Сказано, что и обликом, и повадкой он мало походил на итальянца. Мне кажется, те, кто так считает, подсознательно сравнивают его в лучшем случае со святым Франциском, а в худшем — с поверхностным мифом о шустрых шарманщиках и вредоносных мороженщиках. Не все итальянцы — шарманщики, и очень мало итальянцев, похожих на Франциска. Нация никогда не сводится к одному типу, она всегда состоит хотя бы из двух или трех. Тип святого Фомы не очень распространен в Италии, но характерен для выдающихся итальянцев. Он был толст, и легко увидеть в нем просто ходячую бочку, любимый комический персонаж многих народов. Он сам любил посмеяться над своей толщиной. Может быть, он сам, а не какой-нибудь сторонник Августина или арабов пустил слух о том, что перед ним в столе была вырезана лунка. Во всяком случае, это, без сомнения, — миф. Рост его был заметней, чем толщина, а голова заметней всего. Судя по описаниям и каноническим изображениям, она была на удивление заметной. Когда видишь такие головы — большие, с тяжелым подбородком, римским носом и куполом лысеющего лба, — так и кажется, что в них есть полости, какие-то пещеры мысли. Такая голова венчала коротенькое тело Наполеона. Такая голова венчает теперь тело Муссолини — оно повыше, но так же неугомонно. Такую голову можно увидеть, глядя на бюст римского императора, а иногда — на итальянского лакея (обычно он оказывается дворецким). Этот тип лица так типичен, что мне всегда кажется: граф Фоско из «Женщины в белом», самый реальный негодяй викторианской литературы, списан с живого итальянского графа, слишком уж он не похож на поджарых наглецов, которых викторианцы пытались выдать за итальянцев. Если мы вспомним его спокойствие, его важную простоту, здравомыслие его речей и поступков, мы легче представим себе внешность святого Фомы — хотя, конечно, нелегко поверить, что Фоско стал святым.
Святого Фому рисовали и писали, когда его уже не было в живых, но всюду, несомненно, это один и тот же человек. Его наполеоновская голова и темная глыба его тела четко выделяются среди фигур Рафаэлева «Спора о таинствах». На картине Гирландайо хорошо видно то, что мы назвали особым типом итальянца; подчеркнуты там и черты, очень важные для мистика и философа. Вечно упоминают, что святой Фома был рассеян. Таких людей нередко изображают — и всерьез, и в шутку. Чаще всего у них пустые глаза, словно рассеянность — это отсутствие мысли; иногда — напряженные, словно они тщетно всматриваются во что-то. Посмотрите на глаза у Гирландайо, они совсем другие. Они не смотрят на то, что близко, — наверное, Фома и не заметил бы, как упал цветок, изображенный над его головой, — но ни пустыми, ни напряженными их не назовешь. Они очень живые, очень итальянские; сразу видно, что человек думает, и думает не «о чем-то» и не «о чем-нибудь», и не, упаси Боже, «обо всем». Наверное, именно такие были у него глаза за секунду до того, как он ударил кулаком по королевскому столу.
Сведения об его привычках немногочисленны, но убедительны. По-видимому, когда он не сидел смирно за книгой, он ходил и ходил вокруг монастыря, быстро и даже яростно; именно так ходят люди, ведущие битву мысли. Если ему мешали, он был очень любезен и вид у него был смущенный — он смущался куда сильнее, чем тот, кто ему мешал; но, видимо, он был бы рад, если бы его не трогали. Он всегда с готовностью останавливался; но чувствуешь, что, когда его оставляли в покое, он шел еще быстрее.
