Такие-то бабы непросты — особенно с мужским полом. Гладкая кобылка, скакунчик.
Ладно — уговорился Аверьян с господами казаками. Но идёт к знахарке. На хуторе жила старуха-чувашка; слова знала, травы. Колдунья. Аверьян к ней с подарком, с денежкой — и рассказал всё-всё; как опутал их персиянин и как дальше было... Генерал-то — это он. Что ещё учудит?
Старуха ведёт в подызбицу. Пошептала в углы, козьим помётом посорила; берёт из клетки крысу. Завязала ей лапки, кладёт перед котом. Кот старый, головастый такой. Походил вокруг крысы, помочился на неё. Есть не стал. Пометил. Старуха берёт ручного скворца, в другую руку крысу — и в погреб. Покричала там: вроде будила кого и выспрашивала...
Вылазит: руки в крови, пёрышки налипли. Держит жабу. Посадила на то место, где лежала крыса. Жаба сидит. Старуха ей кричит: «Ертэн! Ертэн! Дай сказать — не сердись!» И рассказывает. Персиянин — колдун огромадной силы. Но другие колдуны сговорились и всё ж таки с ним совладали. Силу его завязали, а съесть не смогли. Прогнали его. Он в наших местах и угнездился.
А Наташка с Аверьяном его развязали. «Он вам свой хитрость, вы ему свой хитрость — связался узел один! Ой, плохо!» — Старуха объясняет: как Аверьян удумал хитрость с мылом-то, тем и привязался к путам, какими был завязан колдун. А как Наташкину косу ножницами овечьими резанули, узел и перерезали — и путы спали с колдуна.
«Ой, Аверька, трудно будет! Очень хочет он Наташка твой!»
Велит почаще с Наташкой в бане париться, обкладывать её на банном полке пареным сеном. Будет от нетерпенья Аверьяна почаще знать, а о том, глядишь, думать некогда...
А по хутору уже разносится: показывается персиянин и в сумерки, и перед рассветом. Сманивает девок. Гуляют девки с парнями — вдруг из дикого малинника, из-за стогов как запоёт кто-то. Голос чистый до чего, приятный. Так и заволнует. Глядь: одна девка побегла в дикий малинник или за стога, другая... Вот тогда и пошли дети-то персиянина: персики самые.
Родители уж не больно стали девок от парней беречь. Для персиянина, что ль? «Ладно — уж гуляй попоздней, только на поющий голос не ходи!»
Аверьян ходил ночами: может, услышит голос? Встречи ему охота. Живут с Наташкой, в бане часто парятся, он её пареным сеном обкладывает, она с ним ладит — но в душу не допускает. Отвлечена! За любовь не похвалит, за ласку-то; не возьмёт теплюшу ручкой — по сосцам поводить, посластить их. Ну, он к Фенечке. А уж та к нему ластится! На кровать оладьи с мёдом подаёт; только что молоком не умывает. Но томно ему. Уверен, что исхитряется Наташка погуливать с персиянином.
Приходит опять к колдунье. Она его заставила возле козла посидеть, чтоб козлиным духом голову прочистило. Велит почаще у Фенечки бывать. Он объясняет: когда, мол, я у Фенечки, то вдруг чую — вся птица и весь скот на хуторе как взволнуются! «Поветрие какое-то идёт, в дрожь бросает. И кажется, Наташка уже в том сарае своём за конопляником, где мы ей косу резали. В сарае с ним! Как бы сделать, чтобы она от него ко мне бегом прибегла? Чтоб стала его презирать, чтобы плюнула на него, а ко мне бы стремилась? Как мне его силу себе забрать?»
Старуха говорит: «Ой-ой, как трудно будет! Не боишься?» — «Ничего не боюсь! Надо — жилы из меня тяни!» — «Зачем жилы? Деньги большие возьму...» — И приносит травяной настой.
