Он боялся меня, боялся каждого моего шага. Он боялся, что мне откроется жизнь, совсем другая, чем с ним.
Он не верил даже в самого себя. Ему ничего не хотелось. Он женился потому, что все женятся, чтобы не быть в одиночестве, но никогда не знал страсти, только ревность, и ему в голову не приходило, что женщина еще и самка… Вот уже четыре года, как он не прикасался ко мне.
На лестнице послышались шаги, тяжелые, медленные. Мать бесстрастно смотрела на дверь, сдерживая первый порыв. После долгой тишины дверь открылась.
На пороге стоял отец, лицо его не выражало никаких эмоций.
— А я-то думаю, где ты, — обратился он к жене.
— Как видишь, здесь. Не один ты ходишь к Андре на чердак.
— Тебе не кажется, что уже поздно?
— Сейчас спускаюсь. Спокойной ночи, Андре. Не решаюсь сказать: «Спокойной ночи, Било», — ты этого не любишь.
— Спокойной ночи, мама. Спокойной ночи, папа.
Он не сдвинулся с места: не хотелось целовать их по очереди на глазах друг у друга.
— Спускайся. Я иду, — сказала мать.
— Я подожду тебя, — промолвил отец.
— Как хочешь.
И она, вздохнув, вышла за ним на лестницу.
Глава 2
Водяной пузырь в тенте надулся, отяжелел и грозил прорвать парусину.
Хозяин в черном пиджаке и полосатых брюках долго озадаченно смотрел на него, потом вернулся в пивную.
Он вышел снова с тремя официантами, вооруженными швабрами, и на добрых пять минут посетители забыли обо всем: на их глазах разыгрывался спектакль, за перипетиями которого они наблюдали с такими серьезными лицами, словно смотрели на пожарников, поднимающихся по высокой лестнице.
— Простите, мсье… Простите, мадам…
Официанты залезали на стулья, размахивали швабрами, пытаясь приподнять Пузырь, чтобы слить воду за край парусины, а хозяин давал им указания.
Торопливые прохожие, державшие зонтики как щиты, задерживались, чтобы понаблюдать за этой операцией, словно она была сложной и опасной; даже полицейский со свистком в зубах и тот с любопытством поглядывал издали на происходящее.
Поглощенные собой Андре и Франсина, молчали, не упуская ни одного движения официантов. Но либо стулья были слишком низкие, либо швабры короткие.
Лестницу принес сам хозяин. Он влез на нее, дотянулся шваброй до пузыря и стал сдвигать его к краю.
Когда наконец ему это удалось и поток воды хлынул на тротуар, вид у него стал почти геройский.
— Тебе не пора, Франсина?
— Я не спешу. Мы ужинаем в половине восьмого, потому что в восемь братья ложатся спать. А бывает, что у отца пациенты и он ужинает один.
— Ты составляешь ему компанию?
— Когда могу. Ты больше ничего не хочешь мне сказать?
— Как раз стараюсь припомнить — о чем бы. В основном это мелочи, которые сами по себе ничего не значат, но в веренице событий принимают иной смысл.
Он грустно улыбнулся. — Вот уже два часа я занимаюсь тем, в чем упрекаю своих родителей — исповедуюсь. Значит, я не столь силен, как думал.
Пора объясниться.
Рассказывая об отце с матерью, я словно пытался облегчить душу. Каждый из них хочет убедить себя в своей правоте. Каждый хочет жить в согласии с самим собой. Ты отдаешь себе отчет, что я знаю тебя всего два месяца и встречаемся мы только шестой раз?
Я поклялся ничего не рассказывать тебе, а ты, оказывается, в курсе всех наших семейных секретов.
— Ты жалеешь об этом?
— Я предпочел бы сохранить их для себя.
— Ты мне не доверяешь?
— Доверяю. Но когда начинаю думать, мне кажется, что никому нельзя доверять.
— Ты пессимист, Андре.
Он заставил себя улыбнуться.
— Напрасно ты так думаешь. Я стараюсь жить без иллюзий, хотя их у меня больше, чем у кого бы то ни было. Преподаватель литературы считает меня циником, поэтому я ни разу не получил хорошей отметки за сочинение.
— Ты пишешь то, что думаешь?
— Да, и мне безразлично, что он поставит. Твой отец католик?
