То, что вчера было невозможным, а завтра, наверное, опять станет неосуществимым, сегодня давалось в руки мирзы. Вот она — голова Сейида-Ашика, голова врага, чей слюнявый рот стал ртом всех врагов, изливающих хулу и клевету на правителя Мавераннахра.
И знал Улугбек, оборвавший однажды во гневе жизнь четвертой своей жены, что ничего не решится, если слетит с плеч эта трясущаяся голова в зеленой чалме. Тут же появится новая, отрастет, как у сказочного дракона.
И знал Улугбек, что придворные ждут от него этой головы и, может быть, ждут этого и люди в мечети. Надо показать свою силу, хоть ненадолго заткнуть шипящие рты, взмахом палаческой сабли добыть передышку. Но, кроме Самарканда, была под его рукой и Благородная Бухара. Он хорошо помнил, что бухарское духовенство, злобное, непримиримое, низложило предыдущего самаркандского амира. Именно в Бухаре черные калантары раздули невидимыми мехами пламя народного гнева против него, «удовлетворителя веры», и подняли восстание, которое лишь с трудом удалось подавить.
— Правда ли, Сейид, что вас сравнивают с Моисеем? — покусывая нижнюю губу, спросил Улугбек.
Старик испуганно закивал.
А потом случилось то, о чем поведал нам Абу-Тахир Ходжа в своей «Самарии»: «…в резких выражениях говорил наставник мирзе Улугбеку. Последний спросил: „Скажите, Сейид, кто хуже — я или фараон?“ Сейид отвечал: „Фараон хуже“. Мирза опять спросил: „Теперь скажите, кто лучше — Моисей или вы?“ Сейид отвечал: „Моисей лучше“. После этого мирза обратился к нему с вопросом: „Если Господь приказал Моисею не говорить с фараоном в грубых выражениях и даже сказал „скажи ему мягко“, почему же вы, который хуже Моисея, говорите мне, который лучше фараона, таким грубым образом?“
И, не дожидаясь ответа, повернулся и вышел мирза из мечети, а за ним вышли придворные.
А в мечети произошло такое, чего раньше никогда не бывало в храмах правоверных и, конечно, никогда не случится впредь.
Вся мечеть хохотала! Смеялись купцы и ремесленники, садоводы и огородники, водоносы и нукеры, писцы и менялы, местные воры и даже слепые бродячие дервиши. Хохотали веселые самаркандцы, знающие толк в остром слове, хохотали, закатывая глаза и тряся бородками, забыв на миг, что находятся в доме Аллаха и святотатствуют там.
А Сейид-Ашик так и остался стоять с открытым ртом посреди хохочущего люда. Надо ли говорить, что тут же об этом узнал весь город? Ведь не мудрено — весь город был в это время в мечети.
Непонятно другое: как могли узнать о том в Бухаре и Герате, а также и в других городах, задолго до того, как пришли туда караваны из Самарканда и прискакали туда гонцы?
И хохотали студенты в медресе Благородной Бухары, которое построил в годы юности Улугбек, дабы успокоить ревнивое недоверие могущественных дервишей.
Глава девятая
Все богатства земли и слезинки не стоят твоей!
Все услады земли не искупят неволь и цепей!
И веселье земли — всех семи ее тысячелетий,
— Бог свидетель, — не стоят семи твоих горестных дней!
Хафиз
Шумно и весело было в тот вечер и в Баги-Мейдане. Пир продолжался всю ночь. Пили самаркандское и сладкое ширванское, терпкое вино Шираза и ароматные, пенящиеся вина далекой Кахетии. Вспоминали, как во времена богобоязненного Шахруха мухтасибы ходили по частным домам и били горшки с вином, не обходя своей высокой заботой даже сиятельных тимуридов. Под такие воспоминания приятно было лишний раз приложиться к хмельной чаше. Потом мирза танцевал с верным своим Али-Кушчи, а юный Челеби ходил вокруг них с тугим рокочущим бубном.
Лежа на шелковых подушках, уставленных подносами с фруктами и сластями, долго любовались танцем азербайджанских красавиц, совершенные прелести которых смутно лучились сквозь тончайшие дымчатые шальвары. Поэты читали стихи, острословы-шуты высмеивали мирзу на потеху самому хозяину и славным его гостям. Чагатайский поэт Секкаки поднес властителю диван стихов и с гордостью произнес:
— Небо должно еще много лет совершать свой круговорот, прежде чем оно вновь создаст такого турецкого поэта, как я, и такого ученого царя, как ты.
