В сани почти ничего не попадало.
Вконец измучившись, Степан Егорыч скатился со скирда, воткнул в снег вилы.
– Черт вредный! – обругал он ветер, воротя от него в сторону, прикрывая рукавицей исколотое хоботьем лицо. – Переждем, пусть утихнет. А то выходит артель напрасный труд…
19
Стоять на ветру было не дело, из шинели быстро выдувало тепло.
Степан Егорыч отгреб от скирда снег, прокопал в соломе ямку для себя и Василисы. Вот так, в таком убежище, можно было ждать: полное затишье, приятно пахло соломой, можно было без помех свернуть цигарку.
Волов ветер тоже донял; ища укрытия, они, дружно проволочив за собой сани, прибились вплотную к скирду, уткнулись в него лобастыми головами.
– Надо было заранее припасать… – не в упрек, – что пользы упрекать в пустой след, а так просто, для разговора, сказал Степан Егорыч с цигаркой в руке, отдыхая и думая, как много еще переживать зимнего времени – полных три месяца… Сколько еще будет таких буранов, сколько еще подвалит нового снега! Совсем тогда в поле не проберешься…
Поднятый воротник полушубка скрывал лицо Василисы.
– Думаешь, я не старалась! – ответила она глухо из-за воротника. – Голову Дерюгину продолбила. По осени и лошади были, и парней призывных еще не брали, можно было всю солому перевозить. Горя б теперь не знали. А Дерюгин – «потом», «потом»… Всех на вывозку хлеба гнал…
– Требовали, значит, с него… – сказал Степан Егорыч, вспомнив по своему колхозу, сколько появлялось всяких уполномоченных,, какой начинался телефонный трезвон, когда наставала пора возить на госсклады зерно нового урожая. Это тогда, в мирное-то время, когда особого спеху не было…
– Все равно, должон был думать… А теперь вот что? В мясопоставку половину стада, только… Ему заботы и сейчас нет: уйдет в армию – и все, а нам тут локти грызи…
– Это ты – так или такой слух есть? Его года вроде уже такие…
– И старей воюют. Два раза его уж почти совсем брали. Возьмут, не забудут… Это ему отсрочили, пока основные госпоставки сдаст.
Василиса повернулась в соломе. Теперь Степану Егорычу стало видно ее лицо – усталое, с печатью невеселых забот и дум, совсем не такое молодое, каким смотрелось оно в избе вечером, при бледном свете керосиновой лампы, скрадывавшем морщинки под веками, тонкие насечки по краям губ, на подбородке. Степану Егорычу передалось, о чем она думает – о нелегких колхозных делах, о хуторской жизни, о том, сколько еще тяготы впереди… Да, еще, должно быть, немало. Вот опять немцев наши бьют, но ведь уже было так, под Москвой, радовались тогда – победа, перелом. А они после этого вон аж куда рванули – к самой Волге, не вышла еще их сила. И ослабнет ли, истратится она в этот раз?
Снег густо кружился перед ямкой, где укрылись Степан Егорыч и Василиса, с сухим шуршанием сыпался сверху, со скирда; у входа быстро нарастал сугробик с острым гребнем; посиди так еще полчаса – и совсем заметет…
– Не озяб? – спросила Василиса. – Шинелька-то тонка.
– Шинелька тонка, да на солдате шкура толста, – усмехнулся Степан Егорыч. – Так мой дед говаривал.
– Знаю я, какой ты герой! Укрой хоть коленки, ведь застудишься!
Василиса набросила ему на ноги край своего полушубка, еще теснее придвинулась, прислонила свою голову к его плечу.
Степану Егорычу было нежданно это ее прикосновение, он неловко замер, не зная, как и чем на него ответить, не решаясь ни принять его явственно для Василисы, ни воспротивиться. Василиса тоже не двигалась, и так в неподвижности и молчании они сидели долго.
Выл ветер, швырял в отверстие их логова вороха сухой снежной пыли.
Скосив глаза, Степан Егорыч посмотрел в лицо Василисе, белевшее у его плеча. Глаза ее были закрыты тонкими веками, ресницы вздрагивали, в лице ее было выражение чуткого сна, сладкого, покойного отдохновения. Волна нежности прокатилась у Степана Егорыча в груди. Василиса у его плеча выглядела так, будто наконец-таки нашла себе опору и защиту, ее долгое одиночество в мире окончено и теперь можно дать себе послабленье, душевно передохнуть, есть кому разделить с нею груз жизни, что несла она одна.