Аверьян деньги даёт, не жалеет, а она ему: как, мол, снова накатит, ты попроси Фенечку не мешать и — в чём был — на лавку сядь. Выпей из этой бутылочки глоток, надень на голову ведро, сиди... Наташка будет к тебе вызвана. Сначала-де почуешь её не в телесном виде. А после и сама, настоящая, прибежит. Гляди только, чтобы тогда с Фенечкой не поубивали друг дружку...
Ладно — теперь он к Фенечке за двумя делами идёт. Бутылка с собой старухина. Прежде чем любиться, он её на поставец у кровати поставил...
Вот за полночь. И вроде как птица и скотина со всего хутора на волю вышли. Кажется ему: бегут, летят к сараю Наташкиной матери. А может, то девки, бабы обернулись? К персиянину на гулянку-то невтерпёж... Вскочил с кровати, хочет из бутылки глотнуть, а Фенечка ему стаканчик: «Налей сюда. Там уж сладкая наливочка — от моей бабушки хранится. Хорошо подкрепит тебя. А я уйду на печку, не помешаю».
«Хорошая ты! Уж, пожалуйста, не мешай».
Выпил старухиного настою с наливкой Фенечки: его повело всего, закружило. До лавки чуть дошёл нагишом-то, ведро с головы раза три ронял.
Ну, сидит, а самого разбирает. Так палит всего! Ведро на голову надето, а Наташку отчётливо видит. Сперва, правда, только лицо. То злое было, отворачивалось, кому-то другому глазками этак делало... а тут оборачивается к нему. Губы раскатались, ноздри от нетерпенья так воздух и тянут, а глаза — во! — как у кошки! И тело проявилось. Уж ему Наташкиного тела не знать. Где надо, толсто — а как кругло! а талия тонка! И всё ходит ходуном. Сосцы — точно рожки у козочки.
Колышется телом и к нему. На колени к нему. Как проймёт их обоих дрожь! Ах, мать честная, — затрясло, заёрзалось. Забыла персиянина. Презирает! Пощипливает Аверьяна, льнёт, обнимает, голосу волю дала.
А уж он-то! Уж так её на коленях услащает. Запрёт кутак-задвигун избёнку и отопрёт тут же, и опять, и опять — разудала стать! Избёнка качнётся, сама на гостя наезжает, берёт к себе. Заходи, теплюша, вкусного покушай! Тесно ему, стенки гнутся, да не треснут. Аверьян, голова в ведре, уж как за гостенька рад! Хозяюшку избёнки холит на руках: ёрзай раскатисто, на кутак ухватиста. Рукам — приятность, гостю — вкуснота, рту — маята: расстегайчик налимий мнится. Не ведро — укусил бы.
Ну, перебыли они. Скинул ведро, а с ним — Фенечка. Прижалась, сидит в обхват.
«Что такое — так тебя растак... разъядри твою малину!»
«Да ты ж меня звал!» — «Тебя?» — «Вот мне помереть, вот так сидючи! Так звал, молил — не совладала с собой. Жалко!»
А он невесёлый! А она: «Уж нам ли, Аверюшка, не хорошо?» — «Хорошо, да им-то хорошее! Не стерплю, чтобы чья-то сила лучше моей была!»
Накинул на себя одёжку и бегом к тому сараю — Наташкиной матери. Вбегает, а оттуда птичья буря на него. Крыльями лупят, когтями ранят: вымётываются в двери. Гомон — ужас... Кое-как отбился, глядит, а в сарае только какой-то гусак и гусыня остались. В сене порылся — никого.
Приходит домой, а Наташка сонная, злая. «Гуляешь, — сквозь зубы цедит, — сволочь! От тебя бабой разит — уйди от меня!» А чего он ей скажет? Но к утру опять ей не верит.
Идёт к колдунье. Рассказал всё, просит: «Давай доведём до конца. Как снова накатит, надо, чтобы она была от него ко мне вызвана. Был бы он по природе меня сильней и лучше, а то — благодаря колдовству, мошенству. Не выношу, чтобы его сила над моей была!»
Старуха: «Будет больших денег стоить».
«На, бери!»
