Однажды я почувствовал какую-то затаенную в памяти вину. Я не стал ее определять; это раз и навсегда сделал Шекспир. Скажу только, что та вина не имела ничего общего с извращением.
Я понял, что разграничение трех способностей человеческой души ? памяти, разума и воли ? не выдумка схоластиков. Память Шекспира могла только одно: раскрыть мне обстоятельства его жизни. А неповторимым поэта делали, конечно, не они; главным было то, во что он сумел превратить этот хрупкий материал, ? стихи.
Вслед за Торпом, я в простоте душевной принялся сочинять биографию. Но скоро убедился, что этот литературный жанр требует писательских умений, которых у меня нет. Я не умел рассказывать. Я не мог рассказать даже собственную историю, а уж она была куда необычней шекспировской. Кроме того, подобная книга оказалась бы ни к чему. Случай или судьба вдоволь отмерили Шекспиру всего расхожего и чудовищного, что знает по себе каждый. Он сумел создать из этого сюжеты, героев, в которых было куда больше жизни, чем в придумавшем их седовласом человечке, ? стихи, оставшиеся в памяти поколений, музыку слова. Так зачем распутывать эту сеть, зачем вести под башню подкоп, зачем сводить к скромным масштабам документированной биографии или реалистического романа макбетовские шум и ярость?
Как известно, Гёте у нас в Германии ? предмет официального культа; куда задушевней наш культ Шекспира, к которому мы примешиваем толику ностальгии. (В Англии предмет официального культа ? Шекспир, бесконечно далекий от англичан; но главная книга Англии ? конечно, Библия.)
На первом этапе судьба Шекспира была для меня беспредельным счастьем, потом ? воплощенным гнетом и ужасом. Вначале память каждого текла по своему руслу. Со временем могучая шекспировская река нагнала и почти захлестнула мой скромный ручеек. Я с ужасом понял, что забываю родной язык. Память ? основа личности; я стал опасаться за свой разум.
Друзья заходили по-прежнему; я поражался, как это ни один из них не видит, что я в аду.
Понемногу я переставал понимать самые обычные вещи (die alltagliche Umwelt). Как-то утром я растерялся перед странными громадами из железа, дерева и стекла. Меня оглушили свистки, крики. Прошла секунда ? мне она показалась бесконечной, ? прежде чем я узнал паровоз и вагоны Бременского вокзала.
С годами каждому из нас приходится нести на себе растущий груз памяти. А у меня за плечами их было два (порою они срастались в один): мой собственный и недоступного мне другого.
Каждая вещь на свете хочет оставаться собой, написал Спиноза. Камень хочет быть камнем, тигр ? тигром. Я хотел снова стать Германом Зёргелем.
Не помню точно, когда я задумал вернуть себе свободу. Способ я выбрал самый простой. Позвонил по нескольким случайным номерам. Трубку снимали дети, женщины. Их я решил не беспокоить. Наконец послышался голос человека, явно образованного, мужчины. Я сказал:
? Хотите владеть памятью Шекспира? Говорю совершенно серьезно. Подумайте.
Голос с сомнением ответил:
? Что ж, я готов рискнуть. Принимаю память Шекспира.
Я рассказал условия. Как ни странно, я чувствовал тоску по книге, которую должен был, но не дал себе написать, и вместе с тем страх, что призрак не покинет меня никогда.
Потом я повесил трубку и с надеждой повторил смиренные слова:
Simply the thing I am shall make me live.
Когда-то я изобретал способы оживить в себе прежнюю память, теперь я искал способов ее стереть. Одним из них стало исследование мифологии Уильяма Блейка, взбунтовавшегося ученика Сведенборга. Я убедился, что она не столько сложна, сколько переусложнена.
Этот и другие пути ни к чему не привели; все возвращало меня к Шекспиру.
Единственное, что еще внушает надежду, - это строгая и неисчерпаемая музыка. Иначе говоря, Бах.
Постскриптум 1924 года. Я ? самый обычный человек. Днем я ? профессор в отставке Герман Зёргель, который ведет свою картотеку и пишет избитые вещи, сдобренные эрудицией. Но иногда по утрам я понимаю, что сны минуту назад видел кто-то другой. Из вечера в вечер меня преследуют беглые проблески памяти. Кажется, не придуманные.
1 2