на поля сражений она теперь ездила только с Маркесом и Барлесом, получая за это по сто тридцать долларов в день. С этими журналистами ее связывали особые узы: в конце концов, именно с ними она три года назад проехала всю Хорватию — от Петриньи до Осиека, от Вуковара до Покрача. Летом и осенью девяносто первого, работая переводчицей испанских журналистов, Ядранка увидела вблизи самые кровавые бои федеральной югославской армии с хорватскими националистами. Ядранка была смуглой, крупной и ласковой; в волосах ее пробивалась преждевременная седина, и женщина утверждала, что этим она обязана тем дням, когда работала с Барлесом и Маркесом. Ядранка ненавидела корриду и считала испанцев жестокими, что было странно слышать на этой войне от хорватки, — звучало как насмешка.
— Плохо дело, — сказала Ядранка, выключая приемник.
— Я догадался.
— Мусульманская армия на подходе к Черно-Полье. Если они двинутся сюда, дорога назад окажется перерезана.
Барлес громко и отчетливо выругался. Только этого не хватало. Если мусульмане перережут дорогу, выбраться им будет нелегко. Особенно Ядранке: с такой фамилией — Врсалович — ей не пройти через контрольно-пропускной пункт мусульман, несмотря на аккредитацию ООН.
— Как в Ясеноваце, — прошептал Барлес.
— Да, как в Ясеноваце, — повторила Ядранка, нервно улыбаясь.
Пару лет назад они едва успели унести ноги из Ясеноваца, когда сербские танки завершали окружение Дубицы: их машина на полной скорости проскочила в том месте, где через десять минут дорога уже оказалась перерезана. Перед тем как уехать из Дубицы, Барлес успел вытащить из горящей церкви два православных молитвенника восемнадцатого века и небольшую икону Николая Чудотворца, которую он просто вырезал из оклада швейцарским армейским ножом.
— Она бы все равно сгорела, — сказал Барлес, оправдываясь перед Ядранкой, возмущению которой не было предела, когда она узнала, что он вовсе не собирается передавать икону в музей или в Министерство культуры Хорватии.
— Это называется грабеж, — возмущенно повторяла Ядранка, пока Маркес вовсю гнал машину по шоссе. — Просто бессовестный грабеж.
Она не успокоилась и когда Барлес напомнил, что это была сербская православная церковь, которую подожгли сами хорваты: в то время Ядранка еще жила своими довоенными представлениями о морали. Тогда в состав съемочной группы Телевидения Испании на территории страны, которая все еще называлась Югославией, входили пять человек они втроем, звукооператор Альваро Бенавент и корреспондент Майте Лисундиа, невеста музыканта из группы «Лос Рональдос». Низенькая, молчаливая и решительная Майте была очень молода и впервые оказалась на войне, поэтому она во всем подражала Маркесу и Барлесу и ходила за ними по пятам со своим рюкзачком на спине, а когда падали бомбы или свистели пули, наклоняла голову. В Вуковаре, в тот день, когда сербы впервые подвергли штаб-квартиру хорват массированному артобстрелу, журналистам пришлось решать: немедленно спуститься в бомбоубежище и обеспечить себе безопасность на какое-то время, рискуя при этом погибнуть под завалами и никогда не выбраться наружу, или попытаться выбраться из обстреливаемого сектора. Не проронив ни звука, Майте послушно шла следом за ними все эти бесконечно долгие тридцать минут, прижимаясь к стенам домов. Они не смогли заснять ни одного кадра, да это им тогда и в голову не приходило, потому что снаряды рвались в двух шагах, и на голову сыпались черепица и ветви деревьев. Звукооператор Альваро Бенавент был решительным и уравновешенным человеком; он даже взял в руки «Бетакам» и снял прекрасные кадры во время боев за Горне-Радицы. Но после Вуковара и того дня, когда им едва-едва удалось выбраться из Дубицы и Ясеноваца, Альваро переменился. Барлес помнил прерывистое дыхание звукооператора и его пальцы, вцепившиеся в спинку сиденья, когда, нажимая на газ, они мчались по дороге, а сзади, на горизонте, маячили сербские танки. Больше Альваро никогда не ездил в горячие точки. «После этого, — все повторял он, пока они мчались в Ясеноваце по шоссе, — я выполнил свой долг перед родиной, так что идите-ка вы. Оба».
