ни за что он не осмелится ответить согласием, но я знаю, что он придет.
Холодный сухой ветер вздымает песок. Лошади беспокойны и подвижны. Сегодня их легко гнать. Дядя Паша Алаверды уверяет, что в такую погоду он "всю Рассею может обезлошадить".
Мы сидим с пастухами. Их четверо взрослых и один мальчишка лет четырнадцати. Для них мы - проезжие рабочие с Круменского маслосовхоза.
Но пастушонок сразу что-то заподозрил. Он внимательно и вдумчиво рассматривал наш ходок. Покуда мы ехали, колючие песчинки иссекли нам лица в кровь. Особенно у Маринки. То и дело кутаясь в платок, она тщательно скрывает от меня свои кровоточащие щеки.
По-моему, мальчика встревожило именно это ее беспрестанное беспокойство и то, что она скрывает лицо.
В чем-то убедившись, он, стараясь быть незаметным, отходит в сторону и оттуда кличет старшего пастуха.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16