Тут я не ограничился изучением современных гипотез и немножко почитал историю. И в истории я обнаружил, что христианство не только не было продуктом Темных веков — оно было единственной светлой тропой сквозь Темные века. Христианство — сияющий мост, соединивший две сияющие цивилизации. Пусть говорят, что вера зародилась в невежестве и дикости; ответ прост: это неправда. Она зародилась в средиземноморской цивилизации в пору расцвета Римской империи. Мир кишел скептиками, и пантеизм был очевиден, как солнце, когда Константин прибил крест на мачту. Да, потом корабль затонул — но куда удивительнее, что он вновь появился на поверхности, яркий, сверкающий и по-прежнему с крестом наверху. Это чудо сотворила вера — она превратила тонущий корабль в подводную лодку. Ковчег жил под толщей вод. Мы были погребены под руинами династий и племен, мы восстали и вспомнили Рим. Если б наша вера была только капризом империи, в сумерках ее сменил бы другой каприз, и если бы цивилизация вновь вынырнула (а сколько их так и не вынырнуло), она появилась бы под каким-нибудь новым, варварским флагом. Но христианство было последним вздохом старого мира и первым вздохом нового. Оно обратилось к людям, забывшим, как строить свод, и научило их готике. Словом, самое нелепое, что можно сказать о христианстве, это именно то, что мы слышим каждый день. Что за мысль, будто Церковь хочет увлечь нас назад, в Темные века? Только Церковь извлекла нас оттуда.
Я присоединил к этой троице возражений праздное замечание тех, кому такие народы, как ирландцы, кажутся ослабленными и погрязшими в суеверии. Я добавил его потому, что это особый род фактов, которые оборачиваются ложью. Об ирландцах твердят, что они непрактичны. Но если мы на минуту отвлечемся от того, что о них говорят, и посмотрим, что из-за них делают, мы увидим, что ирландцы не только практичны, — они угрожающе близки к цели. Бедность их страны, их малочисленность — это условия, в которых им приходится действовать, но никакой другой народ в Британской империи не совершил столько в подобных условиях. Ирландские националисты — единственное меньшинство, сумевшее выбить из колеи британский парламент. Из всех наших бедняков только ирландские крестьяне сумели что-то вырвать у своих хозяев. Эти люди, якобы одураченные попами, единственные из всех британцев не дают дурачить себя помещикам. Когда я вглядываюсь в настоящего ирландца, я вижу все то же: ирландцы особенно хороши в трудных профессиях — в работе с металлом, в адвокатуре, в армии. И снова я прихожу к тому же: скептик делает правильный вывод из фактов, но он не знает фактов. Скептик слишком доверчив — он верит газетам и даже энциклопедиям. И вновь три вопроса дали мне не ответ, а три противоположных вопроса. Обычный скептик хотел знать, как я объясню слащавость Писания, связь веры с тьмой средневековья и политическую неспособность кельтских христиан. Но я хочу спросить серьезно и настойчиво: что это за необычайная сила, впервые проявившаяся в Том, Кто шел по земле как живое воплощение суда; сила, которая умерла с умирающей цивилизацией и все же заставила ее воскреснуть; сила, которая воодушевляет разоренных крестьян такой упорной верой в справедливость, что они получают свое, когда другие уходят ни с чем, и самый беспомощный остров империи прекрасно справляется со своими бедами?
Ответ есть. Разве не ответ — сказать, что эта сила не от мира сего, она духовна или, по крайней мере, рождена подлинно духовным потрясением? Мы обязаны величайшим уважением и благодарностью таким великим цивилизациям, как древнеегипетская или сохранившаяся китайская. Однако мы вправе сказать, что только современная Европа выказывает способность к самообновлению, которая проявляется через кратчайшие промежутки времени и не пренебрегает малейшими подробностями архитектуры и моды. Все прочие общества умирают достойно и бесповоротно. Мы умираем каждый день и всегда рождаемся вновь с почти непристойной живучестью. Едва ли будет преувеличением сказать, что в истории христианства присутствует какая-то неестественная жизнь, — можно считать, что это жизнь сверхъестественная. Можно считать, что это кошмарная гальванизация того, что должно было стать трупом. Судя по примерам и по судьбе других сообществ, наша цивилизация должна была умереть в ночь гибели Рима. Вот роковой дух нашей эпохи: и вас и меня не должно было быть. Все мы — пережиток, все живые христиане — призраки мертвых язычников. Как раз когда Европа должна была приобщиться к праотцам — к Ассирии и Вавилону, — что-то вошло в ее тело. И Европа обрела странную жизнь.