Все шло, как заведено было. И всем было весело. Астрологи уговорили мирзу спеть что-нибудь из рубайат Хафиза, без которых не обходится ни один веселый пир.
Улугбек вдруг тряхнул головой, взял дутар и, как-то сразу помолодев, ударил по рокочущим струнам.
Фиал вина мне нацеди, приди!
От стража злобного уйди, приди!
Врага не слушай! Внемли зову мысли
И песне у меня в груди!
Приди!
В ночь летел этот страстный призыв, и разноцветные мохнатые бабочки отовсюду слетались на него. Кружились вокруг пылающих факелов и падали с тихим треском в коптящее пламя.
….Внемли зову мысли
И песне у меня в груди!
Приди!
Подернулись влагой глаза гостей. Не мигая, смотрел на огонь Али, что-то шептал, раскачиваясь всем телом, поэт Бухари. А молодой Челеби, казалось, глотал слезы. Только рябое, все в старых шрамах, лицо темника Камиля оставалось таким же бесстрастным, как и всегда. Он дослушал песню, встал и сошел с освещенного ковра в ночную влажную ночь.
Восхищенными возгласами наградили гости певца, а он, смеясь, передал дутар мауляне Джемшиду, сказав, что даже великому ученому не гоже в такую минуту предаваться умным мыслям Все тут же начали упрашивать мауляну спеть. Но вдруг поднялся поэт Бухари и потребовал тишины.
— Господи, как мне надоели эти стихи, — шепнул Али Улугбеку.
— Терпи, — так же тихо ответил мирза и, обращаясь к гостям, громко сказал: — Вот власть, перед которой склоняются государи. Слово амиру касыд! Нашему дорогому Бухари слово.
— О, великолепный мирза! — поклонился поэт Улугбеку и, набок склонив голову, бессильно простер к небу вялые, тонкие длани.
Улугбек улыбнулся ему, подивившись d который уж раз, как объедала Бухари, быстрый и неутомимый за пловом, вдруг поникшей становится куклой в сундуке балаганщика, как только выходит читать стихи.
— О, надежда вселенной. О, затмевающий мудростью самых великих ученых! Позволь мне в этот радостный день торжества и веселья вручить тебе то, что наполнит твое сердце неожиданной сладостью! — И, встав на колени, он обеими руками протянул мирзе несколько свернутых трубкой листов.
Улугбек поднялся с подушек, усадил с собой рядом поэта и своей рукой положил ему в рот халву и рахат-лукум. После этого только он принял подарок, подивившись, что Бухари не прочитал ему вслух эти новые, очевидно, касыды. Но, развернув свиток, он тихо вскрикнул и со слезами на глазах обнял и расцеловал поэта.
Тут же Бухари вскочил, полный сил и здоровья, и во всю мощь своего голоса крикнул удивленным гостям:
— Друзья дорогие! Сегодня трижды счастливый для нашего светоча день! Я, поэт Хэялийи-Бухари, разыскал — если б только вы знали, чего это стоило, — победный перечень нашего принца, царственный список трофеев, добытых в степи, в камышах, в облаках.
Все знали, как жалел мирза об утрате этого списка, и втайне немного потешались над этим. Но весть о находке встретили шумной радостью и кинулись поздравлять мирзу и поэта. А Бухари, окрыленный успехом, вновь потребовал тишины.
— Я открою вам маленькую тайну, друзья! — сказал он. — Наш несравненный мирза по памяти восстановил этот список! Пусть же сегодняшний день, эта дивная ночь, эти нами любимые звезды станут свидетелями нового чуда и нового торжества этого светоча мысли, пред сияньем которого стыдливо скрывается самое солнце! — И, уронив голову на грудь, поэт вновь протянул руки к Улугбеку. Его белая бухарская ермолка упала на ковер, что было встречено веселым смехом.
Но когда смех, шумные поздравления и радостные восклицания смолкли, он подозвал к себе маленького чернокожего скорохода.
