А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Странно было видеть ее — молочно-белую, почти светящуюся и такую обольстительную, такую прекрасную — да, она была прекрасна, и вместе с тем ее нельзя было не узнать!
С очаровательной скромностью она пролепетала:
— Я чуть вас не упустила… Ринулась к вам так быстро, как только могла.
Эта штука на моей постели еще не успела остыть. Я давным-давно решила, что вы станете первой, кому я нанесу визит, но вы уезжали, и я бросилась на Лионский вокзал…
Ее груди, раньше похожие на двух медуз, округло вздымались.
— Я так довольна! Только еще не привыкла, понимаете… Консьержка там, наверху, чистоту наводит, то-то ей удача привалила, обмывать и ворочать покойницу…
Доминика прекрасно представляла себе тощую консьержку, чахнувшую от грудной болезни, — она обмывала всех покойников в квартале.
— Она бросилась стучать к соседям с криком: «Умерла! Мадмуазель Огюстина умерла!» А я ускользнула на цыпочках… Я так долго ждала! Думала, не дождусь никогда! Под конец я задыхалась, мне было жарко в этом толстом теле.
Вы замечали, что я сильно потела, что от меня всегда разило потом? Я смотрела на вас издали. Знала, что вы тоже на меня смотрите. Вы говорили:
«Ишь ты, старая Огюстина опять у окна…» А мне так хотелось полететь к вам и все вам сказать!.. Но вы бы не поняли… Теперь с этим покончено. Я успокоилась. Могу вас немножко проводить…
И Доминика ощутила, как ее руку сжала идеально теплая и живая рука; это волновало, словно к ней впервые прикоснулась рука любовника; Доминике было немного стыдно; она не привыкла к таким вещам и, краснея, отвернулась.
— Согласитесь, — лепетала м-ль Огюстина, — ведь я же была кошмарной старой девой…
Доминика из вежливости хотела возразить, но поняла, что отныне ее собеседницу обмануть невозможно.
— Да! Да! Эх, сколько я выстрадала! И до чего же была довольна, когда подхватила наконец это воспаление легких! Мне поставили пиявки, и я терпела, делать нечего… Сперва мне казалось, что они будут меня стеречь, но потом меня все-таки оставили без присмотра, и я этим воспользовалась… Я так вас люблю!
Доминика не видела в этом ничего дурного, любовь м-ль Огюстины заслуживала уважения; Доминике казалось, что так оно и должно быть, и она с давних пор этого ждала…
Ее стесняли только оба моряка. Она хотела сказать об этом м-ль Огюстине, которая, возможно, их не видела. Но сила воли ей изменила, на нее навалилась сверхъестественная усталость, жара пробирала ее до мозга костей, проникала в плоть и в кровь; ее обвивала чужая рука, к ее губам приблизились чужие губы; задыхаясь, она прикрыла глаза, окаменела от ни с чем не сравнимого ощущения, ей было страшно, она утопала, она…
Доминика так и не узнала никогда, в самом ли деле она застонала. В синеватом полумраке купе она увидела только открытые глаза моряка напротив, устремленные на нее. Может быть, он только что проснулся? Или давно уже витает между сном и явью?
Ей все еще было не по себе. Она стыдилась. Что-то такое чуть не произошло в ней и насилу оборвалось, что-то такое, что она предчувствовала, от чего ей было страшно, что она не смела назвать. Этой ночью она больше не спала. Едва начало светать и поезд проехал Монтелимар, она заняла место в коридоре, прижалась лицом к стеклу и стала смотреть на оливковые деревья, на почти плоские розовые крыши, на белые дома.
На вокзале в Сен-Шарле было солнечно; она выпила в буфете чашку кофе и съела рогалик, поглядывая на свой поезд.
Немного погодя она увидела море, очень синее, с бесчисленными белыми барашками — дул мистраль, и небо было безоблачное; люди на дороге шли с непокрытыми головами.
В Тулоне она села в трамвай.
Вопреки стыду, ей все никак не удавалось стряхнуть с себя необыкновенное ощущение, пронзившее самые сокровенные глубины ее существа. Такое было с ней один-единственный раз, уже давно, лет в шестнадцать или семнадцать, но тогда это ощущение вспыхнуло, как ракета в глубокой синеве неба, а она осталась на месте — оторопевшая, опустошенная.