Женщины на войне… Ядранка, Майте, Хейде с ее голубями. Катрин Леруа, увешанная камерами, спорит с израильским солдатом в Тире. Кармен Ромеро из испанского агентства «Эфе», вся в снегу, разыскивает в бухарестской гостинице «Интерконтиненталь» телефон, чтобы продиктовать репортаж о большом количестве убитых на улицах. Кармен Постиго в ту новогоднюю ночь, когда пал режим Чаушеску, танцует в Бухаресте эротический танец со своим оператором, шведом Ульфе. Аглае Мазини в семьдесят шестом на улицах Бейрута: с глазами, слезящимися от газовых бомб, стараясь не попасть под обстрел снайперов, она идет передавать по телексу свой ежедневный репортаж в газету «Эль пуэбло». Кармен Сармьенто, попав в Никарагуа в засаду, ведет оттуда прямой репортаж. Ужас на лице Лолы Инфанте, когда в Нджамене Барлес положил ей на колени человеческую кость, — того человека сожрали крокодилы на берегу реки Шари, но перед этим ему связали руки колючей проволокой и убили выстрелом в затылок. Арианн в бронежилете, зажав сигарету во рту, под прицельным огнем ведет машину по «авеню снайперов» в Сараево, а в машине играет радио и Лу Рид поет: «Я иду по диким местам». Кристина Шпенглер в запыленном «лендровере» на минных полях к юго-западу от Тиндуфа. Слободанка, вся в крови, пытается перевязать руку Полю Маршану. Ориана Фаллачи за неделю до вторжения в Кувейт в самолете, летящем по маршруту Дахран — Хафер-Батен, рассказывает Барлесу о том, что у нее рак. Вывалившийся наружу язык Пегги, оператора Си-Эн-Эн, когда взрывная пуля раздробила ей нижнюю челюсть. Смуглая грудь Марии Португалки, заснувшей в комнате Фернандо Мухики. Коринн Дюфка на фоне горящей гостиницы «Европа» — фотоаппараты на шее, туго обтягивающие джинсы, волосы заплетены в косичку, — в тот день, когда Барлес не выдержал и кинулся помогать спасателям, а она сняла его с вытащенным из-под развалин ребенком на руках. Коринн и Барлес познакомились в Сальвадоре, и это была самая смелая женщина, которую он встречал на войне. Фотографии, которые детала Коринн в Боснии, всех потрясали, и они не раз печатались на обложках «Таймc», «Пари матч» и других ведущих журналов мира. Она много месяцев провела в Сараево; пешком, через горы прошла в Мостар, а в девяносто втором подорвалась на мине в Горни-Вакуфе. После месяца в больнице Коринн сразу вернулась в Боснию, а к старым шрамам добавилось изрядное количество новых. Когда Гервасио Санчес снова увидел Коринн в вестибюле сараевской гостиницы «Холидей инн», он сказал: «Бывают женщины похлеще мужиков».
— Нам надо уезжать, — сказала Ядранка.
Барлес взял новую батарейку взамен использованной и посмотрел на завесу дыма, поднимающуюся над Бьело-Полье. Потом пожал плечами:
— Маркес хочет снять свой мост.
— О боже! — только и сказала Ядранка.
Она слишком хорошо знала Маркеса, чтобы понимать: если он что-то вбил себе в голову, то спорить бесполезно. О нем рассказывали много разных историй, где были и правда, и вымысел. Говорили, что однажды во Вьетнаме Маркес потребовал, чтобы вьетконговца, приговоренного к смерти и одетого во все черное, расстреляли на фоне светлой стены, — тогда кадр получился бы более четким. «Ведь его все равно убьют, — рассуждал оператор. — Так пусть хоть с пользой». Спросили вьетконговца, и тот ответил, что ему все равно, ему ни до чего больше не было дела. Поэтому его расстреляли у светлой стены.
