– Тут я указал обоими большими пальцами на собственную грудь. – Мы сами тектоны.
Хардлингтон прищелкнул языком как-то особенно мерзко. Казалось, он дрессирует кенгуру. Мой начальник не желал признавать за мной способности к истолкованию литературных произведений и погрозил мне пальцем прямо перед носом:
– Нет, друг мой, нет. Ваша наивность поразительна. – Он помолчал, а затем продолжил: – Тогда скажите, в чем состоит, по мнению помощника редактора Томаса Томсона, ядро сюжета сего великого произведения?
Никогда раньше мне не доводилось столь решительно вступать в спор с Хардлингтоном. Возможно, именно мое поведение привлекло внимание всех сослуживцев, которые оставили свои дела и следили за развитием событий в качестве зрителей. Когда треск десяти пишущих машинок неожиданно замолкает, возникает оглушительная тишина. Хардлингтон ждал моего ответа. Сослуживцы ждали моего ответа. Я сам ждал своего ответа. После раздумий, которые длились целую вечность, я произнес:
– В том, что Гарвей и Амгам любят друг друга. И это вдобавок спасает мир.
Глаза Хардлингтона стали круглыми, как бильярдные шары. Они готовы были выкатиться из своих орбит и упасть на землю, точно спелые яблоки с ветки.
– Вы пытаетесь убедить меня в том, что вся сложнейшая повествовательная структура сего произведения создана лишь для того, чтобы рассказать о шашнях хромоногого цыгана и белокожей особы, которая далеко не блещет красотой?
Я заколебался, но в конце концов сказал:
– Именно так.
Мой ответ рассмешил его. Он так хохотал, что остальные сотрудники редакции немало удивились: обычно господин Хардлингтон был чрезвычайно серьезен и не тратил силу своих легких на такое бесполезное занятие, как смех. Потом он подошел ко мне поближе и трижды похлопал меня по спине дружелюбным жестом – хотя в действительности просто использовал ее в качестве тряпки, о которую вытер свои грязные руки, – и произнес:
– Вы сводите конфликт вселенского масштаба к истории плотской страсти. Увы, друг мой, увы. Высокая литература доступна далеко не всем.
Самым непростительным было то, что Хардлингтон на самом деле развлекался, язвительно подкалывая меня. Я был желторотым юнцом, и постоянное давление со стороны Хардлингтона привело к тому, что я начал сомневаться. В чем? Во всем.
Я не мог даже с точностью оценить свой вклад в создание книги. Истинным героем этой истории был Маркус Гарвей. И его ангел-хранитель, Эдвард Нортон. Без них никакой роман существовать не мог. Оба они были незаменимы. А я – нет. Писателей, способных изложить на бумаге рассказ Маркуса, на свете множество. А вот Маркус – только один. На свете также достаточно адвокатов. Но других адвокатов, способных провести дело Гарвея, как это сделал Нортон, в мире нет. Жизнь становилась серой и скучной, все было туманно.
Но вернемся к Хардлингтону. В то время я еще не знал, что посредственности любят окружать себя людьми еще более ограниченными. Таким образом им легче бывает объяснять собственные промахи вселенской несправедливостью. Они словно говорят нам: сравните мои интеллектуальные способности с уровнем окружающих меня людей, и вам станет ясно, что я с моим умом заслуживаю положения более достойного. Такие персонажи, как Хардлингтон, возвышают свои личные проблемы до уровня социально значимых явлений. (Мой начальник считал, что во всем виноваты евреи. Но это было связано с его специфическим взглядом на мир; в других случаях мы можем найти бесконечное разнообразие вариантов.) Самое смешное заключалось в том, что я не мог ничего возразить Хардлингтону, так как не был способен доказать свою правоту. Из-за этого мне даже не хотелось настаивать на своей точке зрения. Когда я думал об этом, меня охватывало отчаяние, и порой мне даже не хотелось вспоминать о том, что на самом деле книгу написал я сам. Возможно, эта нерешительность была связана с тем, что мою голову занимали иные мысли. Какие? Нетрудно догадаться: присутствие Хардлингтона огорчало меня так же сильно, как отсутствие Амгам.