Все это наводит на мысль, что рассеянность, которую видел мир, была не совсем обычной. Хорошо бы понять, какой она была, потому что рассеянность бывает разной, включая отрешенность поэтов и умников, никак не блещущих умом. Есть сосредоточенность человека созерцающего — правильная, как у христианина, созерцающего нечто, и неправильная, как у людей Востока, созерцающих ничто. Конечно, святой Фома бесконечно далек от буддийских мистиков; но мне кажется, что его рассеянность не похожа и на рассеянность мистиков-христиан. Если у него и бывали настоящие мистические озарения, он очень заботился о том, чтобы они не пришли к нему на людях. По-видимому, он просто отключался, что характерно скорее для практиков, чем для мистиков. Он, как и принято, различал созерцательную жизнь и деятельную, но мне кажется, даже его созерцательная жизнь была деятельной, и — что важно — она не совпадала с его высшей жизнью, с высшими проявлениями святости. Скорее тут вспомнишь, что Наполеон вдруг начинал скучать в опере, а позже признавался, что он думал, как бы соединить три корпуса во Франкфурте с тремя корпусами в Кельне. Фома беседовал с самим собой, потому что спорил с кем-то другим. Отрешенность его можно сравнить со снами охотничьего пса — он гнался за истиной, гнал заблуждение, шел по следу лжи и загонял ее в берлогу ада. Он первым признал бы, что ошибающийся мыслитель больше удивится тому, откуда пришли его мысли, чем тому, куда они ведут. Дух следования, погони, несомненно, был в нем и породил сотни легенд и недоразумений, ибо следование нелегко отличить от преследования. Меньше, чем кто бы то ни было, он стремился преследовать людей, но у него была черта, которая в трудные времена создает гонителей, — он чувствовал, что у всего на свете есть свое обиталище, и ничто не умрет, если его туда не загонишь. Да, он мечтал о мнимой погоне, видел сны наяву, но он был деятельным мыслителем (хотя и не был тем, что называют «человек действия»), истинным псом Господним, самым сильным и милосердным из Domini canes.
Наверное, многие не поймут такой рассеянности. К несчастью, мало кто понимает, что такое спор и доказательство. Я думаю, теперь умеет спорить меньше людей, чем двадцать или тридцать лет назад; и святой Фома, наверное, предпочел бы атеистов начала XIX века мрачным скептикам XX. Как бы то ни было, истинный недостаток славного дела, именуемого спором, — его длина. Если вы спорите честно, как спорил Аквинат, вам нередко покажется, что спору нет конца. Святой Фома очень хорошо это знал — вспомним, например, его мысль о том, что людям нужно откровение, потому что им некогда спорить. Конечно, речь идет о честном споре — спорить нечестно можно очень быстро, особенно в наши дни. Сам он всегда был готов к спору, спорил честно, отвечал всем, всем занимался и потому написал целую библиотеку, хотя и умер довольно рано. Наверное, он не смог бы это сделать, если бы не думал все время, когда не писал, а главное — если бы он не думал воинственно. Я совсем не хочу сказать «желчно», «злобно» или «жестоко». Именно тот, кто не готов к спору, презрительно кривит губы. Потому-то в современных книгах так мало доказательств и так много презрения.
Мы уже говорили, что раза два святой Фома поддался гневу. Ни разу в жизни он не пожал презрительно плечами. Его на удивление простой нрав, его ясный, трудолюбивый разум лучше всего описать так: он просто не знал презрения. Он был истым аристократом духа, но никогда не был умником и снобом. Ему было неважно, принадлежит ли его слушатель к тем, кого считают достойными беседы, и современники ощущали, что плодами его мудрости может пользоваться и вельможа, и простолюдин, и простак. Его занимали души ближних, а не различия их ума; для его разума и нрава это было бы в одном смысле нескромно, в другом — надменно. Он всегда загорался спором и мог говорить подолгу, хотя намного дольше молчал. Но у него была та подсознательная неприязнь к умникам, которая есть у всякого умного человека.
Как все, занимавшиеся людьми, он получал много писем, хотя доставлять их в то время было куда труднее, чем теперь. До нас дошли сведения о том, что совершенно чужие люди обращались к нему с вопросами, иногда нелепыми. Он отвечал всем с огромным терпением и той рассудительной точностью, которая у рассудительных людей часто граничит с нетерпением. Например, кто-то спросил его: правда ли, что имена всех праведников начертаны на особой скрижали, находящейся в раю? Он невозмутимо ответил: «Насколько мне известно, это не так. Но не будет нисколько вреда и от такого мнения».