Только Барлес собрался спросить у Ядранки, что еще сказали по радио, как раздался мощный взрыв; от взрывной волны закачалась распахнутая дверца «ниссана» и затрепетали листки блокнота Ядранки. Барлес подумал, что, наверное, теперь Маркес получил свой проклятый мост.
Но это был не мост. Подойдя к повороту дороги, Барлес увидел, что снаряд — пушечный или тяжелого орудия — попал прямо в ферму, полностью разрушив одну стену; все вокруг было усыпано битой черепицей. И хотя Барлес слышал за спиной шаги Ядранки, он, даже не обернувшись, бегом бросился к дому. Уже около дверной решетки боковым зрением Барлес увидел, что Маркес, выпрямившись на косогоре, издали снимает еще не осевший после взрыва столб пыли.
Взрывом решетку сорвало с петель и покорежило; сильно пахло взрывчаткой. Дверь дома была распахнута, на земле валялись битые стекла, но никого не было видно. Барлес громко позвал хорватского крестьянина, и тот тут же высунулся из подвала; лицо у него было пепельного цвета.
— Все dobro? — спросил Барлес, опустив руку и показывая, что он имеет в виду детей. — Nema problema?
Хорват отрицательно помотал головой. Подойдя к лестнице, Барлес услышал, как дети плачут внизу. В дверях показались Ядранка и Маркес, не опускающий включенную камеру, — на случай, если внутри окажется что-нибудь заслуживающее внимания. Барлес покачал головой: снимать стоило только подвал, но вспышка лежала в «ниссане». И потом точно такой подвал они уже сотню раз снимали в сотне различных мест; все они были одинаковы, — так неотличимы друг от друга горящие дома, а все убитые похожи на Красавчика. Забившаяся в угол женщина прижимает к себе двух перепуганных ребятишек; полусумасшедшая старуха с отсутствующим взглядом, погрузившаяся в темные воды своего прошлого, для которой уже не существует ни добра, ни зла. И мужчина с посеревшим от страха лицом. Униженный, растерянный, не способный защитить семью. Не было смысла идти за вспышкой к «ниссану», чтобы снимать это еще раз.
— Бессмысленно, — сказал он Маркесу.
Оператор пожал плечами и вышел во двор фермы. Ядранка разговаривала с мужчиной по сербско-хорватски, тот растерянно кивал и, слушая ее, похрустывал пальцами. «Небо обрушилось ему на голову, — подумал Барлес. — Мы живем, полагая, что наши усилия, наша работа, то, что мы получаем взамен них, прочны и основательны. Мы думаем, что все это надолго, что сами мы надолго. Но однажды небо обрушивается нам на голову. И оказывается, что все, чем мы владеем, — непрочно. А самое хрупкое из всего этого — наша жизнь».
Барлес вышел во двор. Маркес снимал общую панораму — от убитой коровы до развороченной стены дома. Иногда мертвое животное производит больше впечатления, чем мертвый человек. Все зависит от композиции кадра или фотографии. Барлес вспомнил, как однажды в Бейруте во время осады Сабры и Шатилы за ним и Пако Олмедилья увязалась собака с перебитой пулей лапой. На войне раненое животное смотрит на тебя так же, как ребенок смотрит на взрослых, упрекая их за свои страдания, причина которых ему непонятна. Глаза детей, обожженных напалмом, переполненные страданием, — на забинтованном лице одни глаза — в Хорремшехре, в Эстели, в Тире и в сотне других мест тоже всегда одинаковы: все глаза всех детей на всех войнах всегда безмолвное осуждение мира взрослых. И не только раненых или убитых детей. Барлес вспомнил шестилетнего малыша, его маленькое, беззащитное, по пояс голое хрупкое тельце, уже ненужные бинты на голове и приоткрытый ротик; он лежал на полу сараевского морга, и они сняли его в тот день, когда Пако Кустодио передал камеру Мигелю де ла Фуэнте и расплакался, — он сидел на ступеньках, и слезы бежали по его усам. Ужас может подстерегать тебя во взгляде любого ребенка, которого ты видишь на шоссе или в подвале. Во взгляде еврейского мальчика, который поднимал — поднимает? будет поднимать? — руки, стоя рядом с матерью перед неумолимым нацистским палачом в варшавском гетто. Память репортера всегда похожа на большой альбом со старыми беспорядочно перемешанными фотографиями; она полна воспоминаний — собственных и чужих. Свезенные на свалку тела замученных и убитых парней в Сальвадоре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
— Плохо дело, — сказала Ядранка, выключая приемник.
