Я приготовлю сильное, очень хорошее лекарство…
– Поднимите всех!
Сонные братья в недоумении уставились на укрытого одеялами и мешковиной командира, катающего в борьбе с ознобом злые желваки по широким скулам.
– Сегодня летите в Тибет, – сказал Сухой Бамбук с трудом.
– Дисциплина, надеюсь, останется прежней. Если что-нибудь… смотрите. Старшим назначаю… – Взгляд его остановился на мне, но затем скользнул мимо. – Назначаю… Хьюи.
Хьюи вытянулся, гордый доверием. Холодно оглядел группу.
Сейчас в нем, впервые за всю жизнь, рождалось будоражащее чувство власти.
– Если что-то произойдет, тебе отрежут голову, – спокойно продолжал Сухой Бамбук. – И сделаю это я. И сделаю так: вначале перережу все жилочки… Тупым ножом. После… – Он закрыл глаза
– то ли в изнеможении, то ли от мрачной сладости картины возмездия. – Ну ты все понял, брат мой?…
– Все будет как надо, шеф, – кивнул оптимист Хьюи – с этого часа мой начальник, что смешно.
Меня и в самом деле разбирал смех; тайный, он щекотался нежной кисточкой внутри, – видимо, потому, что только я среди всех, кто вокруг, мог относительно точно предсказывать будущее, отсекая с его стремительно растущей ветви мертвые отростки не должного сбыться.
Но демоническая моя сила была кратка и иллюзорна ровно настолько же, насколько и власть надо мною бедолаги Хьюи.
Человек любит поднимать себя за уши. И время от времени такое ему удается. Что уже не смешно, а печально.
В истории существуют прецеденты.
9.
Вертолет стрекотал в голубом эфире, паря над склонами предгорий, утюгами вперившихся в глади плато, зависал над котлами долин, закапанных оловом озер, прорезанных темными шнурками стремительных рек; тень его, дробясь в стреляющих всполохах кварцевых сколов, торопливо и нудно бежала по пустошам дикой земли, на чьи просторы взирали притихшие боевики, Хьюи и я – наискось, через двойное стекло иллюминатора, пытавшийся разглядеть срезанный конус горы с зубчатой стеной монастыря.
Клекот лопастей на миг оборвался, и у всех невольно вытянулись лица от чувства падения, но вертолет лишь качнуло набок, вновь взвыли двигатели, и по плавной дуге мы пошли на посадку, глядя на перекошенный горизонт сахарных голов вершин, на мчащиеся в глаза плоские крыши цзонга, на древний камень монастырских построек и белые домики рассеянной у подножия горы деревеньки.
– Садимся! – прохрипело в динамике.
– Ну, теперь командуй, док! – Хьюи нагло хлопнул меня по плечу. – Теперь ты у нас вроде как главный…
– Я попрошу, – строго начал я, – соблюдать дисциплину. Нам должны отвести места в монастыре. Будем же там гостями, глубоко почитающими хозяев. Так просил передать вам Старший брат.
Внимательное, но глумливое молчание было мне ответом.
Негодяи, как и следовало ожидать, без твердой руки командира мгновенно распоясались, и пьянство, наркотики, громогласная похабщина, драки стали нормой сразу же, как только, овечками минув ложе Сухого Бамбука, они очутились в вертолете, где сидел уже явно нетрезвый пилот.
Хьюи, поначалу рьяно взявшийся наводить порядок, был послан в длительный нокаут, после чего, отсморкав кровь и выплюнув зуб, повел скользкую политику заигрываний и либерализма. Закончиться багополучно она, конечно же, не могла.
До сей поры я воспринимал подонков довольно-таки равнодушно, подобно тому, как взирает исследователь на возню крыс в клетке вивария, но здесь, на чистой земле сурового труда, древних таинств и вечных гор, присутствие этой дряни явилось испытанием удручающим. Крысы в храме. Живая, хищная скверна. Кто привел их сюда?
Но да искупится грех невозможностью не совершить его…
Настоятель монастыря был знаком мне давно. Приветливый добрый старик, он искренне обрадовался нашей встрече, но поначалу; затем откровенно помрачнел, глядя на пятнистую химеру вертолета, словно выплевывающую из своего нутра схожих, как копии, сноровистых и мускулистых мальчиков Чан Ванли – выпивших, в походной кожаной униформе, с куражливым безразличием обозревавших местность.