Простая возможность того, что в это самое время она находилась где-то поблизости, в Лондоне, сводила меня с ума. Я не мог выбросить из головы воспоминание о высоком, тонком и таком черном силуэте, который удалялся, исчезая из вида. Мои пальцы чуть-чуть не коснулись ее, и на этот раз она не была видением, вызванным газовой атакой. Почему она убежала от меня? Любая оскорбленная женщина в подобных обстоятельствах выговорила бы мне за то, что я приблизил свои наглые пальцы к ее лицу. Она же, напротив, предпочла скрыться.
Эта война на два фронта оказалась не под силу бедному Томми Томсону. На протяжении следующих дней мною владела какая-то странная апатия. Приходя с работы, я укладывался на кровать в своей комнате или забивался в какой-нибудь уголок в пансионе и проводил время в полнейшем бездействии, если только кто-то не давал мне каких-то конкретных указаний. Я чувствовал себя таким же обескураженным, как человек, который наталкивается на стену в конце тупика. Все в этом мире было мне абсолютно безразлично. Я неожиданно для себя превратился в обесцвеченную копию господина Модепа с той лишь разницей, что он, по крайней мере, постоянно улыбался. Мы часто оказывались вместе в гостиной пансиона. Он улыбался своей счастливой идиотской улыбкой, а мне ничего не оставалось делать, как улыбаться ему в ответ, вступая в некий разговор без слов. Время от времени Мак-Маон выводил нас на прогулку. Мы шли втроем в ирландский паб, который был расположен в двух кварталах от пансиона, и пили там пиво в компании приятелей Мак-Маона, завсегдатаев этого места. Модепа вел себя так же пассивно, как всегда, и беззвучно улыбался. Мы оба являли собой разительный контраст по сравнению с крикливыми ирландцами, которые дружески обменивались ругательствами среди клубов табачного дыма.
Вывел меня из этой апатии человек, от которого я меньше всего ожидал получить помощь. Кто оказался этим доброжелателем? Вы бы никогда не догадались. Именно так: им был пресловутый господин Хардлингтон.
Не знаю сам, почему мое мнение о Хардлингтоне было таким скверным. Его роль в нашей истории оказалась далеко не последней. Слава книги росла, и та пытка, которой он меня постоянно подвергал, наконец заставила меня действовать. Это случилось, когда восхищение Хардлингтона по поводу романа достигло высшей точки. В первое время он восхищался его содержанием. Потом превозносил ее литературные достоинства, утверждая, что является единственным человеком на земле, способным правильно проанализировать суть книги. «Слово „читатель“ не имеет множественного числа», – утверждал он. Затем наступило время снисходительного панибратства по отношению к автору, бездарный Хардлингтон стал критиковать его. «По правде говоря, следует признать, что в отдельных местах я бы мог отточить слог до большего совершенства», – говорил он. И своим язвительным пером вычеркивал или добавлял строки в своем экземпляре книги. Мне вспоминается, что именно в такую минуту я не сдержался и нанес ему удар:
– Если вам ничего не стоит исправить ошибки в чужом литературном шедевре, почему бы вам самому не написать свой собственный?
Он ответил мне, не отрывая глаз от книги, тоном абсолютного превосходства:
– Мне совершенно не к спеху заканчивать свое произведение. В наши дни всем владеют ростовщики. Евреи захватили издательский мир и не допускают выхода в свет произведений, которые не приносят им быстрой наживы. А моя цель – не обогащение, мне хочется обессмертить свое имя. Я не смешиваю искусство с финансовыми интересами. – Он поучительно поднял палец вверх и продолжил: – Разница между литературой и индустрией от литературы заключается в том, что первая оперирует буквами, а вторая – цифрами.