— Я догадался.
— Мусульманская армия на подходе к Черно-Полье. Если они двинутся сюда, дорога назад окажется перерезана.
Барлес громко и отчетливо выругался. Только этого не хватало. Если мусульмане перережут дорогу, выбраться им будет нелегко. Особенно Ядранке: с такой фамилией — Врсалович — ей не пройти через контрольно-пропускной пункт мусульман, несмотря на аккредитацию ООН.
— Как в Ясеноваце, — прошептал Барлес.
— Да, как в Ясеноваце, — повторила Ядранка, нервно улыбаясь.
Пару лет назад они едва успели унести ноги из Ясеноваца, когда сербские танки завершали окружение Дубицы: их машина на полной скорости проскочила в том месте, где через десять минут дорога уже оказалась перерезана. Перед тем как уехать из Дубицы, Барлес успел вытащить из горящей церкви два православных молитвенника восемнадцатого века и небольшую икону Николая Чудотворца, которую он просто вырезал из оклада швейцарским армейским ножом.
— Она бы все равно сгорела, — сказал Барлес, оправдываясь перед Ядранкой, возмущению которой не было предела, когда она узнала, что он вовсе не собирается передавать икону в музей или в Министерство культуры Хорватии.
— Это называется грабеж, — возмущенно повторяла Ядранка, пока Маркес вовсю гнал машину по шоссе. — Просто бессовестный грабеж.
Она не успокоилась и когда Барлес напомнил, что это была сербская православная церковь, которую подожгли сами хорваты: в то время Ядранка еще жила своими довоенными представлениями о морали. Тогда в состав съемочной группы Телевидения Испании на территории страны, которая все еще называлась Югославией, входили пять человек они втроем, звукооператор Альваро Бенавент и корреспондент Майте Лисундиа, невеста музыканта из группы «Лос Рональдос». Низенькая, молчаливая и решительная Майте была очень молода и впервые оказалась на войне, поэтому она во всем подражала Маркесу и Барлесу и ходила за ними по пятам со своим рюкзачком на спине, а когда падали бомбы или свистели пули, наклоняла голову. В Вуковаре, в тот день, когда сербы впервые подвергли штаб-квартиру хорват массированному артобстрелу, журналистам пришлось решать: немедленно спуститься в бомбоубежище и обеспечить себе безопасность на какое-то время, рискуя при этом погибнуть под завалами и никогда не выбраться наружу, или попытаться выбраться из обстреливаемого сектора. Не проронив ни звука, Майте послушно шла следом за ними все эти бесконечно долгие тридцать минут, прижимаясь к стенам домов. Они не смогли заснять ни одного кадра, да это им тогда и в голову не приходило, потому что снаряды рвались в двух шагах, и на голову сыпались черепица и ветви деревьев. Звукооператор Альваро Бенавент был решительным и уравновешенным человеком; он даже взял в руки «Бетакам» и снял прекрасные кадры во время боев за Горне-Радицы. Но после Вуковара и того дня, когда им едва-едва удалось выбраться из Дубицы и Ясеноваца, Альваро переменился. Барлес помнил прерывистое дыхание звукооператора и его пальцы, вцепившиеся в спинку сиденья, когда, нажимая на газ, они мчались по дороге, а сзади, на горизонте, маячили сербские танки. Больше Альваро никогда не ездил в горячие точки. «После этого, — все повторял он, пока они мчались в Ясеноваце по шоссе, — я выполнил свой долг перед родиной, так что идите-ка вы. Оба».