– Мне нужны травы, – начал я, невольно заискивая. – Сейчас не лучшее время, но вот – оказия…
– Эта весна теплая и ранняя; люди успели собрать много трав для тебя, – прозвучал ответ.
– Мы заночуем здесь…
– Да, конечно. – Иссохшие пальцы легли на бусинки яшмовых четок. – Все верхние кельи свободны. Вечером я жду тебя. Мы можем говорить.
Затем была деревня, душистые ворохи трав, коробки с присыпанными землей корневищами и очищенным мумие, пакеты семян…
Я запасался основательно и неутомимо, как белка на зиму. Я не знал, придется ли побывать здесь еще, и клял – устало и обреченно – устройство этого мира, снисходительного к процветанию глупости и не приемлющего разумное: ведь то, чем была истинно богата эта земля, не стоило ничего в глазах тех многих, кто видел ее ценность лишь в выгодно расположенной территории военного полигона и форпоста.
Вечером, как и предполагалось, компания ударилась в загул, гремевший в темных каменных кельях, под чьими сводами, озаренными светом лучин, висела ругань, дым марихуаны и пары алкоголя, исходившие от существ с нижайшей степенью субстанции человеческого духа, сравнимой с грязным ледком, а вернее – со смерзшейся грязью, что никак не могла воспарить из-под этих сводов к глубинам вселенной, как чистое марево духа иных, кто был здесь доныне.
Я сидел у настоятеля в большой зале. Тесаные плиты пола, два ковра, огненная лилия фитилька, плавающего в жире, цзамба – соленый чай с маслом и ячменной мукой, зеленая медь Будды-хранителя в нише стены и разговор двух относительно разумных…
– Тибет умирает, – говорил настоятель еле слышно, и глаза старика были закрыты – так легче воплощались мысли в слова. –
Умирает, и перерождение его неизвестно, ибо он – обитель наших богов и всего, что питает нас… Исконных жителей вытесняют пришельцы, они страшные люди, у них нет Бога, и поклоняются они таким же, как сами, демонам. Здесь глухие места, и нас им достать трудно, но, сын мой, ты много лет бывал здесь, ты жил в монастыре, ты знаешь эти горы и эти леса… Здесь никто не охотился и не охотится до сих пор, но лес мертв. Одни пиявки…
Птицы исчезли. Ты знаешь растения, тут много растений, но целебная их сила оскудевает. Значит, нарушено что-то большое…
Я никогда не был в городах и никогда не был нигде, кроме этих гор… А ты был, ты живешь там, но земля твоя здесь, и я вижу это. Я хочу понять… Что будет? Отрешение уже не приносит спасения. Разум мечется, но мысли мои – не суета…
Чей-то вскрик, а затем клекочущий хохот донеслись сверху, пробившись через толщу потолков, – видимо, веселье достигало крайних своих пределов.
Я смущенно поежился.
– Я понимаю тебя, но твоей вины нет… Ты зависишь от них.
– Настоятель кивнул. – Они не причиняют мне беспокойства. Они – дым. Их перерождение все ниже и ниже, и возвыситься им не дано.
Их жаль.
– Мне трудно говорить с тобой, учитель… – Я пытался собраться с мыслями. Я мог бы объяснить этому человеку о всеобщем экологическом кризисе, о том, что жизнь его замкнута, а шоры религии слишком узки, чтобы рассмотреть и понять все, но меня отвлекало, сбивало с этого философского диалога то, ради чего я находился здесь, и подумалось – вслух, невольно, что люди, чей удел – многообразие хопот, считают себя разностороннее и выше живущих чем-то одним, а между тем посвятивший себя одному делу способен благодаря ему понять сущность жизни куда глубже тех, кто изо дня в день карабкается через бесконечность самим же созданных препятствий.
Отчасти, правда, и одним живя, хлопот не оберешься.
«Пора, скоро утро. Где же Тун? Удастся ли…»
– Мир изменяется, учитель, – сказал я. – Мир как человек.
Сначала он молод, затем стар. И чем он старее, тем стремительнее его перемены. Ведь с возрастом годы проходят быстрее…
– Но человеку суждено перерождение…
– Так учит религия, учитель.