– До чего ж ты переменчивая… – тихо, почти про себя, сказал Степан Егорыч.
Василиса не пошевелилась, будто не слыхала его слов, оставаясь в своем чудном сне, полном загадочной, одной ей понятной отрады.
– То лишь только смех для меня, – помолчав, продолжил Степан Егорыч, – то вроде девки неженатой ты со мной… А то будто и нет меня вовсе, глядишь, и не видишь…. То вот опять так вот…
Степан Егорыч не думал сказать это как свою обиду, в упрек Василисе. Однако слова его прозвучали совсем похоже. Точно он что-то выпрашивал у Василисы, – ее внимание, ласку. Он сконфузился, замолчал.
– А хочешь, скажу? – проговорила Василиса, не открывая глаз, как бы из глубины своего сна.
– Скажи, – попросил Степан Егорыч, гадая и не догадываясь, что предстоит ему услышать.
– Сказать?
Василиса откинулась от него, взмахнула ресницами; глаза ее взглянули на Степана Егорыча прямо, близко, без всякой счастливой расслабленности, дремотной неги. Какая-то даже дерзость светилась в них, отважная решимость взять и выложить напрямую то, что не полагается открывать, во всяком случае вот так – враз, без большой причины, до самого донышка.
– Ничего-то ты не смыслишь, Степан, – улыбнулась Василиса.
Она впервые назвала его только по имени, но за этим Степан Егорыч почувствовал, что про себя она давно уже называет его так, что во все прошедшее время расстояние между ними было для нее гораздо короче, чем она это показывала своим обращением с ним.
– Ладно, я тебе скажу… Значит, переменчивая я, только одно это тебе и видно? Ах, простак же ты, Степан, совсем ты женщин понимать не можешь… Помнишь, как тебя Дерюгин впервой привел? Обидела тогда я тебя, знаю. Небось подумал, – недобрая баба, без сердца? А и верно – ровно без сердца иногда живу. Такое всем горе, столько его каждому, – где ж сердца на все набраться? Поневоле закроешься, так – вроде глухой, слепой, – оно и легче, еще можно терпеть. Ты уж сколько квартирантом прожил, а я ведь в твое лицо и не поглядела хорошо ни разу, ушел бы – и не признала потом, кто в моем доме квартировал…
К слову сказать, да и нет в тебе ничего такого видного, приглядного. Худой ты, спиной сутулишься, неловкий. Только вот добрый, душой простой… А как в Курлак ехали, в реку ты провалился… И не пойму – с чего, в один момент во мне как-то повернулось… Ты мокрый, перепуганный, чего делать – не знаешь, вода с тебя хлещет, а я смотрю – и одно чую: ну, мой ты человек, вроде это ты всю жизнь мужем мне был… И смешно, и чудно мне – как это я тебя враз полюбила!
– Постой, как же это ты можешь говорить? А муж твой законный? – чувствуя себя растерянным, пробормотал Степан Егорыч. – Ты ж ему, выходит, изменница! Подумала ты про это?
Василиса запнулась. Она или не хотела, или что-то мешало ей с полной правдой ответить Степану Егорычу на это его восклицание.
– Мужу я не изменница, – медленно пересиливая в себе что-то, проговорила Василиса. – Ему я всегда верная была. Только он убитый.
Степана Егорыча будто током прохватило от последних тихих слов Василисы, которые она произнесла, как бы с трудом вынимая их из себя.
– С чего это взяла ты? – испуганно вопросил Степан Егорыч, сомневаясь, не ослышался ли он, так ли понял Василису. – Наговариваешь только себе беду!
– Нет, Степан, я знаю точно!
– Извещенья ж тебе не было!
– Было, Степан, было… – тихо, с какой-то мужественной твердостью кивнула головой Василиса. – Еще той зимой. В городе раненый один лежал, присылал мне письмо, я ездила…
– Может – ошибка? Похоронную ж ты не получала!