— Нет. Мама католичка, вернее, была. До восьми лет я каждое воскресенье ходила с ней в церковь.
— Учитель упрекает меня в том, что я пренебрегаю духовными ценностями, не проявляю интереса к Библии и евангелиям и увлекаюсь исключительно языческой мифологией. По его мнению, это пробел в моем образовании. Знаешь, я никогда не был в церкви и даже не представляю, как там себя вести.
— А твои бабушка с дедушкой?
— Бабушка ходит к мессе каждое утро, а дедушка был неверующим.
— Ей сделали операцию?
— Чуть не забыл. Как раз из-за этого и произошла новая ссора. В понедельник во время обеда зазвонил телефон. Трубку снял отец.
— Да… Да, это я, мадмуазель… Алло!.. Пелегрен? Я уже начал беспокоиться и собирался звонить тебе. Понимаю, да… И что?.. Меня это не удивляет… Два?.. Да, конечно, правильно, что прооперировали… Я пошлю ей, цветы, а она будет упрекать меня в том, что я транжирю деньги… Позвонишь завтра?.. Мне будет спокойнее… Кто знает… Спасибо…
Мать смотрела на него вопрошающим взглядом. — Пелегрен, — сказал он, снова садясь за стол. — Сегодня в семь утра бабушку оперировали и удалили два камня из желчного пузыря. В десять она пришла в сознание и попросила чашку кофе.
— Почему ты мне ничего не сказал?
— Пелегрен звонил в субботу утром. В тот день у меня не было случая рассказать тебе, а вчера я об этом больше не думал.
— А ты знал, Андре?
— Да, мама.
И тогда она посмотрела на нас так, словно обвиняла во всех смертных грехах.
— Тягостное, должно быть, впечатление.
— Когда я прихожу домой, мне кажется, что я попадаю в замкнутый мир, где все — и слова, и жесты, и взгляды приобретает совершенно другой смысл. Как в аквариуме: рыбки открывают рот, а никаких звуков не издают.
Все трое, мы следим друг за другом, не зная, что произойдет через час. Внешне вроде бы тихо-мирно, но достаточно одной безобидной фразы, чтобы воздух вдруг накалился.
Вторник прошел без приключений. Весь день мать оставалась дома.
По-моему, она ничего не пила, как, впрочем, и накануне. Была спокойна, но ходила с таким видом, словно приняла какое-то важное решение.
Когда в начале пятого я пришел из лицея, из ее комнаты раздавался такой шум, будто там готовятся к отъезду.
Заговорить со мной она не пыталась. Перед ужином, проходя мимо будуара, я увидел три чемодана, уложенные в дорогу.
За столом о поездке не обмолвились ни словом. Нехотя обменялись несколькими ничего не значащими фразами. Отец казался озабоченным, поглядывал на нас украдкой.
Но меня все-таки оставили в покое, и я смог заниматься.
А в среду — я узнал об этом уже потом — около одиннадцати Ноэми позвонила отцу и предупредила, что мать сама вынесла чемоданы и вызвала такси.
Здесь я вынужден довольствоваться предположениями, потому что об этом мне рассказывала только Ноэми. Начала она с заявления, что ей надоело жить в сумасшедшем доме и что она в свои годы имеет полное право уйти на покой и перебраться к дочери в Муан-Сартру.
— По крайней мере там я буду среди нормальных людей.
Отец, видимо, бросил пациента и, понимая, что ехать на виллу уже поздно, помчался на вокзал на такси.
Должно быть, они встретились на платформе, у поезда на Париж. Не знаю, о чем они говорили. Представляю, сколько народу наблюдало за ними, строя всевозможные догадки.
Когда я пришел на обед, они уже были дома. Чемоданы отнесли в будуар — наверно, отец.
Мать выглядела усталой. Я никого ни о чем не спрашивал, кроме Ноэми, когда днем мы с ней оказались вдвоем на кухне.
— Что вы хотите услышать от меня, юный хозяин? В таком возрасте вы еще не можете знать женщин. Ей хотелось, чтобы ее удержали. Она прекрасно понимает, что, оставшись одна, быстро станет беззащитней птички перед кошкой.
— Твоя мать не звонила Наташе?
— Даже если звонила, я не слышал. Вечером она сидела дома, а отец заперся у себя на антресолях, словно ничего не произошло. Сегодня в полдень ни в будуаре, ни в спальне чемоданов уже не было, наверно, их разобрали.
