- Не может же у вас не быть никого - с потребностью добра к детям...
- Почему же, - сказал Валтасар сумрачно. - На днях уволили няню: девятнадцати лет, сама бывшая детдомовка. Позволяла мальчикам... Заявила: "Они так и так с семи лет все знают. Жизнью безвинно обиженные, а мне горячо благодарны! Пусть вам кто-то будет так благодарен!"
- Что вы говорите... - пробормотал Илья Абрамович сконфуженно.
Зяма строго следил поверх очков и с жаром начал о том, что раз стали валить сталинские статуи - "будут, и это не за горами, грандиозно-позитивные сдвиги".
- Реабилитируют не только маршалов, командармов. Засияют имена Бухарина и Рыкова! Партия очистится от перерожденцев, железная метла не минует этого директора.
Валтасар потупился и осторожно произнес:
- Уповать, что очистится сама? Она не должна быть чем-то священным. Чтобы мерзавцы не прикрывались партбилетом, нужны и другие партии... - он дружески, извиняющимся тоном добавил: - Конечно, партии с социалистической программой - безусловно левые.
Глаза Зямы ушли далеко за стеклышки очков.
- Надеюсь, сказано необдуманно, - начал он с вынужденной любезностью, в то время как втянутые его щеки загорелись синеватым румянцем, - а то ведь можно и понять - вы подводите мину под завоевания, которые не удалось погубить Сталину...
Валтасар протестующе вскинул руки и замотал головой. Илья Абрамович умоляюще, с лукавинкой, воззвал:
- Зяма, ради всего святого, не надо! К счастью, мы все тут беспартийные, и нет нужды доказывать идейность.
Тот, к кому он обращался, крепко сморщил лоб, очки вздрагивали на тонкой переносице:
- Партию создал Ленин. И теперь, когда ленинские нормы восстанавливаются, когда...
- Хотелось бы, - вставил Илья Абрамович, - небольшого довеска к газетным обещаниям! Вспомните: когда мы выкупали молодого человека, с хлебом были перебои, но черной икры хватало. А нынче?..
Привычно-пониженные голоса повели разбухающую перепалку о том, когда и благодаря чему "будет накормлен народ", "нравственность обретет защиту не только на словах" и "незамаранность детства даст свои плоды - интимные отношения поднимутся над низменным".
Смуглый брюнет, чей нос опирался на стильно подстриженные усы, сливавшиеся с короткой красивой бородкой, требовательно сказал:
- Минуточку! - и произнес: - Идеи - треп, если у их поборников нет критически злого...
- Евсей за Евсеево! - перебил Зяма. - Ну скажите же ваше излюбленное: "За добро горло перерву!"
Евсей отвечал взглядом наблюдательно-легкого юморка.
- Мы забыли о герое нашего сбора, - проговорил осуждающе и повернулся ко мне: - Друг мой, кому сегодня тринадцать, не покажете - что вы поняли из всего услышанного?
Мое сознание утопало в едких клубах непроизвольно возникающего пережитого. Наш серый многоэтажный корпус, провонявший уборными и тошнотворной гарью кухни, гневливая праведница Замогиловна, свойски-снисходительный Давилыч. Директор, который сейчас увиделся злобной, с черными макушкой и хребтом, овчаркой... Болезненно-зримым хлестали воображение и письма матери... Будоражащий океан не мог не выйти из берегов.
- Если никак ничего нельзя, то - индивидуальный террор! - выдохнул я мысль, поражаясь ее чужой завидной взрослости.
Мгновенно все, кто был в комнате, взглянули на закрытую дверь. Немая минута окончилась на слабых звуках - Зяма, в каком-то крайнем упадке сил, пролепетал, адресуя Пенцову:
- Вы взбесились? вложили ему...
- Не было! - Тот, потемнев лицом, придвинулся ко мне, говоря глухо и жалобно: - Ты слышал от меня что-либо подобное?
- Конечно, нет! - Я внутренне ощетинился от остро-неприятного холода к нему.
- Пожалуйста, повтори всем, - попросил он, и я повторил.
Он испытал облегчение - сжал кулак, несколько раз взмахнул им, и мне бросилось в глаза, как опутана венами худая рука.
- Ты должен раз и навсегда осознать, - услышал я, - нельзя даже в мыслях присваивать право решать о... о чьей-то жизни.