– А ты… сомневаешься в этом?
– Да. И поэтому, наверное, малодушно страшусь смерти.
Точно так же, как ты боишься гибели Тибета и его народа.
Настоятель поднялся.
– Отдыхай, – сказал он устало и с горечью. – Если надумаешь задержаться, буду рад.
Волоча подол дали, он прошел к темному проему в стене.
Оглянулся. Произнес:
– Много людей… И много вер. И не все верят в цепь перерождений, ибо только избранным суждено в вере своей постичь искусство созерцания и вспомнить, кем были они прежде. Но великий Будда завещал, каким надлежит быть человеку, он завещал праведность и доброту, что же проще? Но и эти заветы окутаны сомнением. И те, кто сомневается даже в них, те и губят мир.
И – скрылся в мраке провала.
На рассвете я вывел Туна из монастыря. Горы были по-утреннему гулки и необъятны. Перед нами расстилался океан серых, словно осыпанных сахарной пудрой хребтов и пиков, а над ним разбросанно тянулись к горизонту облака, будто подвешенные на нитях разной длины под куполом неба – грозного спокойствием своей глубокой васильковой синевы. Истомленные городским смогом легкие распирали грудь, хватая воздух, остуженный дыханием снежных вершин, – так пересохшие губы приникают к чистой прохладе родника, блаженно утоляя жажду.
Внизу лежала долина с извилиной реки. Крестьяне уже гнали овец и яков на пастбище, и мычание животных протяжной нотой висело в остекленело прозрачном пространстве мира. Казалось, здесь – вся земля и нет ничего, кроме этих гор, и все остальное
– сон, странный нехороший сон…
– Хочу пожелать… счастливого пути и жизни… счастливой.
– Глазами я указал обход долины. – До озера примерно полмили.
Тун кивнул. В лице его была только сосредоточенность. Он ждал этого мига, и вот миг настал. Теперь – огромный опасный путь. Через чащобы, скалы, реки… И он торопился ступить на него.
Короткое пожатие руки.
– Я благодарю вас, госпоин Тао. Вы… очень находчивый человек. Я желаю вам… исполнения желаний.
Меня это укололо. Я вдруг понял, что желаний у меня нет.
Понял и ощутил себя на краю пропасти – мы, собственно, и стояли над пропастью…
Тун двинулся вниз по утоптанной, растресканной глине тропинки. Фигура его с горбом рюкзака мелькнула между замшелыми валунами и скрылась.
Не увидеть больше его – пришедшего из неизвестности и в неизвестность ушедшего.
В чем-то я завидовал ему – побратиму по сущности судьбы и линии жизни, что в какой-то момент пересеклась с моей. Далее нас повлечет прочь друг от друга инерцией предначертанного и останется только гадать – каждому в своем одиночестве, – кому повезло больше и обрел ли кто счастье?
Но завидовал я, а не он, потому что он уходил к новому, чего не ведал сам, а я должен был возвратиться к прежнему, о чем знал, в сущности, все.
Я вернулся в келью и заснул. Разбудил меня запах перегара.
Я открыл глаза и увидел склонившуюся надо мной рыжую, прилипшую к потному лбу челочку и зерцала очков.
– Где Тун? – осведомился Хьюи требовательно.
– По-моему, – зевнул я, – спрашивать об этом надо тебя.
Ночью, по крайней мере, вы веселились совместно.
Хьюи, явно мучимый абстинентным синдромом, кряхтя почесал заросший подбородок. Вынул из нагрудного кармашка сигарету, защемил фильтр коричневыми крупными зубами.
– Облился вчера томатным соком, идиот, – процедил со злобой, – сказал, что идет мыться на озеро…
– И ты отпустил?! – изумился я.
Хьюи замялся. Тяжкий груз ответственности, похоже, начал давить на него своей неотвратимой тяжестью.
– Ну… а что? – Он уже как бы советовался со мной. – Я послал людей… на всякий случай. Может, заснул там…
Вошел механик. Горбатый, в ветхих кроссовках, в широкой замасляной куртке-ветровке. С клочковатой пегой бородой. Взгляд его был растерян, но проглядывало в этом взгляде и некое злорадство.
– Новенький-то… – произнес он, стараясь попасть в небрежную интонацию, – вроде как скапустился.