Женщины на войне… Ядранка, Майте, Хейде с ее голубями. Катрин Леруа, увешанная камерами, спорит с израильским солдатом в Тире. Кармен Ромеро из испанского агентства «Эфе», вся в снегу, разыскивает в бухарестской гостинице «Интерконтиненталь» телефон, чтобы продиктовать репортаж о большом количестве убитых на улицах. Кармен Постиго в ту новогоднюю ночь, когда пал режим Чаушеску, танцует в Бухаресте эротический танец со своим оператором, шведом Ульфе. Аглае Мазини в семьдесят шестом на улицах Бейрута: с глазами, слезящимися от газовых бомб, стараясь не попасть под обстрел снайперов, она идет передавать по телексу свой ежедневный репортаж в газету «Эль пуэбло». Кармен Сармьенто, попав в Никарагуа в засаду, ведет оттуда прямой репортаж. Ужас на лице Лолы Инфанте, когда в Нджамене Барлес положил ей на колени человеческую кость, — того человека сожрали крокодилы на берегу реки Шари, но перед этим ему связали руки колючей проволокой и убили выстрелом в затылок. Арианн в бронежилете, зажав сигарету во рту, под прицельным огнем ведет машину по «авеню снайперов» в Сараево, а в машине играет радио и Лу Рид поет: «Я иду по диким местам». Кристина Шпенглер в запыленном «лендровере» на минных полях к юго-западу от Тиндуфа. Слободанка, вся в крови, пытается перевязать руку Полю Маршану. Ориана Фаллачи за неделю до вторжения в Кувейт в самолете, летящем по маршруту Дахран — Хафер-Батен, рассказывает Барлесу о том, что у нее рак. Вывалившийся наружу язык Пегги, оператора Си-Эн-Эн, когда взрывная пуля раздробила ей нижнюю челюсть. Смуглая грудь Марии Португалки, заснувшей в комнате Фернандо Мухики. Коринн Дюфка на фоне горящей гостиницы «Европа» — фотоаппараты на шее, туго обтягивающие джинсы, волосы заплетены в косичку, — в тот день, когда Барлес не выдержал и кинулся помогать спасателям, а она сняла его с вытащенным из-под развалин ребенком на руках. Коринн и Барлес познакомились в Сальвадоре, и это была самая смелая женщина, которую он встречал на войне. Фотографии, которые детала Коринн в Боснии, всех потрясали, и они не раз печатались на обложках «Таймc», «Пари матч» и других ведущих журналов мира. Она много месяцев провела в Сараево; пешком, через горы прошла в Мостар, а в девяносто втором подорвалась на мине в Горни-Вакуфе. После месяца в больнице Коринн сразу вернулась в Боснию, а к старым шрамам добавилось изрядное количество новых. Когда Гервасио Санчес снова увидел Коринн в вестибюле сараевской гостиницы «Холидей инн», он сказал: «Бывают женщины похлеще мужиков».
— Нам надо уезжать, — сказала Ядранка.
Барлес взял новую батарейку взамен использованной и посмотрел на завесу дыма, поднимающуюся над Бьело-Полье. Потом пожал плечами:
— Маркес хочет снять свой мост.
— О боже! — только и сказала Ядранка.
Она слишком хорошо знала Маркеса, чтобы понимать: если он что-то вбил себе в голову, то спорить бесполезно. О нем рассказывали много разных историй, где были и правда, и вымысел. Говорили, что однажды во Вьетнаме Маркес потребовал, чтобы вьетконговца, приговоренного к смерти и одетого во все черное, расстреляли на фоне светлой стены, — тогда кадр получился бы более четким. «Ведь его все равно убьют, — рассуждал оператор. — Так пусть хоть с пользой». Спросили вьетконговца, и тот ответил, что ему все равно, ему ни до чего больше не было дела. Поэтому его расстреляли у светлой стены.
Только Барлес собрался спросить у Ядранки, что еще сказали по радио, как раздался мощный взрыв; от взрывной волны закачалась распахнутая дверца «ниссана» и затрепетали листки блокнота Ядранки. Барлес подумал, что, наверное, теперь Маркес получил свой проклятый мост.
