Ты произносишь: “Понимаю”, — охватывая взглядом её, непринуждённо стоящую перед тобой, домашнюю, в серой олимпийке, в джинсах, ты свободно проникаешь в её глаза... И с чем-то встречаешься там, в их зазеркалье, таком глубоком, — пожалуй, даже чересчур глубоком... И вдруг обронённое тобой “понимаю” по ассоциации вызывает в сознании слово “понимание”. Так ты мысленно называешь то, что заметил в глубине её глаз: некое “понимание”, пока закрытое для тебя, ты только чувствуешь за этой фигуркой иное существо... Оно здесь. И оно далеко от тебя. Очень. Ты почти в растерянности. Пауза длится — ещё две-три секунды, и тебе не останется ничего, как протянуть руку за пластинкой, поблагодарить и уйти.
И ты исходишь, исходишь словами благодарности — жалкое лепетание! проклятье! — переминаешься в своих ботинках на высоком каблуке, не знаешь, куда деть торт, который у тебя не берут, машинально повторяешь конец её фразы, заменив мягкое определение разящим: “В школе для дефективных детей”, — говоришь ты, поправляешься: “для несчастных детей”, — и, в беспокойстве от её взгляда, хочешь как-то замять: “В сущности, и в сорок два можно чувствовать себя несчастным дитём...” Что-то пощипывает тебя изнутри, и ты как бы со стороны слышишь свой голос: “В иные мгновения оглядишься — и нет ничего... Всё было, всё есть... — и ничего нет... пустота, сквозняки, лёд. Как в детстве, когда приснится небывалая игрушка: вот, ты держишь её в руках!.. Проснулся — и ничего... Несчастный ребёнок, конечно, плохо. Несчастный ребёнок в сорок два — это бездна безысходности, тебе никто не поможет, никогда, потому что ты маскируешься тщательно, мастерски...”
Она вдруг протягивает руку, ты хватаешь её и, опомнившись, замолчав, смешавшись, продеваешь её палец под верёвку на картонной коробке.
— Держите эту штуку — “Пражский”, то есть, наоборот, — нервный смешок, — “Трюфельный”. Вы какой больше любите? То есть в том смысле, что я хотел спросить, нравится ли вам этот, так сказать, который, я не знаю, какой...
Каламбура не получается, тебя предало твоё остроумие, шутливо отвешиваешь полупоклон в ответ на её приглашение пройти: ты не узнаёшь себя, проклятье!.. косноязычие, беспомощный смех, мелькание рук — до чего же они сейчас мешают!
— Как ваш больной друг? — спросила она тихо.
Ты в ошеломлении повторяешь, беззвучно шевельнув губами: “Друг?..” — напрягаешься: что имеется в виду? на что она намекает? ведь у тебя же нет... Ах, да! Ну как же... большая чистая душа...
И наконец — наконец-то! — ты с удовлетворением слушаешь свой голос, он обретает соответствующую интонацию:
— Очевидно, как ни страшно это сознавать, надежды никакой. Абсолютно.
Пауза — здесь она обязательна — ты используешь её, чтобы неторопливо разместить дублёнку на вешалке, пригладить чахленькие волосы перед зеркалом: в нём ты встречаешься со своими глазами.
— Эти глаза... — медленно проходишь за ней в комнату. — Не могу видеть их. В них немой вопрос: сколько это ещё продлится?
— Он догадывается о себе?
— Мне кажется — да, хоть он и искусно притворяется. От этого во сто крат тяжелее.
— Может, чем-то ещё можно помочь?
— Ваша пластинка — пожалуй, единственное... Вы очень помогли!
— Какая же это помощь!
— Можно заслониться от невыносимого вопроса. Хотя бы на время.
Её руки взметнулись... её шаг в сторону, к полке с пластинками, она вытягивает одну... Шурочка две достала — вам и мне; мы сейчас послушаем мою?.. Ну, конечно же, с удовольствием!.. Приглашение сесть — в этом кресле так любила сидеть её бабушка! Он пьёт кофе? Сейчас она сварит, ладно?.. Со спины, убегающая на кухню, она совсем девчонка... А комната тесна и мрачновата из-за огромного комода, похожего на чучело динозавра; тянет пройти к окну, из него неожиданный вид на церковку посреди рощицы, облепленной снегом, белым-белым, как стены церковки, и два голубых купола — расстояние между крестами отсюда кажется не шире ладони. Словно эта комнатка, почему-то думаешь ты, — ископаемый комод, кресло, в котором любила сидеть бабушка... тридцать лет в этих стенах... впрочем, она могла переехать сюда со всей этой рухлядью из чего-нибудь более просторного...