Смотри-ка! В открытом такси она разглядела кузена Бернара с девушкой, которую она никогда прежде не видела. Доминика попыталась привлечь их внимание. Но Бернар обернулся слишком поздно, когда трамвай остался далеко позади.
— Бедная Ника! До чего ты устала, наверное! Зайди на минутку, освежись.
Похороны через час. В доме полно дядьев, теток, кузенов. Все целуются.
— Ты все такая же! — говорят ей. — В котором часу ты получила телеграмму Франсуа? Вообрази, у него не было твоего адреса, и теперь ты опоздала и не сможешь взглянуть на нее в последний раз. Понимаешь, ждать больше было нельзя…
И понизив голос:
— Пошел запах… У нее последнее время отекали ноги. Но знаешь… Она не переменилась… Если бы ты могла на нее взглянуть! Она словно спит…
Помнишь, малышка Котрон однажды сказала, глупенькая, что тетя Клементина сладкая, как мармеладка… Вот такой она и осталась до конца… Но…
— Хочешь умыться? Сейчас мы тебе все расскажем!..
То-то удивишься… Видала бедного дядю Франсуа? Он все-таки захотел приехать… Увы, мы очень опасаемся, что со дня на день придет и его черед и скоро мы все встретимся в Ренне…
На похоронах было полно народу, какие-то люди в униформе… Развевались женские вуали, Доминика едва узнавала дорогу; ей казалось, что все здесь стало меньше, даже вилла, и какая она заурядная, эта вилла!
Во время отпевания ей несколько раз вспомнилась Антуанетта, которую она представляла себе на другой заупокойной службе, в церкви Сен-Филипп-дю-Руль; потом, выходя с кладбища, она оказалась в толпе родственников; дядья и тетки превратились в стариков…
— А ты не изменилась!
Они-то изменились. Кузены и кузины стали совсем взрослые, у них свои семьи, дети.
К ней подвели тринадцатилетнего мальчика, и он сказал:
— Здравствуйте, тетя.
— Это сын Жана…
Больше всего ее удивляло возвращение к прежнему словарю, к словечкам, которые обладали смыслом только у них в семье, в их клане. Иногда ей приходилось делать усилие, чтобы понимать.
В столовой и гостиной виллы накрыли два больших стола. Всех детей усадили со всеми вместе. Рядом с Доминикой очутился студент Политехнической школы, он разговаривал басом и без конца называл ее «тетенька».
— Математик у нас первый класс!..
— Я записался на латынь и языки…
И все те же слова-тотемы в устах людей, которых она знала грудными младенцами и чье существование подтверждали ей только новогодние открытки.
— У Берты Бараби, той, что в прошлом году вышла замуж за инженера мостов и дорог и теперь живет в Ангулеме, появился ребенок…
Она смотрит на них. Ей чудится, что они тоже украдкой на нее поглядывают, и это ее стесняет. Ей бы хотелось быть, как они, чувствовать свою причастность к клану. Они безмятежны, они встречаются с таким видом, словно никогда не расставались. Некоторые живут в одном и том же городе, часто видятся, упоминают общих друзей, служебные перипетии, каникулы, проведенные вместе у моря.
— Вам не слишком одиноко в Париже, Ника? Я всегда удивлялась, почему вы оттуда не уехали, потому что…
— Нет, мне не скучно.
Ника не переменилась! Ника не переменилась! Ей твердят об этом, как будто она одна изо всей семьи всегда была сорокалетней, ни младше, ни старше, как будто она всегда была старой девой.
Да, они предвидели, что она не выйдет замуж, и считали это естественным; никто даже не намекал, что ее жизнь могла сложиться иначе.
— Удивляюсь, как тетя Клементина могла так поступить… Если бы по крайней мере ее толкала на это необходимость… Но у нее была пенсия. Она имела все необходимое!
— И ведь была всегда такая приветливая, так любила детей!..
Одна из теток отрезала:
— По-настоящему детей любит только тот, у кого свои дети. Все остальное-кривляние, уж вы мне поверьте.