Я долго возился с триадами скептиков, чтобы показать главное: моя вера в христианство рациональна, но не проста. Она, как и позиция обычного агностика, порождена совокупностью разных фактов, но факты агностика лживы. Он стал неверующим из-за множества доводов, но его доводы неверны. Он усомнился, потому что средние века были варварскими, — но это неправда; потому что чудес не бывает — но и это неправда; потому что монахи были ленивы — но они были очень усердны; потому что монахини несчастливы — но они светятся бодростью; потому что христианское искусство бледно и печально — но оно знает самые яркие краски и веселую позолоту; потому что современная наука расходится со сверхъестественным — а она мчится к нему со скоростью паровоза.
Среди миллиона таких фактов, стремящихся к одному выводу, один вопрос, достаточно серьезный и обособленный, стоит разобрать отдельно, хотя и кратко: я имею в виду реальность сверхъестественных явлений. В другой главе я говорил об обычном заблуждении, будто мир безличностен, раз он упорядочен. Личность так же может желать порядка, как и беспорядка. Но мое глубокое убеждение (личностное творение куда приемлемей, чем материальный рок) доказать нельзя. Я не назову это убеждение верой или интуицией, потому что вера затрагивает чувства, а оно чисто интеллектуально, но оно и первично, как уверенность в существовании своего «я» и смысла жизни. Если угодно, назовите мою веру в Бога мистической, из-за этого не стоит спорить. Но моя вера в чудеса не мистична — я верю в них, полагаясь на свидетелей, точно так же, как я верю в открытие Америки. Тут надо только прояснить одну простую и логичную вещь. Каким-то образом возникла странная идея, будто люди, не верящие в чудеса, рассматривают их честно и объективно, а вот верящие принимают их только из-за догмы. На самом деле все наоборот. Верящие в чудеса принимают их (правы они или нет), потому что за них говорят свидетели. Неверящие отрицают их (правы они или нет), потому что против них говорит доктрина. Разумно и демократично верить старой торговке яблоками, когда она свидетельствует о чуде, точно так же как вы верите старой торговке яблоками, когда она свидетельствует об убийстве. Следует верить рассказам крестьянина о призраках настолько же, насколько вы верите его рассказам о помещике, — у крестьянина достаточно здравого недоверия к обоим, однако можно наполнить библиотеку Британского музея показаниями крестьян в пользу существования призраков. Раз уж речь идет о свидетелях, нас просто подавляет поток свидетельств в пользу сверхъестественного. Если вы их отбрасываете, то одно из двух: вы отбрасываете рассказ крестьянина о призраке или потому, что это рассказ крестьянина, или потому, что это рассказ о призраке. То есть вы либо отменяете первый принцип демократии, либо утверждаете первый принцип материализма — априорную невозможность чудес. Ваше право — но в таком случае вы догматик. Мы, христиане, принимаем все существующие факты — вы, рационалисты, отрицаете факты, потому что к этому вас вынуждает догма. Но я не ограничен никакой догмой и, вглядываясь беспристрастно в некоторые чудеса средневековья и современности, я пришел к выводу, что они были на самом деле. Любой спор против этих ясных фактов превращается в порочный круг. Я говорю: «Средневековые документы сообщают об известных чудесах точно так же, как они сообщают об известных битвах». Мне отвечают: «Средневековые люди суеверны». Если я пытаюсь понять, в чем их суеверие, единственный решительный ответ — «они верили в чудеса». Я говорю: «Крестьянин видел привидение». Мне отвечают: «Но крестьяне так легковерны». А если я спрошу: «Почему же легковерны?» — ответ один: «Они видят призраков». Исландии нет, потому что ее видели только глупые моряки, а моряки глупы, потому что они видели Исландию.