— Подними мою ермолку, Юсуф, — шепнул ему Бухари и, возвысив голос; объявил: — Сейчас я отдаю приказания! Только я! Поспеши же, о быстрый, как ветер, Юсуф, в обсерваторию! Там, в келье мирзы, ты возьмешь вновь составленный список охоты и с ним возвратишься сюда. Мы здесь сличим оба списка и станем счастливыми очевидцами великого дива!.. А потом я прочту вам касыду, которую специально сочинил в честь этого дня. Я посвятил ее не ведающей поражений памяти нашего мирзы!
— Откуда ты знаешь, мой Бухари, что память эту не ожидает сейчас постыдное поражение? — спросил Улутбек. — Боюсь, что ты поторопился с касыдой и получишь сейчас печальный урок, как не надо писать стихи загодя.
— Нет, мирза! — гордо ответил поэт. — Твоя блистательная память прославит мою касыду, а моя касыда прославит твою блистательную память.
Улугбек сам не прочь был сличить оба списка. Он даже подивился тому, что ожидает возвращения скорохода с некоторым волнением. И с внутренней улыбкой снисходя к возвратившемуся на миг детству, решил, что это будет проверкой того, насколько он постарел.
Прибежал Юсуф, и Бухари, забрав у мирзы драгоценную находку, уединился с Али сличать списки. Пока же возобновилось веселье.
Улугбек рассеянно следил за неистовым танцем обнаженной индийской апсары . Подивился, что ступни и ладони ее были окрашены пурпуром.
На запястьях и над локтевыми сгибами были надеты браслеты. Они тонко позвякивали в такт стремительным движениям танцовщицы. Улугбек плохо знал мудру — тайный язык пальцев, — и потому смысл танца остался для него непонятен.
Он думал о вновь обретенной потере. Омар Хайям, как всегда, удивительно прав:
Все тайны мира ты открыл… Но все же
Тоскуешь, втихомолку слезы льешь,
Все здесь не по твоей вершится воле.
Будь мудр, доволен тем, чем ты живешь.
Поистине судьба преподала ему хороший урок. Он подумал, что тот, кто хочет сохранить все как есть, уже потерял это все. Хочешь уберечь свое сегодня, борись за завтра. Может быть, нам просто кажется, что старости обязательно сопутствует мудрость. А если не мудрость, а всего лишь успокоение, смиренный ток остывающей крови?
Сделать это сейчас, пока есть еще хоть какие-то силы, а потери, хотя и ждут своей неизбежной доли, но еще медлят напасть или унести с собой в могилу? Может быть, эта находка — тайный ободряющий знак к действию? Или предостережение щедрой и беспощадной судьбы? В юности он бы не задумываясь ринулся в открытый бой. Быть может, даже победил в нем. Теперь победы не будет. Смерть всегда первой бросает свои кости. Вот и дедушка проиграл в извечной этой игре.
О мудрость старости! Не обман ли ты? Щадящий нас обман… И все же, если выскажет он свою истину и падет потом во имя ее, останется ли она в живых? Может, только усугубит его крушение, как очевидное свидетельство помешательства. Очевидное… в том-то и суть, что очевидное. Людей не заставишь поверить отвлеченным рассуждениям вопреки той очевидности, которая каждый день предстает перед ними. Солнце всходит на востоке и заходит на западе, заходит и всходит, его встречают молитвой ас-субх и провожают молитвой аль-магриб. И так от начала мира, от деда к внуку. Что же поделаешь тут? Только обрадуешь тех, кто неминуемо скажет: «Совсем рехнулся старый кафир. Теперь-то вы это видите сами, мусульмане!»
И не прав ли трижды никогда не ошибающийся Хайям?
Тайны мира, что я изложил в сокровенной тетради,
От людей утаил я, своей безопасности ради.
Никому не могу рассказать, что скрываю в душе,
Слишком много невежд в этом злом человеческом стаде.
Не о том ли самом говорит в своих рубайат великий мудрец и астролог? Сколько звездочетов до него и до нас приходили, наверное, к тому же, но прятали свои огни в пещерах, не смея поведать о них людям? Но если так будет всегда, то истина вечно пребудет сокрытой. Восходы, закаты, салят ас-субх и салят аль-магриб. Очевидность иллюзии, ее цветистый занавес, за которым в черном небе ночном — истина, равнодушная, страшная.