Она дополнительно над бутылкой с настоем пошептала и даёт ему шапочку сурчиного меха. Шёрстка шелковистая наружу. Чтоб, поучает, не мешали, — запрись в бане. Выпей настоя глоток, глаза махоткой завяжи, шапочку положи посреди бани. Сиди, жди жара. После иди: ищи по бане руками. Шапочка, мол, встретится на уровне твоего пупа, а под шапочкой будет сидеть Наташка.
Ну что... Вот опять он у Фенечки. Только за полночь — взволновало его. Вроде снова птица, скотина летит, бежит к тому сараю... Вскакивает с кровати, а Фенечка как знает: «Идём, миленький, в баню — с вечера не остыла ещё. Запрёшься и делай, чего тебе охота».
Ведёт в баню, у него бутылка в руке. В бане ему стаканчик: «Налей сюда. Там уж капли весёлые — от моей бабушки хранятся. Хорошо желаться будет тебе». Выпил настою с каплями — его и закачало. А Фенечка махотку смочила, завязала ему глаза поплотней. «Ухожу я, не помешаю. Запирайся!» Довела до двери его.
Накинул крючок, из предбанника-то наощупки еле-еле в баню вернулся, положил шапочку на пол. Ноги не стоят. Нащупал лавку, ждёт сидит... жар по всем жилам потёк. И вроде как Наташкина спина проявилась... ноги... А лицом всё не оборачивается. Его так и подмывает кинуться. «Ты, — шепчет, — шапочку надень! Шапочку...»
И к ней — хочет Наташку за плечи взять. Ничего нет. Ниже руки — ничего. А как на уровень своего пупа снизил, наткнулся на голое. «Шапочка где? Шёрстка шелковистая?!» — ищет её голову, а она её прячет: клонит, клонит... этак перегнулась пополам. Он наощупь-то к её голове тянется до полу — чуть не упал; опёрся на милую. И тут шапочка под руками... Ищет под шапкой роток, охочий зевок. Нашёл — его словно током как шибанёт! Аж зарычал. Сомкнулись — у обоих заперло дых.
Кинуло в толканье-то. Такую силу свою почувствовал. Ну, персиянин, плевать на тебя! Сама радость наяривает. Не вмещает избёнка гостя, хозяйка в крик: «Ох, ты, родина-отчизна! Укатала туговизна!» Гость избёнку так-сяк, наперекосяк, а ей удовольствие. Как ни туг навершник у палицы — ничего приветени не станется! Запирай, кутак, потуже — не такого гостя сдюжу!
Сделалось; махотку сорвал — Фенечка. Распрямилась, к нему обернулась, носиком, губёшками об грудь трётся: «Уж как меня звал, молил! Дверь отпер, кричишь — бегом прибегла. Боялась, застудишься... Уж нам ли не хорошо?»
А она его в предбаннике давеча к окошку подвела: это он ставень на крючок запер.
«Хорошо! Это тебе пока хорошо, — рычит, — когда он тебя ещё не повлёк! А то тоже к нему бегала б, небось. Не-е, доколь я в этом деле не пересилю, не будет мне хорошего!»
Бежит к тому сараю. Уж так ему кажется: они там. А оттуда — козы, овцы. Свалили с ног, по нему бегут. Сколько их пробегло! Кое-как поднялся. А в сарае барашек и овечка остались. Всё сено перерыл — никого нет.
А Наташка дома зла! И горячая вся, как со сна: никуда вроде не выходила. Костерит его: «Сволочь! И правда гулять буду. С начальством буду!..» Но к утру у него опять к ней веры нет.
Денег не так-то уж и осталось, но берёт двести пятьдесят рублей и к старухе. Рассказывает — убивается перед ней. Ну скажи ты — как дело срывается! «Что хочешь, но устрой мне преимущество у него отнять».
Старуха повела его в омшаник, мёртвых пчёл на голову посыпала, пошептала всяко. После чем-то пахучим побрызгала на него — опять с приговоркой. И даёт верёвочку: на один конец воск налеплен, другой завязан петелькой. «Через твою боль, — старуха говорит, — будем действовать. Стерпишь?» — «Стерплю!»