Эта мысль вызывает в памяти тоску.
* * *
В комнате, куда когда-то переехал он с матерью, особенно поразил низкий потолок; как сжала тоска по прежней квартире! она снилась и снилась со своими недосягаемыми потолками, дверями-великанами; просторное жильё — его мечта. Мечта умного, вежливого мальчика... Впервые придя к кому-нибудь в гости, он тут же осматривал квартиру... “у вас такой коридор! можно кататься на велосипеде...” Давящий страх, что так и останешься в тесноте — всю жизнь в тесноте! — и болезненный интерес к тому, как живёт твой новый знакомый — и тот, и этот: ты старался определить это по одежде, по первым его словам... Годами скрываемый страх тесноты. И снящаяся квартира.
И квартира Инны... Он уже студент университета, отличник и активный общественник, секретарь студсовета и председатель кружка лингвистов; приятный юноша — не помешали бы эпитеты “красивый” или “мужественный”, но... Тебе не хлопотно убирать такие хоромы, Инночка? Ах, мама помогает! Понятненько. Или ты помогаешь маме — немножко, да? Пожалуй, я буду ставить раскладушку в вашем коридорище, хотя бы на время сессии, ха-ха-ха. Зачем же в коридоре, Женечка, когда у меня своя комната... И несколько тяжеловатая талия, добавляешь ты мысленно, и вообще этой девице не мешало бы позаниматься с обручем, тем более, что в такой комнате есть где развернуться... Вечера, целенаправленные вечера здесь, и: “Папа приглашает тебя остаться на чашечку кофе...” — вы оба хохочете: выпито уже столько чашечек!.. Пожалуй, я останусь, Инночка, хоть у меня и трудно со временем... Ради твоего папы!
Ужин не на кухне, а в гостиной.
— Григорий Захарович, прочитал ваши труды... Я — под огромным впечатлением! Диамат и производственная лексика. Чередование гласных в пролетарской поэзии — у вас всё так перспективно!
Инна не стала заниматься с обручем. Но и в толстуху не превратилась — и когда он закончил аспирантуру и они переехали в свою первую отдельную, пока скромную по размерам квартиру. И когда он устроился в академию (“Григорий Захарович, у вас всё так перспективно!”). И когда родился сын и они поселились в нынешнем престижном доме (“У вас такой коридор! можно кататься на велосипеде... Тебе не хлопотно убирать такие хоромы, Инночка?”) — она оставалась достаточно импозантной женой (надёжно оберегаемая дочка), женой, которая убирает квартиру пожеланиями и советами: приходящей по вторникам и пятницам Наденьке, не то курьерше, не то техничке в папином штате. Женой, которая ничуть не подозревает, что своей научной карьерой муж обязан низкому потолку. Она о многом не догадывается и, по-видимому, не испытывает желания догадаться: за что ты отнюдь не в претензии.
Вот только иногда страшновато одному со своими страхами... По мере того как отступала теснота в её материальном свойстве, страх тесноты не уходил, а видоизменялся, оставаясь всё тем же страхом — да ещё каким! Докторская, отдел в Академии наук, масса опубликованного. И страх, что при всём-всём том, — не доберёшь... ликования. А его — такой уж ты человек — тебе даёт лишь обладание необычным. Вот и нашёл подходящее название тому, по чему тоскуешь... Тоска по необычному .
Определение, окутанное флёром расплывчатости.