— Подойди ко мне, мой Челеби! — поманил к себе юношу Улугбек и улыбнулся старику факиру, который ловко уложил в корзину танцевавшую перед восхищенными гостями кобру.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
И знал Улугбек, оборвавший однажды во гневе жизнь четвертой своей жены, что ничего не решится, если слетит с плеч эта трясущаяся голова в зеленой чалме. Тут же появится новая, отрастет, как у сказочного дракона.
И знал Улугбек, что придворные ждут от него этой головы и, может быть, ждут этого и люди в мечети. Надо показать свою силу, хоть ненадолго заткнуть шипящие рты, взмахом палаческой сабли добыть передышку. Но, кроме Самарканда, была под его рукой и Благородная Бухара. Он хорошо помнил, что бухарское духовенство, злобное, непримиримое, низложило предыдущего самаркандского амира. Именно в Бухаре черные калантары раздули невидимыми мехами пламя народного гнева против него, «удовлетворителя веры», и подняли восстание, которое лишь с трудом удалось подавить.
— Правда ли, Сейид, что вас сравнивают с Моисеем? — покусывая нижнюю губу, спросил Улугбек.
Старик испуганно закивал.
А потом случилось то, о чем поведал нам Абу-Тахир Ходжа в своей «Самарии»: «…в резких выражениях говорил наставник мирзе Улугбеку. Последний спросил: „Скажите, Сейид, кто хуже — я или фараон?“ Сейид отвечал: „Фараон хуже“. Мирза опять спросил: „Теперь скажите, кто лучше — Моисей или вы?“ Сейид отвечал: „Моисей лучше“. После этого мирза обратился к нему с вопросом: „Если Господь приказал Моисею не говорить с фараоном в грубых выражениях и даже сказал „скажи ему мягко“, почему же вы, который хуже Моисея, говорите мне, который лучше фараона, таким грубым образом?“
И, не дожидаясь ответа, повернулся и вышел мирза из мечети, а за ним вышли придворные.
А в мечети произошло такое, чего раньше никогда не бывало в храмах правоверных и, конечно, никогда не случится впредь.
Вся мечеть хохотала! Смеялись купцы и ремесленники, садоводы и огородники, водоносы и нукеры, писцы и менялы, местные воры и даже слепые бродячие дервиши. Хохотали веселые самаркандцы, знающие толк в остром слове, хохотали, закатывая глаза и тряся бородками, забыв на миг, что находятся в доме Аллаха и святотатствуют там.
А Сейид-Ашик так и остался стоять с открытым ртом посреди хохочущего люда. Надо ли говорить, что тут же об этом узнал весь город? Ведь не мудрено — весь город был в это время в мечети.
Непонятно другое: как могли узнать о том в Бухаре и Герате, а также и в других городах, задолго до того, как пришли туда караваны из Самарканда и прискакали туда гонцы?
И хохотали студенты в медресе Благородной Бухары, которое построил в годы юности Улугбек, дабы успокоить ревнивое недоверие могущественных дервишей.
Глава девятая
Все богатства земли и слезинки не стоят твоей!
Все услады земли не искупят неволь и цепей!
И веселье земли — всех семи ее тысячелетий,
— Бог свидетель, — не стоят семи твоих горестных дней!
Хафиз
Шумно и весело было в тот вечер и в Баги-Мейдане. Пир продолжался всю ночь. Пили самаркандское и сладкое ширванское, терпкое вино Шираза и ароматные, пенящиеся вина далекой Кахетии. Вспоминали, как во времена богобоязненного Шахруха мухтасибы ходили по частным домам и били горшки с вином, не обходя своей высокой заботой даже сиятельных тимуридов. Под такие воспоминания приятно было лишний раз приложиться к хмельной чаше. Потом мирза танцевал с верным своим Али-Кушчи, а юный Челеби ходил вокруг них с тугим рокочущим бубном.
Лежа на шелковых подушках, уставленных подносами с фруктами и сластями, долго любовались танцем азербайджанских красавиц, совершенные прелести которых смутно лучились сквозь тончайшие дымчатые шальвары. Поэты читали стихи, острословы-шуты высмеивали мирзу на потеху самому хозяину и славным его гостям. Чагатайский поэт Секкаки поднес властителю диван стихов и с гордостью произнес:
— Небо должно еще много лет совершать свой круговорот, прежде чем оно вновь создаст такого турецкого поэта, как я, и такого ученого царя, как ты.