– Похоронной нет, а только не ошибка. Он, этот раненый, с Николаем в одной части находился. Они адресами обменялись, – если что – так чтоб другой семье написал… Бумажку эту я видела, сохранил он. Еще в сентябре того года он убитый. Товарищ этот его мне и место записал, где могила. В Смоленской области, Демидовский район, деревня Сеньковичи. Видишь, больше года. Если б в живых был – какая-нибудь весть да пришла…
Горе было уже освоено, пережито Василисой. Одно не мог уразуметь Степан Егорыч – как она сумела удержать это в себе, столько времени носить не видно для людей и полсловом не обмолвиться никому на хуторе?
– А зачем? – вопросом же ответила Василиса. – Так только считается, что от сочувствия облегчение. А от него никакой помощи. Ну, стали бы меня жалеть, на каждом шагу напоминать, – только б сердце рвали, и все… Ольга знает и муж ее, но я с них слово взяла. Теперь вот ты знаешь. А Катька не знает, и никто больше. И не надо Катьке знать. Ждет отца, как все ждут, – и пусть пока… Так что ты так про меня не думай, я не изменница… А то б разве так-то было? Я ведь смелая, ни на что не погляжу, если захочу чего, ничто не остановит… Вот ты мне понравился, видишь – так прямо тебе и отрезала. Что, зазорно, нельзя так? Что ж, иль мне теперь для себя ничего не желать, так, одинокой, и свековать свой век? Жалко ведь, Степа, жизни еще сколько… Я б еще и нарожать хотела, мальчишек, чтоб были у Катьки братцы, что ж она одна, как перст, ниоткуда ей потом не будет помощи… А время – оно пролетит и не заметишь как. Ждать, может, судьба кого еще пошлет? Ничего ведь, Степан, такие-то, как я, впереди не дождутся. Много ль мужиков после войны назад придет?
– Меня, Василиса, дома ждут… – сказал Степан Егорыч, горюя про себя, что ему приходится как бы второй раз делать Василису одинокой и тем самым увеличивать в ней тоску и боль души.
– Вот это-то и главное, что не удержу я тебя при себе, – сказала Василиса печально. – Ты семье предан, не оставишь ее, даже если б и ты меня полюбил. Все равно уйдешь. Ведь уйдешь?
– Уйду, – сказал Степан Егорыч.
– Вот видишь! – сказала Василиса. – И я это чую – не привязать тебя насовсем. Как только настанет время – так и уйдешь.
Она помолчала и заключила почти что весело, как бы облегчая себя от серьезности чувств, с какою открывалась Степану Егорычу:
– Так что никакой любви меж нами и не может быть! Зря я тебе сказала, – подумав, прибавила она. – Не знал бы ничего – и так бы и не знал… А то теперь думать начнешь. В смуту только я тебя ввела!
Запахивая полушубок, она заторопилась выбраться наружу из соломенного убежища.
– Ладно, хоть посидели рядком – и то хорошо, мед на душу. Давай-ка дело завершать, буран не переждешь. А сидеть будем – этак и сумерки нас пристигнут…
20
Незадолго до нового года Дерюгина сызнова позвали в военкомат.
Он поехал без тревоги, полагая, что обойдется, как в те разы: подержат день-два, и выйдет новая отсрочка, – все ж таки пятый десяток на исходе, к тому же – руководящий кадр. Старых председателей и так мало в районе осталось, не оголять же колхозы совсем…
Ан, про отсрочку и речи не пошло. Отпустили только на сдачу дел да попрощаться с семьей.
Степан Егорыч трудился на мельнице, мазал из масленки шестерни; тут ему и передали, чтоб он срочно все бросал и шел в контору.
Дерюгин сидел за своим столом без шапки, но в полушубке. Ничего перед ним не было, никаких бумаг, лежали только кисет да газета, сложенная гармошкой, и вид у него был человека, уже от всего отложившего свои руки. Густо плавал махорочный дым, хотя мужчин в комнате было всего двое – Дерюгин да счетовод Андрей Лукич. Остальной народ были женщины, колхозный руководящий состав: заведующие фермами, в том числе и Василиса, кладовщица Таисия Никаноровна.
– Слыхал? – спросил Дерюгин у Степана Егорыча.
– Да уж слыхал, – отозвался Степан Егорыч.
На лавке у стены было место, Степан Егорыч прошел, сел. Дерюгин всегда давал ему закуривать из своего кисета, он всем давал, не скупился, в конторе кисет всегда вот так и лежал у него на столе, для всех. Но сегодня он был рассеян, не предложил Степану Егорычу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Вконец измучившись, Степан Егорыч скатился со скирда, воткнул в снег вилы.