Ну вот, опять, мол, надо запереться в бане. Восковой конец верёвочки к стенке прилепить: петелька пусть свешивается. Глоток настою выпить, глаза завязать и на лавку сесть, но — высунув язык. Как Наташка в баню призовётся, она наперво — верёвочку искать. Найдёт, петельку тебе на язык накинет, туго затянет и ну тянуть! Терпи из всей мочи. Кажется, уж язык перерезан, оторвётся: всё одно — выноси боль. Намучает-де тебя, намучает: стерпишь до конца — и уж тут она твоя совсем. Плевать на персиянина захочет, смех над ним.
Ладно — но, придя к Фенечке, прилаживает в бане засов. Вот полночь проходит, и снова этак сильно взволновало его. Всё то же кажется. То ли вправду вся птица, скотина с ума посходила, несётся к сараю тому. То ли девки с бабами обернулись для озорства с персиянином.
У Фенечки и в этот раз баня в аккурат вечером истоплена. Верёвочку к стене прилепил, говорит: «Ты, Фенечка, пожалуйста, не обижайся, но из твоего стакашка пить не буду». — «Как тебе хочется, миленький. Но как выпьешь — вот эту изюминку в рот положи. Если будет трудность, лёгонькой покажется».
Сам Фенечку из бани выпустил, на засов заперся. Волнуется — стеснение в груди. Всё скинул с себя, а не легче. Глотнул из бутылки, изюминку в рот; завязал глаза, сидит — язык высунут. И тут этак-то приятно запело в ушах; жар, зудик по телу. И такая накатила охота — ну, страсть!
Вроде шорох вблизи... ага! Наташка вертуном вертится, дразнит. Верёвочку от стены отлепила, петелькой перед пупом своим помахивает. И приспускает, приспускает. Раз — и накинула! Он думает: «Это только кажется, что не на язык, а накинула-то на язык...» Но нет петельки на языке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Ладно — уговорился Аверьян с господами казаками. Но идёт к знахарке. На хуторе жила старуха-чувашка; слова знала, травы. Колдунья. Аверьян к ней с подарком, с денежкой — и рассказал всё-всё; как опутал их персиянин и как дальше было... Генерал-то — это он. Что ещё учудит?
Старуха ведёт в подызбицу. Пошептала в углы, козьим помётом посорила; берёт из клетки крысу. Завязала ей лапки, кладёт перед котом. Кот старый, головастый такой. Походил вокруг крысы, помочился на неё. Есть не стал. Пометил. Старуха берёт ручного скворца, в другую руку крысу — и в погреб. Покричала там: вроде будила кого и выспрашивала...
Вылазит: руки в крови, пёрышки налипли. Держит жабу. Посадила на то место, где лежала крыса. Жаба сидит. Старуха ей кричит: «Ертэн! Ертэн! Дай сказать — не сердись!» И рассказывает. Персиянин — колдун огромадной силы. Но другие колдуны сговорились и всё ж таки с ним совладали. Силу его завязали, а съесть не смогли. Прогнали его. Он в наших местах и угнездился.
А Наташка с Аверьяном его развязали. «Он вам свой хитрость, вы ему свой хитрость — связался узел один! Ой, плохо!» — Старуха объясняет: как Аверьян удумал хитрость с мылом-то, тем и привязался к путам, какими был завязан колдун. А как Наташкину косу ножницами овечьими резанули, узел и перерезали — и путы спали с колдуна.
«Ой, Аверька, трудно будет! Очень хочет он Наташка твой!»
Велит почаще с Наташкой в бане париться, обкладывать её на банном полке пареным сеном. Будет от нетерпенья Аверьяна почаще знать, а о том, глядишь, думать некогда...