Удрученный Илья Абрамович внес свою лепту:
- Никому не дано лично осуждать на... на то, что ты взял себе в голову! С этим невозможно жить среди людей! Это - злая доля, зло съест самого тебя.
Зяма, тревожась до чрезвычайности, горячо зашептал:
- Напомню, я предостерегал! Вырывать из коллектива, пусть ужасного, но - коллектива! - чревато... риск есть и будет, мы не гарантированы от самого нежелательного...
Меня выкручивало в преодолении вызова. Я завел руки назад, вцепился в спинку стула, скрючил пальцы здоровой ноги, стискивая всего себя, чтобы не закричать: "Но я же не могу не думать! А думая - никогда не обхожусь без выстрела! Я хочу-хочу-хочу хотеть того, о чем сказал!!!"
* * *
Лицо Евсея отразило как бы оттенок улыбки, что свойственна сдержанной натуре при виде чего-либо интересного.
- В Арно бродит ранимое самолюбие, и он поймал всех вас на эффекте, сообщил он так, точно от него ждали объяснения. - Между тем, я чувствую, наш друг - вовсе не экзальтированный лирик, а неразвившийся рационалист. Проверим гипотезу? - спросил он меня и, отведя в угол, заслонив от взглядов, принялся "гонять по математике".
Его работа была связана с исследованиями в заливе Кара-Богаз-Гол: уникальный состав веществ в воде, происходящие процессы. Евсей занимался математической частью.
Удовлетворившись моими ответами, он сказал намекающе:
- Все стоит на математике, из нее вытекает и в нее возвращается. Хочется кому того или нет, но повседневность планомерна! Разлад с рациональным оборачивается нолями и минусами.
Прибежала из кухни Марфа - позвала мужа, они принесли шипящие сковороды: рагу из баранины, поджаренную на сале лапшу. Последствие моих слов нашло себя в общем желании подстраховаться: включили магнитофон, чтобы упредить возможность сомнений - у нас, под предлогом моего дня рождения, нормальная бытовая гулянка.
Илья Абрамович, стараясь развеять неладное в обстановке, что цепко держалось после сказанного мной, поднял стопку жестом, полным достоинства и приятности:
- Царский пир! - и перед тем как чокнуться с Валтасаром, пожелал мне немного аффектированно: - Чтобы ты так жил!
Взрослые выпили, закусывают соленой килькой, подхватывая на вилки промасленные кольца лука. Мне и трехлетнему Родьке дали компота из сухофруктов - понемногу, чтобы сладкое не перебило аппетит. Магнитофон выдает исполняемое с деланной заунывностью, кем-то безголосым:
Будет вьюга декабрьская выть
То его понесут хоронить...
Родька стал приплясывать, и его вид был само чувство ответственности. Мои нервы еще гудели, но не так воспаленно. Евсей скосил на меня глаза и, намазав кусок мяса горчицей, уклончиво улыбаясь, взял рюмку:
- Водка для рационалистов - вода жизни, - рассуждал он как бы сам с собой, - дозированная, она разгружает, чтобы не было крена в сторону невозможного...
В дальнейшем у меня будет вдоволь оснований вспоминать этот день, и однажды, уже в зрелую пору, я уловлю в себе то, что облеку в образ: пролито вино, и короткая струя разбилась бесформенно... Всплеск преобразуется в мысль, что не случайности редки в жизни, а редко понимание их естественности. По смыслу совершенно никак не связанное со всей этой историей, выступит на первый план место в Книге пророка Даниила: "Валтасар царь сделал большое пиршество..."
Валтасар, к которому отнесено: "...ты взвешен на весах и найден очень легким".
10.
Шины увязают в песке, мы слезаем с велосипеда. На пляже почти вся наша школа; беспрестанно кивая знакомым, двигаемся к нашему месту - неудобному глинистому обрывчику: там меньше народа. Гога знает - я стесняюсь моей ноги. Два-три года назад не так стеснялся, хотя носил тогда аппарат: друзья по очереди (делать это каждому так нравилось!) помогали мне его снимать и надевать - чужие мальчишки, гомозливо теснясь вокруг, ненасытно созерцали процедуру.
Но теперь я все придумываю отговорки, чтобы остаться в брюках, мне кажется, наш обрывчик недостаточно удален от толпы. Сколько купальщиков! Взгляд скользит по полуобнаженным фигурам, скользит - задерживается на одной: я прикусываю губу. С прикушенной до крови губой смотрю на стоящую шагах в двадцати, по щиколотку в воде: восхитительно сложенная, ко мне вполоборота, она еще не увидела меня.