Это заставило меня задуматься. И глубоко задуматься. Мне никогда не приходило в голову, что книга, пользующаяся успехом, может приводить в движение огромные суммы денег. Но такой человек, как Нортон, конечно, имел это в виду. Подобная мысль полностью изменяла мои представления и о Нортоне, и о деле Гарвея, словно я вдруг увидел знакомый пейзаж с неожиданной точки зрения. Чем больше я думал об этом, тем сильнее меня охватывали горечь, негодование и ощущение того, что меня жестоко обманули. Через два дня я решил нанести адвокату визит. Дело было вечером, мой рабочий день в редакции «Таймс оф Британ» закончился поздно. Мне пришлось несладко, потому что Хардлингтон не оставлял меня в покое ни на минуту и язвил по поводу каждой опечатки. Тем лучше. Так он приводил в действие взрывной механизм. А бомбой был я сам.
Нортон, естественно, не ожидал моего визита. На нем были шлепанцы и домашний халат. Однако он пригласил меня в свой кабинет. Я даже не стал ждать, пока он сядет в кресло. В голове у меня стояла картина увиденного в последний раз в тюрьме, и я начал с этого:
– Вы должны сделать что-нибудь ради Маркуса. Бедняга не сможет долго терпеть такую жизнь. Еще немного – и он станет просто несчастным идиотом.
Нортон был очень умным человеком. Я ненавидел его ум. У меня ушло много времени на подготовку этой речи, но стоило ему открыть рот, и он разрушил все мои тщательно выстроенные доводы:
– Вы явились сюда не для того, чтобы говорить со мной о Гарвее.
Я пришел в замешательство, но потом в негодовании воздел к потолку сжатые кулаки. Никогда раньше я не представлял себе, что умею воздевать кулаки над головой.
– И да и нет! – закричал я. – Вы меня надули!
Один его ус и обе брови пришли в движение, и эта гримаса взбесила меня еще больше. Жест человека, воздевающего к небу два сжатых кулака, означает, что он ведет войну против целого мира; но когда один его сжатый кулак находится на уровне носа стоящего перед ним собеседника, это означает, что он готов вступить в бой с противником. Я сказал:
– Не делайте вид, что не понимаете, о чем я говорю! Если один из нас – ловкач, то, безусловно, это не я. А если один из нас разиня, то, безусловно, это не вы!
Терпение Нортона иссякло, но он просто попытался перевести разговор в другое русло:
– Вы не желаете рюмку коньяка?
И адвокат жестом указал на дверь, которая вела в жилые комнаты его квартиры.
Мы прошли в уютную маленькую гостиную. Там стояли два кресла и был даже небольшой камин. Он угостил меня коньяком. Мне казалось невероятным, что такой человек, как Нортон, прислуживает мне. Смена обстановки действительно возымела свое действие. Мы сидели по обе стороны от камина, и я несколько успокоился, хотя по-прежнему испытывал негодование. Однако Нортон вовсе не желал заставить меня замолчать; поднеся к губам свою рюмку коньяка, он сделал свободной рукой жест, означавший: объясните, пожалуйста, в чем дело, я вам разрешаю.
– Я считаю, что вы нас предали, – начал я. – И Маркуса, и меня! Мне кажется, что вы никогда не желали видеть во мне помощника для решения юридических вопросов. По-моему, вы никогда не думали, что мои усилия помогут Гарвею. – Мое негодование росло. Я указал на него пальцем жестом прокурора. – По моему мнению, вы с самого начала действовали исходя из меркантильных соображений и рассматривали ситуацию с точки зрения хитрого предпринимателя, предоставив нам с Маркусом играть роль эксплуатируемых пролетариев. И, хотя мы были пролетариями пера и цепей, но мы все же были пролетариями!
– Вы действительно придерживаетесь такого мнения?