А по хутору уже разносится: показывается персиянин и в сумерки, и перед рассветом. Сманивает девок. Гуляют девки с парнями — вдруг из дикого малинника, из-за стогов как запоёт кто-то. Голос чистый до чего, приятный. Так и заволнует. Глядь: одна девка побегла в дикий малинник или за стога, другая... Вот тогда и пошли дети-то персиянина: персики самые.
Родители уж не больно стали девок от парней беречь. Для персиянина, что ль? «Ладно — уж гуляй попоздней, только на поющий голос не ходи!»
Аверьян ходил ночами: может, услышит голос? Встречи ему охота. Живут с Наташкой, в бане часто парятся, он её пареным сеном обкладывает, она с ним ладит — но в душу не допускает. Отвлечена! За любовь не похвалит, за ласку-то; не возьмёт теплюшу ручкой — по сосцам поводить, посластить их. Ну, он к Фенечке. А уж та к нему ластится! На кровать оладьи с мёдом подаёт; только что молоком не умывает. Но томно ему. Уверен, что исхитряется Наташка погуливать с персиянином.
Приходит опять к колдунье. Она его заставила возле козла посидеть, чтоб козлиным духом голову прочистило. Велит почаще у Фенечки бывать. Он объясняет: когда, мол, я у Фенечки, то вдруг чую — вся птица и весь скот на хуторе как взволнуются! «Поветрие какое-то идёт, в дрожь бросает. И кажется, Наташка уже в том сарае своём за конопляником, где мы ей косу резали. В сарае с ним! Как бы сделать, чтобы она от него ко мне бегом прибегла? Чтоб стала его презирать, чтобы плюнула на него, а ко мне бы стремилась? Как мне его силу себе забрать?»
Старуха говорит: «Ой-ой, как трудно будет! Не боишься?» — «Ничего не боюсь! Надо — жилы из меня тяни!» — «Зачем жилы? Деньги большие возьму...» — И приносит травяной настой.
Аверьян деньги даёт, не жалеет, а она ему: как, мол, снова накатит, ты попроси Фенечку не мешать и — в чём был — на лавку сядь. Выпей из этой бутылочки глоток, надень на голову ведро, сиди... Наташка будет к тебе вызвана. Сначала-де почуешь её не в телесном виде. А после и сама, настоящая, прибежит. Гляди только, чтобы тогда с Фенечкой не поубивали друг дружку...
Ладно — теперь он к Фенечке за двумя делами идёт. Бутылка с собой старухина. Прежде чем любиться, он её на поставец у кровати поставил...
Вот за полночь. И вроде как птица и скотина со всего хутора на волю вышли. Кажется ему: бегут, летят к сараю Наташкиной матери. А может, то девки, бабы обернулись? К персиянину на гулянку-то невтерпёж... Вскочил с кровати, хочет из бутылки глотнуть, а Фенечка ему стаканчик: «Налей сюда. Там уж сладкая наливочка — от моей бабушки хранится. Хорошо подкрепит тебя. А я уйду на печку, не помешаю».
«Хорошая ты! Уж, пожалуйста, не мешай».
Выпил старухиного настою с наливкой Фенечки: его повело всего, закружило. До лавки чуть дошёл нагишом-то, ведро с головы раза три ронял.
Ну, сидит, а самого разбирает. Так палит всего! Ведро на голову надето, а Наташку отчётливо видит. Сперва, правда, только лицо. То злое было, отворачивалось, кому-то другому глазками этак делало... а тут оборачивается к нему. Губы раскатались, ноздри от нетерпенья так воздух и тянут, а глаза — во! — как у кошки! И тело проявилось. Уж ему Наташкиного тела не знать. Где надо, толсто — а как кругло! а талия тонка! И всё ходит ходуном. Сосцы — точно рожки у козочки.
Колышется телом и к нему. На колени к нему. Как проймёт их обоих дрожь! Ах, мать честная, — затрясло, заёрзалось. Забыла персиянина. Презирает! Пощипливает Аверьяна, льнёт, обнимает, голосу волю дала.