– Черт вредный! – обругал он ветер, воротя от него в сторону, прикрывая рукавицей исколотое хоботьем лицо. – Переждем, пусть утихнет. А то выходит артель напрасный труд…
19
Стоять на ветру было не дело, из шинели быстро выдувало тепло.
Степан Егорыч отгреб от скирда снег, прокопал в соломе ямку для себя и Василисы. Вот так, в таком убежище, можно было ждать: полное затишье, приятно пахло соломой, можно было без помех свернуть цигарку.
Волов ветер тоже донял; ища укрытия, они, дружно проволочив за собой сани, прибились вплотную к скирду, уткнулись в него лобастыми головами.
– Надо было заранее припасать… – не в упрек, – что пользы упрекать в пустой след, а так просто, для разговора, сказал Степан Егорыч с цигаркой в руке, отдыхая и думая, как много еще переживать зимнего времени – полных три месяца… Сколько еще будет таких буранов, сколько еще подвалит нового снега! Совсем тогда в поле не проберешься…
Поднятый воротник полушубка скрывал лицо Василисы.
– Думаешь, я не старалась! – ответила она глухо из-за воротника. – Голову Дерюгину продолбила. По осени и лошади были, и парней призывных еще не брали, можно было всю солому перевозить. Горя б теперь не знали. А Дерюгин – «потом», «потом»… Всех на вывозку хлеба гнал…
– Требовали, значит, с него… – сказал Степан Егорыч, вспомнив по своему колхозу, сколько появлялось всяких уполномоченных,, какой начинался телефонный трезвон, когда наставала пора возить на госсклады зерно нового урожая. Это тогда, в мирное-то время, когда особого спеху не было…
– Все равно, должон был думать… А теперь вот что? В мясопоставку половину стада, только… Ему заботы и сейчас нет: уйдет в армию – и все, а нам тут локти грызи…
– Это ты – так или такой слух есть? Его года вроде уже такие…
– И старей воюют. Два раза его уж почти совсем брали. Возьмут, не забудут… Это ему отсрочили, пока основные госпоставки сдаст.
Василиса повернулась в соломе. Теперь Степану Егорычу стало видно ее лицо – усталое, с печатью невеселых забот и дум, совсем не такое молодое, каким смотрелось оно в избе вечером, при бледном свете керосиновой лампы, скрадывавшем морщинки под веками, тонкие насечки по краям губ, на подбородке. Степану Егорычу передалось, о чем она думает – о нелегких колхозных делах, о хуторской жизни, о том, сколько еще тяготы впереди… Да, еще, должно быть, немало. Вот опять немцев наши бьют, но ведь уже было так, под Москвой, радовались тогда – победа, перелом. А они после этого вон аж куда рванули – к самой Волге, не вышла еще их сила. И ослабнет ли, истратится она в этот раз?
Снег густо кружился перед ямкой, где укрылись Степан Егорыч и Василиса, с сухим шуршанием сыпался сверху, со скирда; у входа быстро нарастал сугробик с острым гребнем; посиди так еще полчаса – и совсем заметет…
– Не озяб? – спросила Василиса. – Шинелька-то тонка.
– Шинелька тонка, да на солдате шкура толста, – усмехнулся Степан Егорыч. – Так мой дед говаривал.
– Знаю я, какой ты герой! Укрой хоть коленки, ведь застудишься!
Василиса набросила ему на ноги край своего полушубка, еще теснее придвинулась, прислонила свою голову к его плечу.
Степану Егорычу было нежданно это ее прикосновение, он неловко замер, не зная, как и чем на него ответить, не решаясь ни принять его явственно для Василисы, ни воспротивиться. Василиса тоже не двигалась, и так в неподвижности и молчании они сидели долго.
Выл ветер, швырял в отверстие их логова вороха сухой снежной пыли.
Скосив глаза, Степан Егорыч посмотрел в лицо Василисе, белевшее у его плеча. Глаза ее были закрыты тонкими веками, ресницы вздрагивали, в лице ее было выражение чуткого сна, сладкого, покойного отдохновения. Волна нежности прокатилась у Степана Егорыча в груди. Василиса у его плеча выглядела так, будто наконец-таки нашла себе опору и защиту, ее долгое одиночество в мире окончено и теперь можно дать себе послабленье, душевно передохнуть, есть кому разделить с нею груз жизни, что несла она одна.