На одном из его портретов, итальянского мастера, он в самой отрешенности насторожен и молчит так, словно сейчас заговорит. В картинах этого рода очень много деталей, выказывающих богатейшее воображение — то воображение, которое заметил Рескин, когда он увидел, что у Тинторетто на залитой солнцем сцене Распятия лицо у Христа загадочное и темное, а сияние неожиданно блеклое, серое, словно пепел. Трудно выразить лучше истину об умирающем Боге. В портрете святого Фомы тоже есть значимая деталь. Быть может, написав столь живые глаза, художник подумал, не слишком ли подчеркнул он боевитую бдительность святого; как бы то ни было, он поместил у него на груди странную эмблему, похожую на какой-то третий глаз. Эмблема — не христианская, скорее это солнечный диск, на таких изображали когда-то лики языческих богов. Диск — таинственный и темный, только лучи окружают его огнем. Не знаю, приписывалось ли ему какое-нибудь традиционное значение, но для меня он значит очень много. Это потаенное солнце, темное и сверкающее, которое являет свой свет, освещая других, может служить эмблемой высшей, сокровенной жизни святого, которая не видна за его словами и действиями, мало того, за его молчанием и размышлениями. Духовную отрешенность не надо путать с обычной рассеянностью или угрюмостью. Святого Фому совершенно не трогало, что о нем говорят, как не трогает это истинных мужчин, впитавших вельможное величие души; но настоящую свою жизнь он тщательно скрывал. Такая скрытность исчезла вместе со святостью — святой очень боится выказать себя святошей. К этому святой Фома относился особенно чувствительно или, как сказали бы многие, болезненно. Ему было безразлично, что увидят, как он задумался за королевским столом — там он был занят доказательством и спором. Но когда речь зашла о том, что ему явился апостол Павел, он страшно заволновался, как бы этот слух не пошел дальше, и ничего не объяснил. Конечно, его ученики и поклонники собирали рассказы о его чудесах с той же страстью, с какой он их скрывал. И все же таких легенд меньше, чем у других святых — не менее искренних и смиренных, но не столь нетерпимых к славе.
И жизнь, и смерть святого Фомы окружены, окутаны великой тишиной. Иногда большие предметы занимают мало места. Так и он. Конечно, без шума не обошлось — были посмертные чудеса, и Сорбонна боролась за право похоронить его. Я не знаю толком длинную историю, которая окончилась тем, что мощи его лежат в Тулузе, в храме святого Сернина на самом поле битвы, где доминиканцы победили восточное отчаяние. Они лежат там, но трудно представить, чтобы у раки кипело шумное, веселое, грубое благочестие в средневековом ли, в нынешнем ли виде. Святой Фома Аквинат ни в коей мере не был пуританином. Он угощал молодых друзей, он разумно ценил простую, обычную жизнь, он говорил, что ее надо украшать шуткой и даже смешной выходкой. И все же нельзя себе представить, чтобы к нему тянулись толпы; чтобы дорога в Тулузу стала цепочкой харчевен, как дорога к другому Фоме, в Кентербери. Я думаю, он не любил шума; по преданию, он не любил грозы, но во время кораблекрушения был совершенно спокоен. Так и чувствуешь, что его замечали не сразу, постепенно, как замечают безбрежный фон картины.
Если мой поверхностный очерк этого достоин, я хотел бы передать хоть как-то ту поразительную убежденность, перед которой все его философские, даже богословские книги — просто ворох брошюр. Нет никакого сомнения, что это было в нем с самого начала, задолго до того, как он стал спорить. Это было в детстве, а его жизнь — из тех, где воспоминания и ощущения детства исключительно важны. С самого начала он был наделен тем свойством, без которого нет правоверного католика, — он пылко, нетерпеливо, нетерпимо любил бедных и всегда был готов беспокоить сытых, чтобы накормить голодных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Святого Фому рисовали и писали, когда его уже не было в живых, но всюду, несомненно, это один и тот же человек. Его наполеоновская голова и темная глыба его тела четко выделяются среди фигур Рафаэлева «Спора о таинствах». На картине Гирландайо хорошо видно то, что мы назвали особым типом итальянца; подчеркнуты там и черты, очень важные для мистика и философа. Вечно упоминают, что святой Фома был рассеян. Таких людей нередко изображают — и всерьез, и в шутку. Чаще всего у них пустые глаза, словно рассеянность — это отсутствие мысли; иногда — напряженные, словно они тщетно всматриваются во что-то. Посмотрите на глаза у Гирландайо, они совсем другие. Они не смотрят на то, что близко, — наверное, Фома и не заметил бы, как упал цветок, изображенный над его головой, — но ни пустыми, ни напряженными их не назовешь. Они очень живые, очень итальянские; сразу видно, что человек думает, и думает не «о чем-то» и не «о чем-нибудь», и не, упаси Боже, «обо всем». Наверное, именно такие были у него глаза за секунду до того, как он ударил кулаком по королевскому столу.