– А какого еще мнения я могу придерживаться? Вы сразу поняли, что история Гарвея была многообещающей. Но вы не писатель. Поэтому вы наняли меня, бедного двадцатилетнего паренька. Если бы никакое издательство не заинтересовалось книгой, вы бы ничем не рисковали. Но если книга будет иметь коммерческий успех – а все говорит о том, что именно так и произойдет, – вы заработаете кучу денег!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
Хардлингтон прищелкнул языком как-то особенно мерзко. Казалось, он дрессирует кенгуру. Мой начальник не желал признавать за мной способности к истолкованию литературных произведений и погрозил мне пальцем прямо перед носом:
– Нет, друг мой, нет. Ваша наивность поразительна. – Он помолчал, а затем продолжил: – Тогда скажите, в чем состоит, по мнению помощника редактора Томаса Томсона, ядро сюжета сего великого произведения?
Никогда раньше мне не доводилось столь решительно вступать в спор с Хардлингтоном. Возможно, именно мое поведение привлекло внимание всех сослуживцев, которые оставили свои дела и следили за развитием событий в качестве зрителей. Когда треск десяти пишущих машинок неожиданно замолкает, возникает оглушительная тишина. Хардлингтон ждал моего ответа. Сослуживцы ждали моего ответа. Я сам ждал своего ответа. После раздумий, которые длились целую вечность, я произнес:
– В том, что Гарвей и Амгам любят друг друга. И это вдобавок спасает мир.
Глаза Хардлингтона стали круглыми, как бильярдные шары. Они готовы были выкатиться из своих орбит и упасть на землю, точно спелые яблоки с ветки.
– Вы пытаетесь убедить меня в том, что вся сложнейшая повествовательная структура сего произведения создана лишь для того, чтобы рассказать о шашнях хромоногого цыгана и белокожей особы, которая далеко не блещет красотой?
Я заколебался, но в конце концов сказал:
– Именно так.
Мой ответ рассмешил его. Он так хохотал, что остальные сотрудники редакции немало удивились: обычно господин Хардлингтон был чрезвычайно серьезен и не тратил силу своих легких на такое бесполезное занятие, как смех. Потом он подошел ко мне поближе и трижды похлопал меня по спине дружелюбным жестом – хотя в действительности просто использовал ее в качестве тряпки, о которую вытер свои грязные руки, – и произнес:
– Вы сводите конфликт вселенского масштаба к истории плотской страсти. Увы, друг мой, увы. Высокая литература доступна далеко не всем.
Самым непростительным было то, что Хардлингтон на самом деле развлекался, язвительно подкалывая меня. Я был желторотым юнцом, и постоянное давление со стороны Хардлингтона привело к тому, что я начал сомневаться. В чем? Во всем.
Я не мог даже с точностью оценить свой вклад в создание книги. Истинным героем этой истории был Маркус Гарвей. И его ангел-хранитель, Эдвард Нортон. Без них никакой роман существовать не мог. Оба они были незаменимы. А я – нет. Писателей, способных изложить на бумаге рассказ Маркуса, на свете множество. А вот Маркус – только один. На свете также достаточно адвокатов. Но других адвокатов, способных провести дело Гарвея, как это сделал Нортон, в мире нет. Жизнь становилась серой и скучной, все было туманно.
Но вернемся к Хардлингтону. В то время я еще не знал, что посредственности любят окружать себя людьми еще более ограниченными. Таким образом им легче бывает объяснять собственные промахи вселенской несправедливостью. Они словно говорят нам: сравните мои интеллектуальные способности с уровнем окружающих меня людей, и вам станет ясно, что я с моим умом заслуживаю положения более достойного. Такие персонажи, как Хардлингтон, возвышают свои личные проблемы до уровня социально значимых явлений. (Мой начальник считал, что во всем виноваты евреи. Но это было связано с его специфическим взглядом на мир; в других случаях мы можем найти бесконечное разнообразие вариантов.) Самое смешное заключалось в том, что я не мог ничего возразить Хардлингтону, так как не был способен доказать свою правоту. Из-за этого мне даже не хотелось настаивать на своей точке зрения. Когда я думал об этом, меня охватывало отчаяние, и порой мне даже не хотелось вспоминать о том, что на самом деле книгу написал я сам. Возможно, эта нерешительность была связана с тем, что мою голову занимали иные мысли. Какие? Нетрудно догадаться: присутствие Хардлингтона огорчало меня так же сильно, как отсутствие Амгам.