Должен сказать, что есть другой довод против чудес, но верующие обычно о нем забывают. Они могли бы сказать, что во многих историях о чудесах чувствуется некая духовная приуготовленность — чудеса бывают только с теми, кто в них верит. Это возможно, и если это так, то как нам проверить чудеса? Если нас интересуют определенные последствия веры, бессмысленно твердить, что они бывают только с теми, кто верит. Если вера — одно из условий, неверующие вправе смеяться, но они не вправе судить. Может быть, вера ничуть не лучше пьянства, но если бы мы изучали психологию пьяниц, было бы нелепо упрекать их за то, что они напились. Допустим, нас интересует, видят ли разгневанные люди красное облако перед глазами. Допустим, шестьдесят достойных домовладельцев присягнули, что видели эту алую тучку, — нелепо было бы возражать: «Да ведь вы сами сознаетесь, что были тогда рассержены». Они бы ответили громоподобным хором: «Как, черт возьми, мы бы узнали, видят ли рассерженные люди красное, если б сами не рассердились?!» Так и святые и аскеты вправе ответить: «Допустим, вопрос в том: бывают ли у верующих видения? — тогда, если вас интересуют видения, нельзя отвергать свидетельства верующих». Вы по-прежнему движетесь по кругу — по тому кругу безумия, с которого началась книга.
Вопрос, бывают ли чудеса, — вопрос здравого смысла и нормального исторического воображения, а не решительного физического эксперимента. Нужно отбросить безмозглый педантизм, который требует «научных условий» для проверки духовных явлений. Если мы хотим знать, может ли душа умершего общаться с живыми, смешно настаивать, чтобы они общались в условиях, в которых не стали бы всерьез общаться двое живых. То, что духи предпочитают темноту, не опровергает существования духов, как то, что любящие предпочитают темноту, не опровергает существования любви. Если вам вздумалось твердить: «Я поверю, что мисс Браун назвала своего жениха Лютиком или каким-либо другим ласковым именем, если она повторит его перед семнадцатью психологами», — я отвечу: «Прекрасно! Раз таковы ваши условия, вы никогда не узнаете правду, потому что она ни в коем случае ее не скажет». И ненаучно, и просто глупо удивляться, что в неблагоприятных условиях не возникнет ничто благое. Точно так же я могу утверждать, что не вижу тумана, потому что воздух недостаточно ясен, или требовать яркого солнца, чтобы разглядеть затмение.
Здравый смысл приводит меня к заключению — такому же, как те, что мы делаем о любви или о мраке (хорошо зная, что иные детали по природе своей должны быть скрыты), к выводу, что чудеса бывают. Меня принуждает к этому заговор фактов: факт, что люди, встречавшие эльфов и ангелов, не мистики и не угрюмые мечтатели, а рыбаки, фермеры и прочие люди, простые и осторожные; факт, что мы все знаем людей, свидетельствующих в пользу сверхъестественных явлений, хотя они никак не мистики; факт, что наука с каждым днем все больше признает такие явления. Наука призна ет даже Вознесение, если вы назовете его левитацией, и скорее всего признает Воскресение, когда придумает ему другое имя. Но самое главное — вышеуказанная дилемма: сверхъестественные явления отрицают либо из антидемократического, либо из материалистического догматизма;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Я присоединил к этой троице возражений праздное замечание тех, кому такие народы, как ирландцы, кажутся ослабленными и погрязшими в суеверии. Я добавил его потому, что это особый род фактов, которые оборачиваются ложью. Об ирландцах твердят, что они непрактичны. Но если мы на минуту отвлечемся от того, что о них говорят, и посмотрим, что из-за них делают, мы увидим, что ирландцы не только практичны, — они угрожающе близки к цели. Бедность их страны, их малочисленность — это условия, в которых им приходится действовать, но никакой другой народ в Британской империи не совершил столько в подобных условиях. Ирландские националисты — единственное меньшинство, сумевшее выбить из колеи британский парламент. Из всех наших бедняков только ирландские крестьяне сумели что-то вырвать у своих хозяев. Эти люди, якобы одураченные попами, единственные из всех британцев не дают дурачить себя помещикам. Когда я вглядываюсь в настоящего ирландца, я вижу все то же: ирландцы особенно хороши в трудных профессиях — в работе с металлом, в адвокатуре, в армии. И снова я прихожу к тому же: скептик делает правильный вывод из фактов, но он не знает фактов. Скептик слишком доверчив — он верит газетам и даже энциклопедиям. И вновь три вопроса дали мне не ответ, а три противоположных вопроса. Обычный скептик хотел знать, как я объясню слащавость Писания, связь веры с тьмой средневековья и политическую неспособность кельтских христиан. Но я хочу спросить серьезно и настойчиво: что это за необычайная сила, впервые проявившаяся в Том, Кто шел по земле как живое воплощение суда; сила, которая умерла с умирающей цивилизацией и все же заставила ее воскреснуть; сила, которая воодушевляет разоренных крестьян такой упорной верой в справедливость, что они получают свое, когда другие уходят ни с чем, и самый беспомощный остров империи прекрасно справляется со своими бедами?