– До чего ж ты переменчивая… – тихо, почти про себя, сказал Степан Егорыч.
Василиса не пошевелилась, будто не слыхала его слов, оставаясь в своем чудном сне, полном загадочной, одной ей понятной отрады.
– То лишь только смех для меня, – помолчав, продолжил Степан Егорыч, – то вроде девки неженатой ты со мной… А то будто и нет меня вовсе, глядишь, и не видишь…. То вот опять так вот…
Степан Егорыч не думал сказать это как свою обиду, в упрек Василисе. Однако слова его прозвучали совсем похоже. Точно он что-то выпрашивал у Василисы, – ее внимание, ласку. Он сконфузился, замолчал.
– А хочешь, скажу? – проговорила Василиса, не открывая глаз, как бы из глубины своего сна.
– Скажи, – попросил Степан Егорыч, гадая и не догадываясь, что предстоит ему услышать.
– Сказать?
Василиса откинулась от него, взмахнула ресницами; глаза ее взглянули на Степана Егорыча прямо, близко, без всякой счастливой расслабленности, дремотной неги. Какая-то даже дерзость светилась в них, отважная решимость взять и выложить напрямую то, что не полагается открывать, во всяком случае вот так – враз, без большой причины, до самого донышка.
– Ничего-то ты не смыслишь, Степан, – улыбнулась Василиса.
Она впервые назвала его только по имени, но за этим Степан Егорыч почувствовал, что про себя она давно уже называет его так, что во все прошедшее время расстояние между ними было для нее гораздо короче, чем она это показывала своим обращением с ним.
– Ладно, я тебе скажу… Значит, переменчивая я, только одно это тебе и видно? Ах, простак же ты, Степан, совсем ты женщин понимать не можешь… Помнишь, как тебя Дерюгин впервой привел? Обидела тогда я тебя, знаю. Небось подумал, – недобрая баба, без сердца? А и верно – ровно без сердца иногда живу. Такое всем горе, столько его каждому, – где ж сердца на все набраться? Поневоле закроешься, так – вроде глухой, слепой, – оно и легче, еще можно терпеть. Ты уж сколько квартирантом прожил, а я ведь в твое лицо и не поглядела хорошо ни разу, ушел бы – и не признала потом, кто в моем доме квартировал…
К слову сказать, да и нет в тебе ничего такого видного, приглядного. Худой ты, спиной сутулишься, неловкий. Только вот добрый, душой простой… А как в Курлак ехали, в реку ты провалился… И не пойму – с чего, в один момент во мне как-то повернулось… Ты мокрый, перепуганный, чего делать – не знаешь, вода с тебя хлещет, а я смотрю – и одно чую: ну, мой ты человек, вроде это ты всю жизнь мужем мне был… И смешно, и чудно мне – как это я тебя враз полюбила!
– Постой, как же это ты можешь говорить? А муж твой законный? – чувствуя себя растерянным, пробормотал Степан Егорыч. – Ты ж ему, выходит, изменница! Подумала ты про это?
Василиса запнулась. Она или не хотела, или что-то мешало ей с полной правдой ответить Степану Егорычу на это его восклицание.
– Мужу я не изменница, – медленно пересиливая в себе что-то, проговорила Василиса. – Ему я всегда верная была. Только он убитый.
Степана Егорыча будто током прохватило от последних тихих слов Василисы, которые она произнесла, как бы с трудом вынимая их из себя.
– С чего это взяла ты? – испуганно вопросил Степан Егорыч, сомневаясь, не ослышался ли он, так ли понял Василису. – Наговариваешь только себе беду!
– Нет, Степан, я знаю точно!
– Извещенья ж тебе не было!
– Было, Степан, было… – тихо, с какой-то мужественной твердостью кивнула головой Василиса. – Еще той зимой. В городе раненый один лежал, присылал мне письмо, я ездила…
– Может – ошибка? Похоронную ж ты не получала!