Простая возможность того, что в это самое время она находилась где-то поблизости, в Лондоне, сводила меня с ума. Я не мог выбросить из головы воспоминание о высоком, тонком и таком черном силуэте, который удалялся, исчезая из вида. Мои пальцы чуть-чуть не коснулись ее, и на этот раз она не была видением, вызванным газовой атакой. Почему она убежала от меня? Любая оскорбленная женщина в подобных обстоятельствах выговорила бы мне за то, что я приблизил свои наглые пальцы к ее лицу. Она же, напротив, предпочла скрыться.
Эта война на два фронта оказалась не под силу бедному Томми Томсону. На протяжении следующих дней мною владела какая-то странная апатия. Приходя с работы, я укладывался на кровать в своей комнате или забивался в какой-нибудь уголок в пансионе и проводил время в полнейшем бездействии, если только кто-то не давал мне каких-то конкретных указаний. Я чувствовал себя таким же обескураженным, как человек, который наталкивается на стену в конце тупика. Все в этом мире было мне абсолютно безразлично. Я неожиданно для себя превратился в обесцвеченную копию господина Модепа с той лишь разницей, что он, по крайней мере, постоянно улыбался. Мы часто оказывались вместе в гостиной пансиона. Он улыбался своей счастливой идиотской улыбкой, а мне ничего не оставалось делать, как улыбаться ему в ответ, вступая в некий разговор без слов. Время от времени Мак-Маон выводил нас на прогулку. Мы шли втроем в ирландский паб, который был расположен в двух кварталах от пансиона, и пили там пиво в компании приятелей Мак-Маона, завсегдатаев этого места. Модепа вел себя так же пассивно, как всегда, и беззвучно улыбался. Мы оба являли собой разительный контраст по сравнению с крикливыми ирландцами, которые дружески обменивались ругательствами среди клубов табачного дыма.
Вывел меня из этой апатии человек, от которого я меньше всего ожидал получить помощь. Кто оказался этим доброжелателем? Вы бы никогда не догадались. Именно так: им был пресловутый господин Хардлингтон.
Не знаю сам, почему мое мнение о Хардлингтоне было таким скверным. Его роль в нашей истории оказалась далеко не последней. Слава книги росла, и та пытка, которой он меня постоянно подвергал, наконец заставила меня действовать. Это случилось, когда восхищение Хардлингтона по поводу романа достигло высшей точки. В первое время он восхищался его содержанием. Потом превозносил ее литературные достоинства, утверждая, что является единственным человеком на земле, способным правильно проанализировать суть книги. «Слово „читатель“ не имеет множественного числа», – утверждал он. Затем наступило время снисходительного панибратства по отношению к автору, бездарный Хардлингтон стал критиковать его. «По правде говоря, следует признать, что в отдельных местах я бы мог отточить слог до большего совершенства», – говорил он. И своим язвительным пером вычеркивал или добавлял строки в своем экземпляре книги. Мне вспоминается, что именно в такую минуту я не сдержался и нанес ему удар:
– Если вам ничего не стоит исправить ошибки в чужом литературном шедевре, почему бы вам самому не написать свой собственный?
Он ответил мне, не отрывая глаз от книги, тоном абсолютного превосходства:
– Мне совершенно не к спеху заканчивать свое произведение. В наши дни всем владеют ростовщики. Евреи захватили издательский мир и не допускают выхода в свет произведений, которые не приносят им быстрой наживы. А моя цель – не обогащение, мне хочется обессмертить свое имя. Я не смешиваю искусство с финансовыми интересами. – Он поучительно поднял палец вверх и продолжил: – Разница между литературой и индустрией от литературы заключается в том, что первая оперирует буквами, а вторая – цифрами.