Ответ есть. Разве не ответ — сказать, что эта сила не от мира сего, она духовна или, по крайней мере, рождена подлинно духовным потрясением? Мы обязаны величайшим уважением и благодарностью таким великим цивилизациям, как древнеегипетская или сохранившаяся китайская. Однако мы вправе сказать, что только современная Европа выказывает способность к самообновлению, которая проявляется через кратчайшие промежутки времени и не пренебрегает малейшими подробностями архитектуры и моды. Все прочие общества умирают достойно и бесповоротно. Мы умираем каждый день и всегда рождаемся вновь с почти непристойной живучестью. Едва ли будет преувеличением сказать, что в истории христианства присутствует какая-то неестественная жизнь, — можно считать, что это жизнь сверхъестественная. Можно считать, что это кошмарная гальванизация того, что должно было стать трупом. Судя по примерам и по судьбе других сообществ, наша цивилизация должна была умереть в ночь гибели Рима. Вот роковой дух нашей эпохи: и вас и меня не должно было быть. Все мы — пережиток, все живые христиане — призраки мертвых язычников. Как раз когда Европа должна была приобщиться к праотцам — к Ассирии и Вавилону, — что-то вошло в ее тело. И Европа обрела странную жизнь.
Я долго возился с триадами скептиков, чтобы показать главное: моя вера в христианство рациональна, но не проста. Она, как и позиция обычного агностика, порождена совокупностью разных фактов, но факты агностика лживы. Он стал неверующим из-за множества доводов, но его доводы неверны. Он усомнился, потому что средние века были варварскими, — но это неправда; потому что чудес не бывает — но и это неправда; потому что монахи были ленивы — но они были очень усердны; потому что монахини несчастливы — но они светятся бодростью; потому что христианское искусство бледно и печально — но оно знает самые яркие краски и веселую позолоту; потому что современная наука расходится со сверхъестественным — а она мчится к нему со скоростью паровоза.
Среди миллиона таких фактов, стремящихся к одному выводу, один вопрос, достаточно серьезный и обособленный, стоит разобрать отдельно, хотя и кратко: я имею в виду реальность сверхъестественных явлений. В другой главе я говорил об обычном заблуждении, будто мир безличностен, раз он упорядочен. Личность так же может желать порядка, как и беспорядка. Но мое глубокое убеждение (личностное творение куда приемлемей, чем материальный рок) доказать нельзя. Я не назову это убеждение верой или интуицией, потому что вера затрагивает чувства, а оно чисто интеллектуально, но оно и первично, как уверенность в существовании своего «я» и смысла жизни. Если угодно, назовите мою веру в Бога мистической, из-за этого не стоит спорить. Но моя вера в чудеса не мистична — я верю в них, полагаясь на свидетелей, точно так же, как я верю в открытие Америки. Тут надо только прояснить одну простую и логичную вещь. Каким-то образом возникла странная идея, будто люди, не верящие в чудеса, рассматривают их честно и объективно, а вот верящие принимают их только из-за догмы. На самом деле все наоборот. Верящие в чудеса принимают их (правы они или нет), потому что за них говорят свидетели. Неверящие отрицают их (правы они или нет), потому что против них говорит доктрина. Разумно и демократично верить старой торговке яблоками, когда она свидетельствует о чуде, точно так же как вы верите старой торговке яблоками, когда она свидетельствует об убийстве. Следует верить рассказам крестьянина о призраках настолько же, насколько вы верите его рассказам о помещике, — у крестьянина достаточно здравого недоверия к обоим, однако можно наполнить библиотеку Британского музея показаниями крестьян в пользу существования призраков. Раз уж речь идет о свидетелях, нас просто подавляет поток свидетельств в пользу сверхъестественного. Если вы их отбрасываете, то одно из двух: вы отбрасываете рассказ крестьянина о призраке или потому, что это рассказ крестьянина, или потому, что это рассказ о призраке. То есть вы либо отменяете первый принцип демократии, либо утверждаете первый принцип материализма — априорную невозможность чудес. Ваше право — но в таком случае вы догматик. Мы, христиане, принимаем все существующие факты — вы, рационалисты, отрицаете факты, потому что к этому вас вынуждает догма. Но я не ограничен никакой догмой и, вглядываясь беспристрастно в некоторые чудеса средневековья и современности, я пришел к выводу, что они были на самом деле. Любой спор против этих ясных фактов превращается в порочный круг. Я говорю: «Средневековые документы сообщают об известных чудесах точно так же, как они сообщают об известных битвах». Мне отвечают: «Средневековые люди суеверны». Если я пытаюсь понять, в чем их суеверие, единственный решительный ответ — «они верили в чудеса». Я говорю: «Крестьянин видел привидение». Мне отвечают: «Но крестьяне так легковерны». А если я спрошу: «Почему же легковерны?» — ответ один: «Они видят призраков». Исландии нет, потому что ее видели только глупые моряки, а моряки глупы, потому что они видели Исландию.