На самом деле жертвой тети Клементины оказалась Ника, но она как раз не проронила ни слова, пытаясь удержать на лице пронизанную мягкой печалью улыбку, унаследованную от семьи — такую улыбку она всегда видела у матери и теток.
Был только один человек, от которого она могла надеяться со временем получить наследство, — тетя Клементина, единственная бездетная родственница, и вот теперь выясняется, что тетя Клементина, никому не сказав, превратила все свое состояние в пожизненную ренту.
Оставалось только поделить между собой личные вещи, шкатулку со старинными драгоценностями, безделушки, потому что мебель по завещанию переходила к служанке Эмме, которую пригласили за общий стол, но она пожелала остаться одна в кухне.
— Что бы тебе хотелось взять на память, Ника? Я сказала дяде Франсуа, что ты будешь рада камее. Она немножко старомодная, но очень хороша. Тетя Клементина носила ее до самого конца.
Раздел начали около четырех.
Детей услали в сад. Кое-кто из родни уезжал уже сегодня.
Заспорили об обручальных кольцах: тетя Клементина была вдова и носила два обручальных кольца, которые сняли у нее с пальца, и кто-то сказал, что этого делать не следовало.
— Серьги можно отдать Седине, а часы Жану…
Мужчины беседовали о работе, служившие в армии или на государственных должностях обсуждали преимущества службы в колониях.
— …Лицей у нас, слава Богу, прекрасный. Я хотел бы получить назначение не раньше чем года через три, когда дети сдадут на бакалавра, а то менять учителей всегда нехорошо…
— Ника! Скажи откровенно, камея тебе?..
И она машинально бормочет то, чего от нее ждут:
— Это для меня слишком…
— Ничуть! Держи! И возьми вот эту фотографию — ты в саду с тетей Клементиной и ее мужем…
Из-за ангара, построенного напротив, виден только маленький кусочек моря.
— Почему бы тебе не приехать на несколько дней погостить к нам, в Сен-Мало? Ты бы встряхнулась…
А что, заметно, что ей надо встряхнуться? Ничего подобного! Все это одни слова, их произносят при каждой встрече, а потом и не вспомнят.
— Когда ты уезжаешь?
— Завтра.
— Номер в гостинице заказала? Здесь-то, сама видишь… Зато сегодня вечером мы могли бы все вместе пообедать. Франсуа! Где бы нам пообедать, чтобы не слишком дорого?
Снова объятия и поцелуи. Временами Доминике казалось, что связь вот-вот восстановится и она вновь станет частью клана. Чувство неловкости переходило в тревогу. Вокруг нее кружились все эти лица, расплываясь и внезапно вновь становясь до оторопи явственными и четкими, и тогда она говорила себе: «Это такой-то!»
Она чувствовала себя слишком разбитой, чтобы ехать ночным поездом, и с трудом сняла номер в совсем маленькой гостинице, где царил запах неуловимой враждебности, не дававший ей спать почти всю ночь.
Она уехала дневным поездом, сбежала незаметно, сунув камею в сумочку.
Косые солнечные лучи пронизывали купе, где на протяжении долгих часов то и дело с шумом сменялись пассажиры, ненадолго садившиеся в вагон; потом, ближе к Лиону, небо побелело, подернулось серой пеленой, а над Шалон-сюр-Сон повалили первые хлопья снега. Доминика съела бутерброды, купленные на вокзале, и до самого Парижа существовала, как в туннеле: глаза прикрыты, лицо осунулось, опало от усталости, от ощущения пустоты и какой-то безнадежности, пронзившей ее еще в Тулоне.
Добравшись до предместья Сент-Оноре, она никого не застала и почувствовала досаду. Квартиранты куда-то ушли. Может быть, вернутся только поздно вечером. В комнате было холодно и ничем не пахло; не снимая пальто, она подожгла полено в печи, поднесла к газу спичку.
Ставни у старой Опостины были закрыты. Значит, в самом деле умерла: она никогда не закрывала ставни на окнах.
В квартире у Антуанетты не горел свет. Десять вечера. Неужели она уже спит? Нет! Доминика чувствовала, что за шторами, которыми занавешены окна, пусто.
Выше этажом пробивался слабый желтый свет, проникавший в спальню из столовой, но около одиннадцати и он погас. Антуанетта была не у стариков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22