- Гога! Вон та - наша учительница! - я шепчу, а в моем пересохшем, будто передавленном горле катается комок. - Она же голая, Гога!.. Такие узкие трусики - два пальца...
При ней я почему-то всегда до безобразия наглею, на ее уроках я ехиден, болтлив, цепляюсь к ней, трепливо переспрашивая, стараясь, чтобы выходило комичнее, чтобы потешался весь класс. Она скажет: "Возьмем рейсфедер". "Какой Федя?" - недоумеваю я. "Угольник..." Демонстрируя смелую развязность, щиплю Бармаля: "Больно? Вы сказали, ему больно?" Бармаль добродушно ухмыляется моему острячеству, прощает щипок. Я чувствую, как глуп и жалок, но я бессилен самообуздаться. Нахально смотрю ей в глаза - бередяще хочется, чтобы она взбешенно крикнула: "Шут!" Тогда я брошу в лицо ей что-нибудь предерзкое.
Хотя она больше не глядела на меня жалостливо, как при первом появлении в классе, я мщу ей. Мщу не только за тот взгляд, а как-то вообще - за то, что мне и самому непонятно... Иногда она на меня смотрит со сквозящим требованием встревоженной мысли - как мне тогда беспокойно! Едва не корчусь, точно мне льют воду за шиворот.
Все эти дни я разузнавал о ней - она живет одна на квартире у старухи, что вечно сидит на рынке с мешком семечек.
Она в воде по щиколотку; вытягивает ногу, водит ею по воде, словно разглаживая, решительно и мягко, без всплеска, вбегает в протоку, умело плывет. Гога следит восхищенно.
Сижу на краю раскаленного обрывчика и в яростно пожирающей спешке, будто смертельно боясь не успеть, скребу глину ногтями. Солнце плавится, засыпая протоку искристыми блестками, нестерпимыми для глаза, даль видится плохо, сизовато-смуглая из-за рассеянной в воздухе тонкой пыли. В давящем дремотном зное слышен стойко-плотский запах преющей тины.
Искупавшись, она вышла из протоки почти напротив нас - мы встретились взглядами. Я заерзал на искрошенной глине, колкой, как толченое стекло. Небо излучало сухой, резкий, оттенка красной меди свет, и приходилось щуриться и терпеть, чтобы, глядя на нее, не прикрывать ладонью глаза.
Она взошла к нам на бугор.
- Почему ты не там? - кивнула на скопление купальщиков. - Там наши все.
Молчу. И тут она догадалась. Я это понял по ее взгляду на мою ногу.
- А вы почему не там? - спросил и нахально и пришибленно, отчего усмешка у меня, должно быть, получилась кривенькой.
- Вы уже взрослые ребята - мне неудобно. Думала - подальше... - сказала просто; в умных, все понимающих глазах - ни тени раздражения.
Мне стыдно - она вовсе не высокомерная; как я мог считать ее такой? Но я не в силах немудряще сдаться.
- Садитесь, посидите с нами! - сказал бесцеремонно, в страхе, что моя наглость спасует.
Она спокойно кивнула на песчаную полоску у воды:
- Туда перейдем.
Там открытое место, там с моей ногой я буду все равно что на сцене. Она видит, как я не хочу переходить.
- Песочек. А тут илисто и тина.
Повела рукой, будто распахивая невидимую дверцу; этот жест и то, как она пошла, выступая гибко и плавно, было донельзя мило. Гога, не взглянув на меня, покатил за ней велосипед.
Беззвучно ругаясь, ненавидяще комкая подхваченную с земли майку, я заковылял за ними. Как враждебен мне весь свет! Как ненавижу я всех, кто на меня смотрит!
Она опустилась на песок, разгладила его ладонью и с наклоном головы к плечу - в этот миг вожделенно для меня интимным, - пригласила:
- Загорай, Пенцов! И поговорим.
Сказала достаточно властным, учительским тоном - его я еще у нее не слышал. Я удивился ему, но еще раньше, чем удивился, - лег.
- Ну - в брюках?! - она обернулась к Гоге: - Стащите с него!
И Гога, добрейший старинный мой друг Гога, по первому ее слову, с готовностью, с охотой сорвал с меня брюки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13