1 2 3 4 5 6 7 8
– Поднимите всех!
Сонные братья в недоумении уставились на укрытого одеялами и мешковиной командира, катающего в борьбе с ознобом злые желваки по широким скулам.
– Сегодня летите в Тибет, – сказал Сухой Бамбук с трудом.
– Дисциплина, надеюсь, останется прежней. Если что-нибудь… смотрите. Старшим назначаю… – Взгляд его остановился на мне, но затем скользнул мимо. – Назначаю… Хьюи.
Хьюи вытянулся, гордый доверием. Холодно оглядел группу.
Сейчас в нем, впервые за всю жизнь, рождалось будоражащее чувство власти.
– Если что-то произойдет, тебе отрежут голову, – спокойно продолжал Сухой Бамбук. – И сделаю это я. И сделаю так: вначале перережу все жилочки… Тупым ножом. После… – Он закрыл глаза
– то ли в изнеможении, то ли от мрачной сладости картины возмездия. – Ну ты все понял, брат мой?…
– Все будет как надо, шеф, – кивнул оптимист Хьюи – с этого часа мой начальник, что смешно.
Меня и в самом деле разбирал смех; тайный, он щекотался нежной кисточкой внутри, – видимо, потому, что только я среди всех, кто вокруг, мог относительно точно предсказывать будущее, отсекая с его стремительно растущей ветви мертвые отростки не должного сбыться.
Но демоническая моя сила была кратка и иллюзорна ровно настолько же, насколько и власть надо мною бедолаги Хьюи.
Человек любит поднимать себя за уши. И время от времени такое ему удается. Что уже не смешно, а печально.
В истории существуют прецеденты.
9.
Вертолет стрекотал в голубом эфире, паря над склонами предгорий, утюгами вперившихся в глади плато, зависал над котлами долин, закапанных оловом озер, прорезанных темными шнурками стремительных рек; тень его, дробясь в стреляющих всполохах кварцевых сколов, торопливо и нудно бежала по пустошам дикой земли, на чьи просторы взирали притихшие боевики, Хьюи и я – наискось, через двойное стекло иллюминатора, пытавшийся разглядеть срезанный конус горы с зубчатой стеной монастыря.
Клекот лопастей на миг оборвался, и у всех невольно вытянулись лица от чувства падения, но вертолет лишь качнуло набок, вновь взвыли двигатели, и по плавной дуге мы пошли на посадку, глядя на перекошенный горизонт сахарных голов вершин, на мчащиеся в глаза плоские крыши цзонга, на древний камень монастырских построек и белые домики рассеянной у подножия горы деревеньки.
– Садимся! – прохрипело в динамике.
– Ну, теперь командуй, док! – Хьюи нагло хлопнул меня по плечу. – Теперь ты у нас вроде как главный…
– Я попрошу, – строго начал я, – соблюдать дисциплину. Нам должны отвести места в монастыре. Будем же там гостями, глубоко почитающими хозяев. Так просил передать вам Старший брат.
Внимательное, но глумливое молчание было мне ответом.
Негодяи, как и следовало ожидать, без твердой руки командира мгновенно распоясались, и пьянство, наркотики, громогласная похабщина, драки стали нормой сразу же, как только, овечками минув ложе Сухого Бамбука, они очутились в вертолете, где сидел уже явно нетрезвый пилот.
Хьюи, поначалу рьяно взявшийся наводить порядок, был послан в длительный нокаут, после чего, отсморкав кровь и выплюнув зуб, повел скользкую политику заигрываний и либерализма. Закончиться багополучно она, конечно же, не могла.
До сей поры я воспринимал подонков довольно-таки равнодушно, подобно тому, как взирает исследователь на возню крыс в клетке вивария, но здесь, на чистой земле сурового труда, древних таинств и вечных гор, присутствие этой дряни явилось испытанием удручающим. Крысы в храме. Живая, хищная скверна. Кто привел их сюда?
Но да искупится грех невозможностью не совершить его…
Настоятель монастыря был знаком мне давно. Приветливый добрый старик, он искренне обрадовался нашей встрече, но поначалу; затем откровенно помрачнел, глядя на пятнистую химеру вертолета, словно выплевывающую из своего нутра схожих, как копии, сноровистых и мускулистых мальчиков Чан Ванли – выпивших, в походной кожаной униформе, с куражливым безразличием обозревавших местность.