Сведения об его привычках немногочисленны, но убедительны. По-видимому, когда он не сидел смирно за книгой, он ходил и ходил вокруг монастыря, быстро и даже яростно; именно так ходят люди, ведущие битву мысли. Если ему мешали, он был очень любезен и вид у него был смущенный — он смущался куда сильнее, чем тот, кто ему мешал; но, видимо, он был бы рад, если бы его не трогали. Он всегда с готовностью останавливался; но чувствуешь, что, когда его оставляли в покое, он шел еще быстрее.
Все это наводит на мысль, что рассеянность, которую видел мир, была не совсем обычной. Хорошо бы понять, какой она была, потому что рассеянность бывает разной, включая отрешенность поэтов и умников, никак не блещущих умом. Есть сосредоточенность человека созерцающего — правильная, как у христианина, созерцающего нечто, и неправильная, как у людей Востока, созерцающих ничто. Конечно, святой Фома бесконечно далек от буддийских мистиков; но мне кажется, что его рассеянность не похожа и на рассеянность мистиков-христиан. Если у него и бывали настоящие мистические озарения, он очень заботился о том, чтобы они не пришли к нему на людях. По-видимому, он просто отключался, что характерно скорее для практиков, чем для мистиков. Он, как и принято, различал созерцательную жизнь и деятельную, но мне кажется, даже его созерцательная жизнь была деятельной, и — что важно — она не совпадала с его высшей жизнью, с высшими проявлениями святости. Скорее тут вспомнишь, что Наполеон вдруг начинал скучать в опере, а позже признавался, что он думал, как бы соединить три корпуса во Франкфурте с тремя корпусами в Кельне. Фома беседовал с самим собой, потому что спорил с кем-то другим. Отрешенность его можно сравнить со снами охотничьего пса — он гнался за истиной, гнал заблуждение, шел по следу лжи и загонял ее в берлогу ада. Он первым признал бы, что ошибающийся мыслитель больше удивится тому, откуда пришли его мысли, чем тому, куда они ведут. Дух следования, погони, несомненно, был в нем и породил сотни легенд и недоразумений, ибо следование нелегко отличить от преследования. Меньше, чем кто бы то ни было, он стремился преследовать людей, но у него была черта, которая в трудные времена создает гонителей, — он чувствовал, что у всего на свете есть свое обиталище, и ничто не умрет, если его туда не загонишь. Да, он мечтал о мнимой погоне, видел сны наяву, но он был деятельным мыслителем (хотя и не был тем, что называют «человек действия»), истинным псом Господним, самым сильным и милосердным из Domini canes.
Наверное, многие не поймут такой рассеянности. К несчастью, мало кто понимает, что такое спор и доказательство. Я думаю, теперь умеет спорить меньше людей, чем двадцать или тридцать лет назад; и святой Фома, наверное, предпочел бы атеистов начала XIX века мрачным скептикам XX. Как бы то ни было, истинный недостаток славного дела, именуемого спором, — его длина. Если вы спорите честно, как спорил Аквинат, вам нередко покажется, что спору нет конца. Святой Фома очень хорошо это знал — вспомним, например, его мысль о том, что людям нужно откровение, потому что им некогда спорить. Конечно, речь идет о честном споре — спорить нечестно можно очень быстро, особенно в наши дни. Сам он всегда был готов к спору, спорил честно, отвечал всем, всем занимался и потому написал целую библиотеку, хотя и умер довольно рано. Наверное, он не смог бы это сделать, если бы не думал все время, когда не писал, а главное — если бы он не думал воинственно. Я совсем не хочу сказать «желчно», «злобно» или «жестоко». Именно тот, кто не готов к спору, презрительно кривит губы. Потому-то в современных книгах так мало доказательств и так много презрения.
Мы уже говорили, что раза два святой Фома поддался гневу. Ни разу в жизни он не пожал презрительно плечами. Его на удивление простой нрав, его ясный, трудолюбивый разум лучше всего описать так: он просто не знал презрения. Он был истым аристократом духа, но никогда не был умником и снобом. Ему было неважно, принадлежит ли его слушатель к тем, кого считают достойными беседы, и современники ощущали, что плодами его мудрости может пользоваться и вельможа, и простолюдин, и простак. Его занимали души ближних, а не различия их ума; для его разума и нрава это было бы в одном смысле нескромно, в другом — надменно. Он всегда загорался спором и мог говорить подолгу, хотя намного дольше молчал. Но у него была та подсознательная неприязнь к умникам, которая есть у всякого умного человека.