Все шло, как заведено было. И всем было весело. Астрологи уговорили мирзу спеть что-нибудь из рубайат Хафиза, без которых не обходится ни один веселый пир.
Улугбек вдруг тряхнул головой, взял дутар и, как-то сразу помолодев, ударил по рокочущим струнам.
Фиал вина мне нацеди, приди!
От стража злобного уйди, приди!
Врага не слушай! Внемли зову мысли
И песне у меня в груди!
Приди!
В ночь летел этот страстный призыв, и разноцветные мохнатые бабочки отовсюду слетались на него. Кружились вокруг пылающих факелов и падали с тихим треском в коптящее пламя.
….Внемли зову мысли
И песне у меня в груди!
Приди!
Подернулись влагой глаза гостей. Не мигая, смотрел на огонь Али, что-то шептал, раскачиваясь всем телом, поэт Бухари. А молодой Челеби, казалось, глотал слезы. Только рябое, все в старых шрамах, лицо темника Камиля оставалось таким же бесстрастным, как и всегда. Он дослушал песню, встал и сошел с освещенного ковра в ночную влажную ночь.
Восхищенными возгласами наградили гости певца, а он, смеясь, передал дутар мауляне Джемшиду, сказав, что даже великому ученому не гоже в такую минуту предаваться умным мыслям Все тут же начали упрашивать мауляну спеть. Но вдруг поднялся поэт Бухари и потребовал тишины.
— Господи, как мне надоели эти стихи, — шепнул Али Улугбеку.
— Терпи, — так же тихо ответил мирза и, обращаясь к гостям, громко сказал: — Вот власть, перед которой склоняются государи. Слово амиру касыд! Нашему дорогому Бухари слово.
— О, великолепный мирза! — поклонился поэт Улугбеку и, набок склонив голову, бессильно простер к небу вялые, тонкие длани.
Улугбек улыбнулся ему, подивившись d который уж раз, как объедала Бухари, быстрый и неутомимый за пловом, вдруг поникшей становится куклой в сундуке балаганщика, как только выходит читать стихи.
— О, надежда вселенной. О, затмевающий мудростью самых великих ученых! Позволь мне в этот радостный день торжества и веселья вручить тебе то, что наполнит твое сердце неожиданной сладостью! — И, встав на колени, он обеими руками протянул мирзе несколько свернутых трубкой листов.
Улугбек поднялся с подушек, усадил с собой рядом поэта и своей рукой положил ему в рот халву и рахат-лукум. После этого только он принял подарок, подивившись, что Бухари не прочитал ему вслух эти новые, очевидно, касыды. Но, развернув свиток, он тихо вскрикнул и со слезами на глазах обнял и расцеловал поэта.
Тут же Бухари вскочил, полный сил и здоровья, и во всю мощь своего голоса крикнул удивленным гостям:
— Друзья дорогие! Сегодня трижды счастливый для нашего светоча день! Я, поэт Хэялийи-Бухари, разыскал — если б только вы знали, чего это стоило, — победный перечень нашего принца, царственный список трофеев, добытых в степи, в камышах, в облаках.
Все знали, как жалел мирза об утрате этого списка, и втайне немного потешались над этим. Но весть о находке встретили шумной радостью и кинулись поздравлять мирзу и поэта. А Бухари, окрыленный успехом, вновь потребовал тишины.
— Я открою вам маленькую тайну, друзья! — сказал он. — Наш несравненный мирза по памяти восстановил этот список! Пусть же сегодняшний день, эта дивная ночь, эти нами любимые звезды станут свидетелями нового чуда и нового торжества этого светоча мысли, пред сияньем которого стыдливо скрывается самое солнце! — И, уронив голову на грудь, поэт вновь протянул руки к Улугбеку. Его белая бухарская ермолка упала на ковер, что было встречено веселым смехом.
Но когда смех, шумные поздравления и радостные восклицания смолкли, он подозвал к себе маленького чернокожего скорохода.