– Мне нужны травы, – начал я, невольно заискивая. – Сейчас не лучшее время, но вот – оказия…
– Эта весна теплая и ранняя; люди успели собрать много трав для тебя, – прозвучал ответ.
– Мы заночуем здесь…
– Да, конечно. – Иссохшие пальцы легли на бусинки яшмовых четок. – Все верхние кельи свободны. Вечером я жду тебя. Мы можем говорить.
Затем была деревня, душистые ворохи трав, коробки с присыпанными землей корневищами и очищенным мумие, пакеты семян…
Я запасался основательно и неутомимо, как белка на зиму. Я не знал, придется ли побывать здесь еще, и клял – устало и обреченно – устройство этого мира, снисходительного к процветанию глупости и не приемлющего разумное: ведь то, чем была истинно богата эта земля, не стоило ничего в глазах тех многих, кто видел ее ценность лишь в выгодно расположенной территории военного полигона и форпоста.
Вечером, как и предполагалось, компания ударилась в загул, гремевший в темных каменных кельях, под чьими сводами, озаренными светом лучин, висела ругань, дым марихуаны и пары алкоголя, исходившие от существ с нижайшей степенью субстанции человеческого духа, сравнимой с грязным ледком, а вернее – со смерзшейся грязью, что никак не могла воспарить из-под этих сводов к глубинам вселенной, как чистое марево духа иных, кто был здесь доныне.
Я сидел у настоятеля в большой зале. Тесаные плиты пола, два ковра, огненная лилия фитилька, плавающего в жире, цзамба – соленый чай с маслом и ячменной мукой, зеленая медь Будды-хранителя в нише стены и разговор двух относительно разумных…
– Тибет умирает, – говорил настоятель еле слышно, и глаза старика были закрыты – так легче воплощались мысли в слова. –
Умирает, и перерождение его неизвестно, ибо он – обитель наших богов и всего, что питает нас… Исконных жителей вытесняют пришельцы, они страшные люди, у них нет Бога, и поклоняются они таким же, как сами, демонам. Здесь глухие места, и нас им достать трудно, но, сын мой, ты много лет бывал здесь, ты жил в монастыре, ты знаешь эти горы и эти леса… Здесь никто не охотился и не охотится до сих пор, но лес мертв. Одни пиявки…
Птицы исчезли. Ты знаешь растения, тут много растений, но целебная их сила оскудевает. Значит, нарушено что-то большое…
Я никогда не был в городах и никогда не был нигде, кроме этих гор… А ты был, ты живешь там, но земля твоя здесь, и я вижу это. Я хочу понять… Что будет? Отрешение уже не приносит спасения. Разум мечется, но мысли мои – не суета…
Чей-то вскрик, а затем клекочущий хохот донеслись сверху, пробившись через толщу потолков, – видимо, веселье достигало крайних своих пределов.
Я смущенно поежился.
– Я понимаю тебя, но твоей вины нет… Ты зависишь от них.
– Настоятель кивнул. – Они не причиняют мне беспокойства. Они – дым. Их перерождение все ниже и ниже, и возвыситься им не дано.
Их жаль.
– Мне трудно говорить с тобой, учитель… – Я пытался собраться с мыслями. Я мог бы объяснить этому человеку о всеобщем экологическом кризисе, о том, что жизнь его замкнута, а шоры религии слишком узки, чтобы рассмотреть и понять все, но меня отвлекало, сбивало с этого философского диалога то, ради чего я находился здесь, и подумалось – вслух, невольно, что люди, чей удел – многообразие хопот, считают себя разностороннее и выше живущих чем-то одним, а между тем посвятивший себя одному делу способен благодаря ему понять сущность жизни куда глубже тех, кто изо дня в день карабкается через бесконечность самим же созданных препятствий.
Отчасти, правда, и одним живя, хлопот не оберешься.
«Пора, скоро утро. Где же Тун? Удастся ли…»
– Мир изменяется, учитель, – сказал я. – Мир как человек.
Сначала он молод, затем стар. И чем он старее, тем стремительнее его перемены. Ведь с возрастом годы проходят быстрее…
– Но человеку суждено перерождение…
– Так учит религия, учитель.
– А ты… сомневаешься в этом?