А уж он-то! Уж так её на коленях услащает. Запрёт кутак-задвигун избёнку и отопрёт тут же, и опять, и опять — разудала стать! Избёнка качнётся, сама на гостя наезжает, берёт к себе. Заходи, теплюша, вкусного покушай! Тесно ему, стенки гнутся, да не треснут. Аверьян, голова в ведре, уж как за гостенька рад! Хозяюшку избёнки холит на руках: ёрзай раскатисто, на кутак ухватиста. Рукам — приятность, гостю — вкуснота, рту — маята: расстегайчик налимий мнится. Не ведро — укусил бы.
Ну, перебыли они. Скинул ведро, а с ним — Фенечка. Прижалась, сидит в обхват.
«Что такое — так тебя растак... разъядри твою малину!»
«Да ты ж меня звал!» — «Тебя?» — «Вот мне помереть, вот так сидючи! Так звал, молил — не совладала с собой. Жалко!»
А он невесёлый! А она: «Уж нам ли, Аверюшка, не хорошо?» — «Хорошо, да им-то хорошее! Не стерплю, чтобы чья-то сила лучше моей была!»
Накинул на себя одёжку и бегом к тому сараю — Наташкиной матери. Вбегает, а оттуда птичья буря на него. Крыльями лупят, когтями ранят: вымётываются в двери. Гомон — ужас... Кое-как отбился, глядит, а в сарае только какой-то гусак и гусыня остались. В сене порылся — никого.
Приходит домой, а Наташка сонная, злая. «Гуляешь, — сквозь зубы цедит, — сволочь! От тебя бабой разит — уйди от меня!» А чего он ей скажет? Но к утру опять ей не верит.
Идёт к колдунье. Рассказал всё, просит: «Давай доведём до конца. Как снова накатит, надо, чтобы она была от него ко мне вызвана. Был бы он по природе меня сильней и лучше, а то — благодаря колдовству, мошенству. Не выношу, чтобы его сила над моей была!»
Старуха: «Будет больших денег стоить».
«На, бери!»
Она дополнительно над бутылкой с настоем пошептала и даёт ему шапочку сурчиного меха. Шёрстка шелковистая наружу. Чтоб, поучает, не мешали, — запрись в бане. Выпей настоя глоток, глаза махоткой завяжи, шапочку положи посреди бани. Сиди, жди жара. После иди: ищи по бане руками. Шапочка, мол, встретится на уровне твоего пупа, а под шапочкой будет сидеть Наташка.
Ну что... Вот опять он у Фенечки. Только за полночь — взволновало его. Вроде снова птица, скотина летит, бежит к тому сараю... Вскакивает с кровати, а Фенечка как знает: «Идём, миленький, в баню — с вечера не остыла ещё. Запрёшься и делай, чего тебе охота».
Ведёт в баню, у него бутылка в руке. В бане ему стаканчик: «Налей сюда. Там уж капли весёлые — от моей бабушки хранятся. Хорошо желаться будет тебе». Выпил настою с каплями — его и закачало. А Фенечка махотку смочила, завязала ему глаза поплотней. «Ухожу я, не помешаю. Запирайся!» Довела до двери его.
Накинул крючок, из предбанника-то наощупки еле-еле в баню вернулся, положил шапочку на пол. Ноги не стоят. Нащупал лавку, ждёт сидит... жар по всем жилам потёк. И вроде как Наташкина спина проявилась... ноги... А лицом всё не оборачивается. Его так и подмывает кинуться. «Ты, — шепчет, — шапочку надень! Шапочку...»
И к ней — хочет Наташку за плечи взять. Ничего нет. Ниже руки — ничего. А как на уровень своего пупа снизил, наткнулся на голое. «Шапочка где? Шёрстка шелковистая?!» — ищет её голову, а она её прячет: клонит, клонит... этак перегнулась пополам. Он наощупь-то к её голове тянется до полу — чуть не упал; опёрся на милую. И тут шапочка под руками... Ищет под шапкой роток, охочий зевок. Нашёл — его словно током как шибанёт! Аж зарычал. Сомкнулись — у обоих заперло дых.