— Ты доволен?
— Что тебе сказать? Я и сам не знаю. За столом была видимость беседы, каждый силился доказать, что жизнь продолжается. И я думаю, не из-за меня ли все это?
Взволнованная, Франсина смотрела на него так, как смотрят на людей, с которыми случилось несчастье или трагедия.
Он был младше ее, но после всего пережитого казался намного старше.
— Ты выдержишь, Андре. А теперь, мне пора домой, но ты должен обещать, что позвонишь, если… Она замолчала, не решаясь договорить.
— Если что?
— Если я буду тебе нужна. Не бойся моих родителей. Они все поймут.
Он подозвал официанта, и несколько минут спустя они с Франсиной уже шли под дождем, прижимаясь к домам, что мешало им разговаривать.
Когда они переходили улицу по пешеходной дорожке, впереди на заборе Андре увидел фотографию Жана Ниваля — тот улыбался своей все еще детской улыбкой, а в глазах певца светилась радость жизни. Она заметила, что Андре отстал.
— Ты идешь?
Но, в свой черед увидев афишу, все поняла.
— Не думай больше об этом, Андре.
— Не беспокойся. Я не считаю себя жертвой.
— Ты полагаешь, что…
Она уже сожалела о своей необдуманной поспешности.
— Что он может быть моим отцом? — закончил он фразу. — Ты это хотела сказать, верно?
— А что ты думаешь?
— Ничего. Мне все равно.
Расставаясь, она наклонилась, чтобы поцеловать его в мокрые щеки — их лица блестели от дождя.
— До четверга? Если, конечно, у тебя не будет слишком мною работы.
— Я найду выход.
— Не забудь позвонить.
— Заметано.
Стоя под воротами, она смотрела, как он уходит, и в черном непромокаемом плаще, который бил его по икрам, он казался выше, чем обычно.
Ей захотелось окликнуть его. Может, он еще не все сказал, а она со своей стороны не нашла нужных слов?
Он взял из гаража мопед, с трудом завел. А потом почти час медленно ехал в потоке машин.
Он досадовал на себя. Злился за свою откровенность с Франсиной: и теперь она все передаст родителям.
Странно! Он впервые почувствовал себя Баром. Уже вчера он рассердился на Ноэми, которая назвала их семью сумасшедшим домом, и, не сдержавшись, ответил ей довольно резко.
Их было трое, замкнутых в себе людей, со своими проблемами, со своими вопросами, которые каждый задавал себе сам.
От Парижа в памяти у него сохранился только парк с блестевшими в солнечных пятнах деревьями, двор дома на набережной Турнель. Узнал бы он сегодня привратницу, которая присматривала за ним из открытого окна? Она была очень худа, и платье висело на ней как на вешалке. Кажется, во рту у нее не хватало зубов.
Много позже ему рассказывали, что отец первой привел ее в диспансер и вставил зубы. Зато о канарейке Андре помнил наверняка.
В Канн они ехали на поезде; об этом переезде он не сохранил никаких воспоминаний. В мрачной квартире на Эльзасском бульваре ему, ребенку, казалось, что в воздухе постоянно висит тонкая серая пыль. Иногда он даже пытался ее поймать.
Его не удивляло хождение людей по коридору, а, напротив, приводило в восторг, возможно, потому, что ему запретили открывать дверь в зале ожидания и смотреть на сидящих возле стен мужчин и женщин.
Они, преимущественно суровые местные крестьяне, часами сидели, пристально глядя в пространство.
Его родители тоже хранили воспоминания, которых он не знал, но которые занимали важное место в их жизни.
Однажды вечером они впервые поцеловались. Они шли рука об руку и, улыбаясь, строили планы на будущее.
И сейчас они жили в этом будущем, разумеется не узнавая его.
Они, должно быть, думали, что Андре холодно наблюдает за ними и судит их без снисхождения, в то время как он никогда еще так остро не чувствовал свою близость к ним.
Он злился на себя за то, что взбунтовался и, может быть, взбунтуется снова, если возникнет необходимость защищать свое собственное «я».
Он въехал в ворота. На аллее стояли лужи. Под дождем розовый цвет виллы казался намного темнее.
Поставив мопед возле гаража, Андре вошел в дом. Его удивила тишина, неподвижность воздуха и предметов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15