– Да. И поэтому, наверное, малодушно страшусь смерти.
Точно так же, как ты боишься гибели Тибета и его народа.
Настоятель поднялся.
– Отдыхай, – сказал он устало и с горечью. – Если надумаешь задержаться, буду рад.
Волоча подол дали, он прошел к темному проему в стене.
Оглянулся. Произнес:
– Много людей… И много вер. И не все верят в цепь перерождений, ибо только избранным суждено в вере своей постичь искусство созерцания и вспомнить, кем были они прежде. Но великий Будда завещал, каким надлежит быть человеку, он завещал праведность и доброту, что же проще? Но и эти заветы окутаны сомнением. И те, кто сомневается даже в них, те и губят мир.
И – скрылся в мраке провала.
На рассвете я вывел Туна из монастыря. Горы были по-утреннему гулки и необъятны. Перед нами расстилался океан серых, словно осыпанных сахарной пудрой хребтов и пиков, а над ним разбросанно тянулись к горизонту облака, будто подвешенные на нитях разной длины под куполом неба – грозного спокойствием своей глубокой васильковой синевы. Истомленные городским смогом легкие распирали грудь, хватая воздух, остуженный дыханием снежных вершин, – так пересохшие губы приникают к чистой прохладе родника, блаженно утоляя жажду.
Внизу лежала долина с извилиной реки. Крестьяне уже гнали овец и яков на пастбище, и мычание животных протяжной нотой висело в остекленело прозрачном пространстве мира. Казалось, здесь – вся земля и нет ничего, кроме этих гор, и все остальное
– сон, странный нехороший сон…
– Хочу пожелать… счастливого пути и жизни… счастливой.
– Глазами я указал обход долины. – До озера примерно полмили.
Тун кивнул. В лице его была только сосредоточенность. Он ждал этого мига, и вот миг настал. Теперь – огромный опасный путь. Через чащобы, скалы, реки… И он торопился ступить на него.
Короткое пожатие руки.
– Я благодарю вас, госпоин Тао. Вы… очень находчивый человек. Я желаю вам… исполнения желаний.
Меня это укололо. Я вдруг понял, что желаний у меня нет.
Понял и ощутил себя на краю пропасти – мы, собственно, и стояли над пропастью…
Тун двинулся вниз по утоптанной, растресканной глине тропинки. Фигура его с горбом рюкзака мелькнула между замшелыми валунами и скрылась.
Не увидеть больше его – пришедшего из неизвестности и в неизвестность ушедшего.
В чем-то я завидовал ему – побратиму по сущности судьбы и линии жизни, что в какой-то момент пересеклась с моей. Далее нас повлечет прочь друг от друга инерцией предначертанного и останется только гадать – каждому в своем одиночестве, – кому повезло больше и обрел ли кто счастье?
Но завидовал я, а не он, потому что он уходил к новому, чего не ведал сам, а я должен был возвратиться к прежнему, о чем знал, в сущности, все.
Я вернулся в келью и заснул. Разбудил меня запах перегара.
Я открыл глаза и увидел склонившуюся надо мной рыжую, прилипшую к потному лбу челочку и зерцала очков.
– Где Тун? – осведомился Хьюи требовательно.
– По-моему, – зевнул я, – спрашивать об этом надо тебя.
Ночью, по крайней мере, вы веселились совместно.
Хьюи, явно мучимый абстинентным синдромом, кряхтя почесал заросший подбородок. Вынул из нагрудного кармашка сигарету, защемил фильтр коричневыми крупными зубами.
– Облился вчера томатным соком, идиот, – процедил со злобой, – сказал, что идет мыться на озеро…
– И ты отпустил?! – изумился я.
Хьюи замялся. Тяжкий груз ответственности, похоже, начал давить на него своей неотвратимой тяжестью.
– Ну… а что? – Он уже как бы советовался со мной. – Я послал людей… на всякий случай. Может, заснул там…
Вошел механик. Горбатый, в ветхих кроссовках, в широкой замасляной куртке-ветровке. С клочковатой пегой бородой. Взгляд его был растерян, но проглядывало в этом взгляде и некое злорадство.
– Новенький-то… – произнес он, стараясь попасть в небрежную интонацию, – вроде как скапустился.
1 2 3 4 5 6 7 8