А что не отвлечённо? что не расплывчато? Прямота, конкретность обозначения — всего лишь словесная оболочка, а что под нею скрыто, это ещё вопрос. Ты знаешь людей, обозначаемых словом “талантлив”. Когда это произносится в твой адрес, у тебя достаёт ума не терять головы. Как достаёт ума не тушеваться при слове “бездарен”. Цену словам ты знаешь. Остановив выбор на языкознании, ты кропотливо складывал свою жизнь из слов, как из кирпичей и балок возводят башню. Ты анализировал, классифицировал, аккумулировал слова — расшифровывая в них код момента. Раньше всех (но и ничуть не раньше, чем это стало нужно!) ты произнёс:
— “Марксизм в языкознании” замалчивается незаслуженно. Надо признать, что Иосиф Виссарионович Сталин фундаментально расширил базу, без которой невозможно развитие языковой науки.
Тебя стали цитировать: “...рост значения неопределённо-множественных местоимений в процессе коммунистического строительства и достижения изобилия...” Уровень! Твой уровень в стране, где слова священны. Где они приканчивают с простотой обыденщины. Ты тотально вооружился, впитывая их из окружающего человеческого (нечеловеческого!) конгломерата. Ты священнодействовал, выстраивая из слов мостики — к душам, к умам, к самолюбиям: словесных оболочек хватает. Среди обширных своих запасов ты находил подходящие к случаю слова-ключи, слова-отмычки, слова-тараны. Это ли не талант? Ты так приваживал добытые слова и мысли, так пристраивал их к месту в голове-секретере, что родные им головы их не узнавали. Ты до того изощрил собственную гибкость, что для обозначения обретённых свойств у тебя, обладателя несметных словесных сокровищ, уже, увы, не хватает слов.
Это ли не гениальность?
И как следствие своеобразного твоего дарования — прихотливое влечение к обществу одарённых или — ты предпочитаешь собственную формулировку — к обществу необычных, среди них ты и сам кажешься необычным; а в лучшие часы — кто же бывает счастлив постоянно? — и чувствуешь себя таковым. В молодёжи больше необычного, немудрено, что тебя влечёт к ней; и вообще — тебе нравится нравиться молодёжи... она сыплет словами, как сором, в нём непременно отыщутся зёрна новизны. А новизна тебе необходима. Чтобы меняться. Чтобы из оболочки Язина — едва-едва она узналась — являлся свежий Евгений Степанович Язин. И так далее. На молодёжных вечеринках у тебя своё весьма прочное и престижное место: право на него тебе, в частности, гарантируют твои молодые, как правило, хорошенькие спутницы.
В мире же вещей тебя влечёт к старому, старинному. Тянет в комиссионные магазины: при соответствующем терпении — а его-то уж тебе не занимать! — можно набрести на вещицу и потом при госте (улучив момент, когда Инна окажется на достаточном расстоянии) заметить как бы между прочим: “Фамильная”.
Комод-динозавр в полкомнаты тебя не вдохновляет, да и ничто в этой квартирке не привлекает взгляда, умеющего оценивать, тем не менее ты ощущаешь обаяние необычного, предчувствие находки усиливается, усиливается... ты оборачиваешься — входит она. С чашечками кофе на подносе.
— Вы так бережно держите поднос, что кажется, несёте не кофе, а... у вас никогда не было чувства: вы что-то ищете — что-то неясное, но необходимое — ищете, ищете и вдруг нашли?
Она замирает, руки чуть дрожат, и, кажется, чуть дрожат и глаза... серые глаза и нежно-белая шея в разрезе олимпийки; и упавшая на лоб прядь; и это движение головой...
— Наверное, я никогда не искала как следует... А если находила, то не понимала, что нашлось... У меня не было того, о чём вы говорите.
— А у меня было. То есть, — лёгкая усмешка, — есть. И обязан этим я вам.
Растеряна. И как! И этот холодок в глазах — реакция на грубость натиска, сейчас она скажет что-нибудь вроде: “Ну зачем же...” или: “Не надо так...”
— Я обязан вам “Страстями по Матфею”.
Сказано в самое время. Господи, а она-то подумала! Ей уже неловко за себя — за то, что она так подумала (читать в этих глазах — просто забава). Счесть его способным на столь примитивное заигрывание — она виновата, взволнована: в таком состоянии она не может молчать. Ну что вы (даже покраснела), достать пластинку — такая мелочь (это надо понять как извинение), другое дело — помочь чем-то действительно существенным... У них в школе есть девочка: врачи сказали, её невозможно научить ни читать, ни писать, но педагоги занимались с ней три года и всё-таки научили.
1 2 3 4