– Похоронной нет, а только не ошибка. Он, этот раненый, с Николаем в одной части находился. Они адресами обменялись, – если что – так чтоб другой семье написал… Бумажку эту я видела, сохранил он. Еще в сентябре того года он убитый. Товарищ этот его мне и место записал, где могила. В Смоленской области, Демидовский район, деревня Сеньковичи. Видишь, больше года. Если б в живых был – какая-нибудь весть да пришла…
Горе было уже освоено, пережито Василисой. Одно не мог уразуметь Степан Егорыч – как она сумела удержать это в себе, столько времени носить не видно для людей и полсловом не обмолвиться никому на хуторе?
– А зачем? – вопросом же ответила Василиса. – Так только считается, что от сочувствия облегчение. А от него никакой помощи. Ну, стали бы меня жалеть, на каждом шагу напоминать, – только б сердце рвали, и все… Ольга знает и муж ее, но я с них слово взяла. Теперь вот ты знаешь. А Катька не знает, и никто больше. И не надо Катьке знать. Ждет отца, как все ждут, – и пусть пока… Так что ты так про меня не думай, я не изменница… А то б разве так-то было? Я ведь смелая, ни на что не погляжу, если захочу чего, ничто не остановит… Вот ты мне понравился, видишь – так прямо тебе и отрезала. Что, зазорно, нельзя так? Что ж, иль мне теперь для себя ничего не желать, так, одинокой, и свековать свой век? Жалко ведь, Степа, жизни еще сколько… Я б еще и нарожать хотела, мальчишек, чтоб были у Катьки братцы, что ж она одна, как перст, ниоткуда ей потом не будет помощи… А время – оно пролетит и не заметишь как. Ждать, может, судьба кого еще пошлет? Ничего ведь, Степан, такие-то, как я, впереди не дождутся. Много ль мужиков после войны назад придет?
– Меня, Василиса, дома ждут… – сказал Степан Егорыч, горюя про себя, что ему приходится как бы второй раз делать Василису одинокой и тем самым увеличивать в ней тоску и боль души.
– Вот это-то и главное, что не удержу я тебя при себе, – сказала Василиса печально. – Ты семье предан, не оставишь ее, даже если б и ты меня полюбил. Все равно уйдешь. Ведь уйдешь?
– Уйду, – сказал Степан Егорыч.
– Вот видишь! – сказала Василиса. – И я это чую – не привязать тебя насовсем. Как только настанет время – так и уйдешь.
Она помолчала и заключила почти что весело, как бы облегчая себя от серьезности чувств, с какою открывалась Степану Егорычу:
– Так что никакой любви меж нами и не может быть! Зря я тебе сказала, – подумав, прибавила она. – Не знал бы ничего – и так бы и не знал… А то теперь думать начнешь. В смуту только я тебя ввела!
Запахивая полушубок, она заторопилась выбраться наружу из соломенного убежища.
– Ладно, хоть посидели рядком – и то хорошо, мед на душу. Давай-ка дело завершать, буран не переждешь. А сидеть будем – этак и сумерки нас пристигнут…
20
Незадолго до нового года Дерюгина сызнова позвали в военкомат.
Он поехал без тревоги, полагая, что обойдется, как в те разы: подержат день-два, и выйдет новая отсрочка, – все ж таки пятый десяток на исходе, к тому же – руководящий кадр. Старых председателей и так мало в районе осталось, не оголять же колхозы совсем…
Ан, про отсрочку и речи не пошло. Отпустили только на сдачу дел да попрощаться с семьей.
Степан Егорыч трудился на мельнице, мазал из масленки шестерни; тут ему и передали, чтоб он срочно все бросал и шел в контору.
Дерюгин сидел за своим столом без шапки, но в полушубке. Ничего перед ним не было, никаких бумаг, лежали только кисет да газета, сложенная гармошкой, и вид у него был человека, уже от всего отложившего свои руки. Густо плавал махорочный дым, хотя мужчин в комнате было всего двое – Дерюгин да счетовод Андрей Лукич. Остальной народ были женщины, колхозный руководящий состав: заведующие фермами, в том числе и Василиса, кладовщица Таисия Никаноровна.
– Слыхал? – спросил Дерюгин у Степана Егорыча.
– Да уж слыхал, – отозвался Степан Егорыч.
На лавке у стены было место, Степан Егорыч прошел, сел. Дерюгин всегда давал ему закуривать из своего кисета, он всем давал, не скупился, в конторе кисет всегда вот так и лежал у него на столе, для всех. Но сегодня он был рассеян, не предложил Степану Егорычу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23