— Подними мою ермолку, Юсуф, — шепнул ему Бухари и, возвысив голос; объявил: — Сейчас я отдаю приказания! Только я! Поспеши же, о быстрый, как ветер, Юсуф, в обсерваторию! Там, в келье мирзы, ты возьмешь вновь составленный список охоты и с ним возвратишься сюда. Мы здесь сличим оба списка и станем счастливыми очевидцами великого дива!.. А потом я прочту вам касыду, которую специально сочинил в честь этого дня. Я посвятил ее не ведающей поражений памяти нашего мирзы!
— Откуда ты знаешь, мой Бухари, что память эту не ожидает сейчас постыдное поражение? — спросил Улутбек. — Боюсь, что ты поторопился с касыдой и получишь сейчас печальный урок, как не надо писать стихи загодя.
— Нет, мирза! — гордо ответил поэт. — Твоя блистательная память прославит мою касыду, а моя касыда прославит твою блистательную память.
Улугбек сам не прочь был сличить оба списка. Он даже подивился тому, что ожидает возвращения скорохода с некоторым волнением. И с внутренней улыбкой снисходя к возвратившемуся на миг детству, решил, что это будет проверкой того, насколько он постарел.
Прибежал Юсуф, и Бухари, забрав у мирзы драгоценную находку, уединился с Али сличать списки. Пока же возобновилось веселье.
Улугбек рассеянно следил за неистовым танцем обнаженной индийской апсары . Подивился, что ступни и ладони ее были окрашены пурпуром.
На запястьях и над локтевыми сгибами были надеты браслеты. Они тонко позвякивали в такт стремительным движениям танцовщицы. Улугбек плохо знал мудру — тайный язык пальцев, — и потому смысл танца остался для него непонятен.
Он думал о вновь обретенной потере. Омар Хайям, как всегда, удивительно прав:
Все тайны мира ты открыл… Но все же
Тоскуешь, втихомолку слезы льешь,
Все здесь не по твоей вершится воле.
Будь мудр, доволен тем, чем ты живешь.
Поистине судьба преподала ему хороший урок. Он подумал, что тот, кто хочет сохранить все как есть, уже потерял это все. Хочешь уберечь свое сегодня, борись за завтра. Может быть, нам просто кажется, что старости обязательно сопутствует мудрость. А если не мудрость, а всего лишь успокоение, смиренный ток остывающей крови?
Сделать это сейчас, пока есть еще хоть какие-то силы, а потери, хотя и ждут своей неизбежной доли, но еще медлят напасть или унести с собой в могилу? Может быть, эта находка — тайный ободряющий знак к действию? Или предостережение щедрой и беспощадной судьбы? В юности он бы не задумываясь ринулся в открытый бой. Быть может, даже победил в нем. Теперь победы не будет. Смерть всегда первой бросает свои кости. Вот и дедушка проиграл в извечной этой игре.
О мудрость старости! Не обман ли ты? Щадящий нас обман… И все же, если выскажет он свою истину и падет потом во имя ее, останется ли она в живых? Может, только усугубит его крушение, как очевидное свидетельство помешательства. Очевидное… в том-то и суть, что очевидное. Людей не заставишь поверить отвлеченным рассуждениям вопреки той очевидности, которая каждый день предстает перед ними. Солнце всходит на востоке и заходит на западе, заходит и всходит, его встречают молитвой ас-субх и провожают молитвой аль-магриб. И так от начала мира, от деда к внуку. Что же поделаешь тут? Только обрадуешь тех, кто неминуемо скажет: «Совсем рехнулся старый кафир. Теперь-то вы это видите сами, мусульмане!»
И не прав ли трижды никогда не ошибающийся Хайям?
Тайны мира, что я изложил в сокровенной тетради,
От людей утаил я, своей безопасности ради.
Никому не могу рассказать, что скрываю в душе,
Слишком много невежд в этом злом человеческом стаде.
Не о том ли самом говорит в своих рубайат великий мудрец и астролог? Сколько звездочетов до него и до нас приходили, наверное, к тому же, но прятали свои огни в пещерах, не смея поведать о них людям? Но если так будет всегда, то истина вечно пребудет сокрытой. Восходы, закаты, салят ас-субх и салят аль-магриб. Очевидность иллюзии, ее цветистый занавес, за которым в черном небе ночном — истина, равнодушная, страшная.
— Подойди ко мне, мой Челеби! — поманил к себе юношу Улугбек и улыбнулся старику факиру, который ловко уложил в корзину танцевавшую перед восхищенными гостями кобру.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22