Это заставило меня задуматься. И глубоко задуматься. Мне никогда не приходило в голову, что книга, пользующаяся успехом, может приводить в движение огромные суммы денег. Но такой человек, как Нортон, конечно, имел это в виду. Подобная мысль полностью изменяла мои представления и о Нортоне, и о деле Гарвея, словно я вдруг увидел знакомый пейзаж с неожиданной точки зрения. Чем больше я думал об этом, тем сильнее меня охватывали горечь, негодование и ощущение того, что меня жестоко обманули. Через два дня я решил нанести адвокату визит. Дело было вечером, мой рабочий день в редакции «Таймс оф Британ» закончился поздно. Мне пришлось несладко, потому что Хардлингтон не оставлял меня в покое ни на минуту и язвил по поводу каждой опечатки. Тем лучше. Так он приводил в действие взрывной механизм. А бомбой был я сам.
Нортон, естественно, не ожидал моего визита. На нем были шлепанцы и домашний халат. Однако он пригласил меня в свой кабинет. Я даже не стал ждать, пока он сядет в кресло. В голове у меня стояла картина увиденного в последний раз в тюрьме, и я начал с этого:
– Вы должны сделать что-нибудь ради Маркуса. Бедняга не сможет долго терпеть такую жизнь. Еще немного – и он станет просто несчастным идиотом.
Нортон был очень умным человеком. Я ненавидел его ум. У меня ушло много времени на подготовку этой речи, но стоило ему открыть рот, и он разрушил все мои тщательно выстроенные доводы:
– Вы явились сюда не для того, чтобы говорить со мной о Гарвее.
Я пришел в замешательство, но потом в негодовании воздел к потолку сжатые кулаки. Никогда раньше я не представлял себе, что умею воздевать кулаки над головой.
– И да и нет! – закричал я. – Вы меня надули!
Один его ус и обе брови пришли в движение, и эта гримаса взбесила меня еще больше. Жест человека, воздевающего к небу два сжатых кулака, означает, что он ведет войну против целого мира; но когда один его сжатый кулак находится на уровне носа стоящего перед ним собеседника, это означает, что он готов вступить в бой с противником. Я сказал:
– Не делайте вид, что не понимаете, о чем я говорю! Если один из нас – ловкач, то, безусловно, это не я. А если один из нас разиня, то, безусловно, это не вы!
Терпение Нортона иссякло, но он просто попытался перевести разговор в другое русло:
– Вы не желаете рюмку коньяка?
И адвокат жестом указал на дверь, которая вела в жилые комнаты его квартиры.
Мы прошли в уютную маленькую гостиную. Там стояли два кресла и был даже небольшой камин. Он угостил меня коньяком. Мне казалось невероятным, что такой человек, как Нортон, прислуживает мне. Смена обстановки действительно возымела свое действие. Мы сидели по обе стороны от камина, и я несколько успокоился, хотя по-прежнему испытывал негодование. Однако Нортон вовсе не желал заставить меня замолчать; поднеся к губам свою рюмку коньяка, он сделал свободной рукой жест, означавший: объясните, пожалуйста, в чем дело, я вам разрешаю.
– Я считаю, что вы нас предали, – начал я. – И Маркуса, и меня! Мне кажется, что вы никогда не желали видеть во мне помощника для решения юридических вопросов. По-моему, вы никогда не думали, что мои усилия помогут Гарвею. – Мое негодование росло. Я указал на него пальцем жестом прокурора. – По моему мнению, вы с самого начала действовали исходя из меркантильных соображений и рассматривали ситуацию с точки зрения хитрого предпринимателя, предоставив нам с Маркусом играть роль эксплуатируемых пролетариев. И, хотя мы были пролетариями пера и цепей, но мы все же были пролетариями!
– Вы действительно придерживаетесь такого мнения?
– А какого еще мнения я могу придерживаться? Вы сразу поняли, что история Гарвея была многообещающей. Но вы не писатель. Поэтому вы наняли меня, бедного двадцатилетнего паренька. Если бы никакое издательство не заинтересовалось книгой, вы бы ничем не рисковали. Но если книга будет иметь коммерческий успех – а все говорит о том, что именно так и произойдет, – вы заработаете кучу денег!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66