Должен сказать, что есть другой довод против чудес, но верующие обычно о нем забывают. Они могли бы сказать, что во многих историях о чудесах чувствуется некая духовная приуготовленность — чудеса бывают только с теми, кто в них верит. Это возможно, и если это так, то как нам проверить чудеса? Если нас интересуют определенные последствия веры, бессмысленно твердить, что они бывают только с теми, кто верит. Если вера — одно из условий, неверующие вправе смеяться, но они не вправе судить. Может быть, вера ничуть не лучше пьянства, но если бы мы изучали психологию пьяниц, было бы нелепо упрекать их за то, что они напились. Допустим, нас интересует, видят ли разгневанные люди красное облако перед глазами. Допустим, шестьдесят достойных домовладельцев присягнули, что видели эту алую тучку, — нелепо было бы возражать: «Да ведь вы сами сознаетесь, что были тогда рассержены». Они бы ответили громоподобным хором: «Как, черт возьми, мы бы узнали, видят ли рассерженные люди красное, если б сами не рассердились?!» Так и святые и аскеты вправе ответить: «Допустим, вопрос в том: бывают ли у верующих видения? — тогда, если вас интересуют видения, нельзя отвергать свидетельства верующих». Вы по-прежнему движетесь по кругу — по тому кругу безумия, с которого началась книга.
Вопрос, бывают ли чудеса, — вопрос здравого смысла и нормального исторического воображения, а не решительного физического эксперимента. Нужно отбросить безмозглый педантизм, который требует «научных условий» для проверки духовных явлений. Если мы хотим знать, может ли душа умершего общаться с живыми, смешно настаивать, чтобы они общались в условиях, в которых не стали бы всерьез общаться двое живых. То, что духи предпочитают темноту, не опровергает существования духов, как то, что любящие предпочитают темноту, не опровергает существования любви. Если вам вздумалось твердить: «Я поверю, что мисс Браун назвала своего жениха Лютиком или каким-либо другим ласковым именем, если она повторит его перед семнадцатью психологами», — я отвечу: «Прекрасно! Раз таковы ваши условия, вы никогда не узнаете правду, потому что она ни в коем случае ее не скажет». И ненаучно, и просто глупо удивляться, что в неблагоприятных условиях не возникнет ничто благое. Точно так же я могу утверждать, что не вижу тумана, потому что воздух недостаточно ясен, или требовать яркого солнца, чтобы разглядеть затмение.
Здравый смысл приводит меня к заключению — такому же, как те, что мы делаем о любви или о мраке (хорошо зная, что иные детали по природе своей должны быть скрыты), к выводу, что чудеса бывают. Меня принуждает к этому заговор фактов: факт, что люди, встречавшие эльфов и ангелов, не мистики и не угрюмые мечтатели, а рыбаки, фермеры и прочие люди, простые и осторожные; факт, что мы все знаем людей, свидетельствующих в пользу сверхъестественных явлений, хотя они никак не мистики; факт, что наука с каждым днем все больше признает такие явления. Наука призна ет даже Вознесение, если вы назовете его левитацией, и скорее всего признает Воскресение, когда придумает ему другое имя. Но самое главное — вышеуказанная дилемма: сверхъестественные явления отрицают либо из антидемократического, либо из материалистического догматизма;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24