Как все, занимавшиеся людьми, он получал много писем, хотя доставлять их в то время было куда труднее, чем теперь. До нас дошли сведения о том, что совершенно чужие люди обращались к нему с вопросами, иногда нелепыми. Он отвечал всем с огромным терпением и той рассудительной точностью, которая у рассудительных людей часто граничит с нетерпением. Например, кто-то спросил его: правда ли, что имена всех праведников начертаны на особой скрижали, находящейся в раю? Он невозмутимо ответил: «Насколько мне известно, это не так. Но не будет нисколько вреда и от такого мнения».
На одном из его портретов, итальянского мастера, он в самой отрешенности насторожен и молчит так, словно сейчас заговорит. В картинах этого рода очень много деталей, выказывающих богатейшее воображение — то воображение, которое заметил Рескин, когда он увидел, что у Тинторетто на залитой солнцем сцене Распятия лицо у Христа загадочное и темное, а сияние неожиданно блеклое, серое, словно пепел. Трудно выразить лучше истину об умирающем Боге. В портрете святого Фомы тоже есть значимая деталь. Быть может, написав столь живые глаза, художник подумал, не слишком ли подчеркнул он боевитую бдительность святого; как бы то ни было, он поместил у него на груди странную эмблему, похожую на какой-то третий глаз. Эмблема — не христианская, скорее это солнечный диск, на таких изображали когда-то лики языческих богов. Диск — таинственный и темный, только лучи окружают его огнем. Не знаю, приписывалось ли ему какое-нибудь традиционное значение, но для меня он значит очень много. Это потаенное солнце, темное и сверкающее, которое являет свой свет, освещая других, может служить эмблемой высшей, сокровенной жизни святого, которая не видна за его словами и действиями, мало того, за его молчанием и размышлениями. Духовную отрешенность не надо путать с обычной рассеянностью или угрюмостью. Святого Фому совершенно не трогало, что о нем говорят, как не трогает это истинных мужчин, впитавших вельможное величие души; но настоящую свою жизнь он тщательно скрывал. Такая скрытность исчезла вместе со святостью — святой очень боится выказать себя святошей. К этому святой Фома относился особенно чувствительно или, как сказали бы многие, болезненно. Ему было безразлично, что увидят, как он задумался за королевским столом — там он был занят доказательством и спором. Но когда речь зашла о том, что ему явился апостол Павел, он страшно заволновался, как бы этот слух не пошел дальше, и ничего не объяснил. Конечно, его ученики и поклонники собирали рассказы о его чудесах с той же страстью, с какой он их скрывал. И все же таких легенд меньше, чем у других святых — не менее искренних и смиренных, но не столь нетерпимых к славе.
И жизнь, и смерть святого Фомы окружены, окутаны великой тишиной. Иногда большие предметы занимают мало места. Так и он. Конечно, без шума не обошлось — были посмертные чудеса, и Сорбонна боролась за право похоронить его. Я не знаю толком длинную историю, которая окончилась тем, что мощи его лежат в Тулузе, в храме святого Сернина на самом поле битвы, где доминиканцы победили восточное отчаяние. Они лежат там, но трудно представить, чтобы у раки кипело шумное, веселое, грубое благочестие в средневековом ли, в нынешнем ли виде. Святой Фома Аквинат ни в коей мере не был пуританином. Он угощал молодых друзей, он разумно ценил простую, обычную жизнь, он говорил, что ее надо украшать шуткой и даже смешной выходкой. И все же нельзя себе представить, чтобы к нему тянулись толпы; чтобы дорога в Тулузу стала цепочкой харчевен, как дорога к другому Фоме, в Кентербери. Я думаю, он не любил шума; по преданию, он не любил грозы, но во время кораблекрушения был совершенно спокоен. Так и чувствуешь, что его замечали не сразу, постепенно, как замечают безбрежный фон картины.
Если мой поверхностный очерк этого достоин, я хотел бы передать хоть как-то ту поразительную убежденность, перед которой все его философские, даже богословские книги — просто ворох брошюр. Нет никакого сомнения, что это было в нем с самого начала, задолго до того, как он стал спорить. Это было в детстве, а его жизнь — из тех, где воспоминания и ощущения детства исключительно важны. С самого начала он был наделен тем свойством, без которого нет правоверного католика, — он пылко, нетерпеливо, нетерпимо любил бедных и всегда был готов беспокоить сытых, чтобы накормить голодных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18