Кинуло в толканье-то. Такую силу свою почувствовал. Ну, персиянин, плевать на тебя! Сама радость наяривает. Не вмещает избёнка гостя, хозяйка в крик: «Ох, ты, родина-отчизна! Укатала туговизна!» Гость избёнку так-сяк, наперекосяк, а ей удовольствие. Как ни туг навершник у палицы — ничего приветени не станется! Запирай, кутак, потуже — не такого гостя сдюжу!
Сделалось; махотку сорвал — Фенечка. Распрямилась, к нему обернулась, носиком, губёшками об грудь трётся: «Уж как меня звал, молил! Дверь отпер, кричишь — бегом прибегла. Боялась, застудишься... Уж нам ли не хорошо?»
А она его в предбаннике давеча к окошку подвела: это он ставень на крючок запер.
«Хорошо! Это тебе пока хорошо, — рычит, — когда он тебя ещё не повлёк! А то тоже к нему бегала б, небось. Не-е, доколь я в этом деле не пересилю, не будет мне хорошего!»
Бежит к тому сараю. Уж так ему кажется: они там. А оттуда — козы, овцы. Свалили с ног, по нему бегут. Сколько их пробегло! Кое-как поднялся. А в сарае барашек и овечка остались. Всё сено перерыл — никого нет.
А Наташка дома зла! И горячая вся, как со сна: никуда вроде не выходила. Костерит его: «Сволочь! И правда гулять буду. С начальством буду!..» Но к утру у него опять к ней веры нет.
Денег не так-то уж и осталось, но берёт двести пятьдесят рублей и к старухе. Рассказывает — убивается перед ней. Ну скажи ты — как дело срывается! «Что хочешь, но устрой мне преимущество у него отнять».
Старуха повела его в омшаник, мёртвых пчёл на голову посыпала, пошептала всяко. После чем-то пахучим побрызгала на него — опять с приговоркой. И даёт верёвочку: на один конец воск налеплен, другой завязан петелькой. «Через твою боль, — старуха говорит, — будем действовать. Стерпишь?» — «Стерплю!»
Ну вот, опять, мол, надо запереться в бане. Восковой конец верёвочки к стенке прилепить: петелька пусть свешивается. Глоток настою выпить, глаза завязать и на лавку сесть, но — высунув язык. Как Наташка в баню призовётся, она наперво — верёвочку искать. Найдёт, петельку тебе на язык накинет, туго затянет и ну тянуть! Терпи из всей мочи. Кажется, уж язык перерезан, оторвётся: всё одно — выноси боль. Намучает-де тебя, намучает: стерпишь до конца — и уж тут она твоя совсем. Плевать на персиянина захочет, смех над ним.
Ладно — но, придя к Фенечке, прилаживает в бане засов. Вот полночь проходит, и снова этак сильно взволновало его. Всё то же кажется. То ли вправду вся птица, скотина с ума посходила, несётся к сараю тому. То ли девки с бабами обернулись для озорства с персиянином.
У Фенечки и в этот раз баня в аккурат вечером истоплена. Верёвочку к стене прилепил, говорит: «Ты, Фенечка, пожалуйста, не обижайся, но из твоего стакашка пить не буду». — «Как тебе хочется, миленький. Но как выпьешь — вот эту изюминку в рот положи. Если будет трудность, лёгонькой покажется».
Сам Фенечку из бани выпустил, на засов заперся. Волнуется — стеснение в груди. Всё скинул с себя, а не легче. Глотнул из бутылки, изюминку в рот; завязал глаза, сидит — язык высунут. И тут этак-то приятно запело в ушах; жар, зудик по телу. И такая накатила охота — ну, страсть!
Вроде шорох вблизи... ага! Наташка вертуном вертится, дразнит. Верёвочку от стены отлепила, петелькой перед пупом своим помахивает. И приспускает, приспускает. Раз — и накинула! Он думает: «Это только кажется, что не на язык, а накинула-то на язык...» Но нет петельки на языке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31