Мы сидели на крыше управдомовского гаража, с трех сторон окруженные огнями нашего дома. Как-то я подсчитал, что во двор у нас выходят триста восемьдесят окон. Сейчас почти все они горели желтым, розовым и голубым.
Было несколько Красных окон и одно густо-синее: в этом свете, должно быть, шла какая-то особенная, нечеловеческая жизнь.
– Что делили? – осторожно спросил Шурик. – Неужели эту дурацкую планету?
Смешно.
– Да это он все! – В сердцах герцог мотнул головой и чуть не вывалился из люка. – Ворвался, разгром учинил… Старушку мне напугал чуть не до смерти.
Ноги, говорит, чтоб у нас в доме не было этого хулигана, в милицию буду звонить.
– Ноги не будет, не беспокойся, – заверил я.
– Опять двадцать пять! – пробормотал Шурик.
– Нет, не опять, – сказал я. – Ты знаешь, что он о нас с тобой думает? Что мы к нему ходим из-за жвачки.
– Кто, я? – вскинулся Борька.
– Ты, Боря, ты. Слишком много ты сам об этой жвачке думаешь, вот тебе и кажется, что она у всех на уме.
– Подумаешь, сказал сгоряча… – буркнул Борька.
– И правда, Серега, – миролюбиво проговорил Шурик, – ну сказал человек сгоряча, зачем раздуваешь?
– Хватит об этом, ребята, – сказал я. – Противно.
– Ладно! – Борька поднялся. – Хватит так хватит. Ну вас к черту всех с вашими принципами. Обойдусь и один, мне не привыкать.
– Вот и ладно, – сказал я, – будем знакомы. Но имей в виду: больше никого не купишь. Не дам.
– Это мы еще поглядим, – ответил Борька.
Шаги его прогромыхали по железной крыше. У края он немного помедлил, потом спрыгнул на землю, чертыхнулся напоследок, ушел.
– Эх ты! – сказал мне Шурик. – С тобой как с человеком пришли разговаривать.
Слишком много ты о себе понимаешь.
– А ты – слишком мало. Бедность не оправдывает рабства.
– Рабства? – переспросил Шурик. – Да это вы оба у меня в рабстве, я как хочу, так вами и верчу. Без меня бы вы давно уже передрались. Дурачье!
Я удивленно посмотрел на Шурика – так он еще никогда не разговаривал. Вот, оказывается, какой спрут ворочается в душе этого человека. Жаль, что в темноте мне не видно было его лицо.
– Что смотришь? – спросил меня Шурик. – Брал и буду брать все, что мне нужно. Вот – куртку ношу японскую, Борьке она все равно мала. А ты хотел бы, чтобы я голый ходил для твоего удовольствия? Мне, братец, себя беречь надо.
А стою я побольше вас, вместе взятых, меня за эту рухлядь не купишь. Так что ты за меня не волнуйся.
Я смотрел на него во все глаза: Шурик проснулся! А может быть, он вовсе не спал, а только притворялся сонным?
– Думаешь, гениальность все спишет? – спросил я наконец.
Шурик пожал плечами.
– Так вот, не выйдет из тебя гения. Гений должен страдать, а ты страдать не любишь…
– Не тебе об этом судить, – спокойно ответил Шурик и встал. – Не тебе.
Спрыгнуть с гаража в темноте он не решился и долго пыхтел на краю, лежа на животе и нашаривая ногами опору. Потом плюхнулся вниз, и я остался один.
Вода внизу тихо блестела от звезд. Волны шипели и плескались, черные. Из-за горизонта, под красными и синими тучами, тепло дышало лориальское солнце.
Я летел под темным небом, над темным морем один, никем не видимый, никому не известный, и сочинял последнюю статью своего Главного Закона, пока она не приняла наконец такой вид:
Признак силы – молчание.
Признак гордости – простота.
Слабый не имеет права быть жалким.
Сильный не имеет права быть злым.
Слабость – и гордость.
Простота – и молчание.
Сила – и доброта.
22
– Где ты шатаешься? – спросила меня мама, когда я вернулся домой. Она сидела сгорбясь за письменным столом (было двенадцать ночи) и проверяла тетради. – Помоги мне, хоть десять штучек, устала я.
Я молча взял у нее десять тетрадей, прислушался (отец похрапывал в соседней комнате), сел за обеденный стол и стал проверять изложения. Работать было неудобно, потому что кружевная скатерть проступала сквозь бумагу и мешала подчеркивать ошибки. Но мне лень было ее снимать.
Вот что излагал Борькин подданный Бедя:
«Изложение. У дяди Васи был волкодав. Однажды он пошел в лес на лыжах. Лыжи ему подарил отец. Вдруг они увидели волка. Он замер от страха. Дядя Вася понял, что им не уйти. Но вдруг он прыгнул вперед, схватил волка за глотку и задушил. Потом он подбежал ко мне, высунул язык и лег на снег. Волк не двигался. Его отец заявил об этом в союз охотников. Ему вручили медаль».
Поломав голову над этим документом (исправлять было решительно нечего, кроме слова «заявил», которое было истрактовано «зоевил»), я подчеркнул в нем все фразы, все до единой, отчего страница приняла сразу праздничный вид.
Потом я отложил в сторону красный карандаш, посмотрел еще раз на украшенную страницу и по чисто цветовой ассоциации вспомнил о Маринке.
Оказывается, я могу о ней не думать целый вечер. Оказывается, есть вещи поважнее. Или нет: я думал о ней все время, только без слов. Можно думать без слов – это когда болит. Мысль без слов – это боль. Или радость.
Не знаю, можно ли на основании одного факта поверить в возможность телепатии, но в эту минуту зазвонил телефон. И я помчался в коридор с пронзительно ясным предчувствием: это она.
– Да, Сережа. Добрый вечер, Сережа. Чем занимаешься? К физике готов? Ужас, правда?
И вдруг:
– Не открывал сегодня почтовый ящик?
Я бросил трубку на стол и кинулся к дверям.
Заглянул в дырочки ящика – пусто. Упало сердце: неужели перехватили? На всякий случай открыл. Выпал небольшой аккуратно свернутый бумажный пакетик.
Я развернул его, и в руки мне тонкой струйкой потекла желтая металлическая цепочка.
«Я почему-то решила, что нам будет лучше, если ты отдашь ее сам. Если же ты решишь, что только я могу это сделать, – все будет по-твоему. Я ждала тебя в твоем подъезде с девяти часов вечера. ГДЕ ТЫ БЫЛ?»
Я шарахнулся к телефону – пустые гудки.
Я набрал ее номер – пустые гудки.
Я застыл в коридоре, не зная, что сделать, что бы сломать, стиснуть, сжать, на чем бы оставить отметку о том, что я счастлив, что я живу.
Потом я вбежал в столовую и сказал:
– Мама! Знаешь, что надо сделать? Надо усыновить Борьку.
Мама подняла голову от тетрадей и молча посмотрела на меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10