Но это был не мост. Подойдя к повороту дороги, Барлес увидел, что снаряд — пушечный или тяжелого орудия — попал прямо в ферму, полностью разрушив одну стену; все вокруг было усыпано битой черепицей. И хотя Барлес слышал за спиной шаги Ядранки, он, даже не обернувшись, бегом бросился к дому. Уже около дверной решетки боковым зрением Барлес увидел, что Маркес, выпрямившись на косогоре, издали снимает еще не осевший после взрыва столб пыли.
Взрывом решетку сорвало с петель и покорежило; сильно пахло взрывчаткой. Дверь дома была распахнута, на земле валялись битые стекла, но никого не было видно. Барлес громко позвал хорватского крестьянина, и тот тут же высунулся из подвала; лицо у него было пепельного цвета.
— Все dobro? — спросил Барлес, опустив руку и показывая, что он имеет в виду детей. — Nema problema?
Хорват отрицательно помотал головой. Подойдя к лестнице, Барлес услышал, как дети плачут внизу. В дверях показались Ядранка и Маркес, не опускающий включенную камеру, — на случай, если внутри окажется что-нибудь заслуживающее внимания. Барлес покачал головой: снимать стоило только подвал, но вспышка лежала в «ниссане». И потом точно такой подвал они уже сотню раз снимали в сотне различных мест; все они были одинаковы, — так неотличимы друг от друга горящие дома, а все убитые похожи на Красавчика. Забившаяся в угол женщина прижимает к себе двух перепуганных ребятишек; полусумасшедшая старуха с отсутствующим взглядом, погрузившаяся в темные воды своего прошлого, для которой уже не существует ни добра, ни зла. И мужчина с посеревшим от страха лицом. Униженный, растерянный, не способный защитить семью. Не было смысла идти за вспышкой к «ниссану», чтобы снимать это еще раз.
— Бессмысленно, — сказал он Маркесу.
Оператор пожал плечами и вышел во двор фермы. Ядранка разговаривала с мужчиной по сербско-хорватски, тот растерянно кивал и, слушая ее, похрустывал пальцами. «Небо обрушилось ему на голову, — подумал Барлес. — Мы живем, полагая, что наши усилия, наша работа, то, что мы получаем взамен них, прочны и основательны. Мы думаем, что все это надолго, что сами мы надолго. Но однажды небо обрушивается нам на голову. И оказывается, что все, чем мы владеем, — непрочно. А самое хрупкое из всего этого — наша жизнь».
Барлес вышел во двор. Маркес снимал общую панораму — от убитой коровы до развороченной стены дома. Иногда мертвое животное производит больше впечатления, чем мертвый человек. Все зависит от композиции кадра или фотографии. Барлес вспомнил, как однажды в Бейруте во время осады Сабры и Шатилы за ним и Пако Олмедилья увязалась собака с перебитой пулей лапой. На войне раненое животное смотрит на тебя так же, как ребенок смотрит на взрослых, упрекая их за свои страдания, причина которых ему непонятна. Глаза детей, обожженных напалмом, переполненные страданием, — на забинтованном лице одни глаза — в Хорремшехре, в Эстели, в Тире и в сотне других мест тоже всегда одинаковы: все глаза всех детей на всех войнах всегда безмолвное осуждение мира взрослых. И не только раненых или убитых детей. Барлес вспомнил шестилетнего малыша, его маленькое, беззащитное, по пояс голое хрупкое тельце, уже ненужные бинты на голове и приоткрытый ротик; он лежал на полу сараевского морга, и они сняли его в тот день, когда Пако Кустодио передал камеру Мигелю де ла Фуэнте и расплакался, — он сидел на ступеньках, и слезы бежали по его усам. Ужас может подстерегать тебя во взгляде любого ребенка, которого ты видишь на шоссе или в подвале. Во взгляде еврейского мальчика, который поднимал — поднимает? будет поднимать? — руки, стоя рядом с матерью перед неумолимым нацистским палачом в варшавском гетто. Память репортера всегда похожа на большой альбом со старыми беспорядочно перемешанными фотографиями; она полна воспоминаний — собственных и чужих. Свезенные на свалку тела замученных и убитых парней в Сальвадоре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14