А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Что же касается ее отца, то он владел пивоваренным заводиком во Франкфурте, но это был заводик, каких существуют сотни, едва ли способный производить больше полсотни бочонков в день. Это, конечно, нельзя было назвать бедностью, но и богатством – тоже. Мой дядя женился довольно поздно, и я полагаю, он решился на это внезапно, как другие решаются покончить с жизнью. Эльзбета, безусловно, приняла его предложение с благодарностью, так как для нее это был исключительный случай подняться к вершинам благосостояния и общественного уважения. Однако же эта удача не превратила ее в педантку. Она на всю жизнь так и осталась дочерью пивовара, наделенная той импульсивной простотой поведения, которая так раздражала ее мужа, и тем природным здравым рассудком, который свойствен ремесленникам, и все это усиливалось благодаря духу неподражаемого чудачества, составлявшему ее главное очарование. Мне кажется, она была единственным существом, которое по-настоящему меня любило. Я вижу ее лицо как бы сквозь запотевшее стекло. Она наклоняется ко мне и рассказывает о великане, носившем свою голову в мешке и бросавшем ее в лицо людям, не понравившимся ему, или сказку о девочке, которая сторожила гусей возле источника. Именно от тети Эльзбеты я унаследовал любовь к легендам.
Тогда же я познакомился с часовщиком Ламбспринком. Не знаю, приходился ли он родственником монаху-бенедиктинцу из Гильдесгейма, написавшему книгу «De lapide philosophico» , но я готов держать пари, что, как и тот, он рекомендовал «искать зверя в лесу». Разумеется, он был другом моей тети, и дважды или трижды в месяц она водила меня в его красивый дом из навощенного дерева с многоцветными витражными окнами. Я не могу, конечно же, полностью доверять своей памяти, когда вспоминаю этот, тогда еще совсем новый дом, построенный в фламандском стиле, считавшемся верхом изысканности. В те времена Ламбспринк снабжал своими механическими изобретениями всю коронованную Европу, очень благодарную ему за это. Я не сомневаюсь, что его жилище было гораздо ближе ко дворцам венценосных особ, чем огромный бюргерский дом моего дяди. Интересно, кстати, отметить, что в то время как я почти ничего не помню о семейной обители, я способен быстро восстановить в памяти жилище часовщика. Оно само представляло собой механизм. Я имею в виду, что, переступив порог этой обители, посетитель сразу же оказывался среди вещей, объединенных в определенную систему: так, висевшая на стене картина школы Боттичелли отсылала нас к деревянной статуе, привезенной из Китая иезуитами, или к изготовленным в Мурано зеркалам, изображения которых пересекались под разными углами, а над; всеми этими коллекциями увлеченного искусством Возрождения любителя возвышался негр, изготовленный по проекту хозяина дома, негр, который будучи оживлен таинственными пружинами, крутил головой, вращал белками глаз, открывал рот, откуда вылетал детский лепет, и подносил гостю блюдо, где изрыгало крохотный язычок пламени миниатюрное чудовище, на чьей спине можно было подогреть вино.
Но главным украшением этого дома, от изобретения которого мастер, конечно же, не мог отказаться, был огромный часовой механизм, занимавший всю стену в глубине большого зала. Это называлось «Церемониал величественных фигур». Нигде и никогда не приходилось мне больше видеть такой удивительной машинерии. Это был театр марионеток, каждая деталь которого представляла собой символ. В своем общем виде, это был пейзаж, включавший в себя гору, равнину, море и город. На вершине горы стоял старик, опираясь локтем на прозрачный куб, в середине которого были видны песочные часы. В системе, состоящей из двух шаров, пела птичка. Правая рука у старика двигалась, он ей указывал по направлению к морю. На равнине стоял на задних лапах лев с усыпанной звездами шерстью, а в передних лапах он держал солнце. Над морем медленно опускалась к горизонту луна, два дельфина перепрыгивали с волны на волну и по тем же волнам величественно шагал Геркулес в короне, молодцевато сбитой на затылок. В городе, похожем на лабиринт, расстилался большой сад, вдоль аллей которого били фонтаны. Над одним из них парил ангел, распустив крылья и принимая стрелу из рук Дианы. Здесь же сеятель бросал в воздух, шуршащий и мерцающий светом, тысячи птиц. Немного дальше лежало кладбище, усеянное белыми скелетами. В самом его центре стоял перегонный куб, возле которого дрались единорог и феникс. В небе кружились луны, звезды, черти, ангелы и несколько чудовищ с перепончатыми крыльями, с крючковатым клювом. Над всем этим ансамблем, который находился в ритмическом движении, звучала довольно резкая музыка. Но самым поразительным персонажем казался мне громадный скелет. Он оседлал черное солнце на авансцене этого театра, а на сжатых в кулак костлявых пальцах его левой руки сидел ворон. Его голый череп ярко блестел в свете факелов.
В один счастливый для меня день Ламбспринк разрешил нам осмотреть внутренность своей машинерии. Через боковую дверь мы вошли в зал, находящийся под автоматами, и увидели сложнейшую систему зубчатых колес. Конечно же, там было тесно и мрачно, но все эти чудеса произвели такое потрясающее впечатление на мое юное воображение, что сегодня мне кажется, будто я тогда посетил одну из темниц, которые через какие-то две сотни лет изобразит на своих гравюрах Джамбаттиста Пиранези. Это была необычайно сложная система рычагов и приводных ремней, вращавших деревянные шкивы и шестерни, в то время как подвешенные грузы уравновешивали некий часовой механизм, похожий на медленно крутящийся ворот. То, что мне предоставили право лицезреть таинственный механизм, приводящий в движение все это архитектурное великолепие, погрузило меня на долгие недели в состояние, которое я не могу описать иначе, как словами: возбуждение, восторг, восхищение чудом и – уже тогда – любовь к познанию. Хотя в то время я, конечно, не осознавал, что между мастерской метра Ватгейма, феерическими сказками моей, тети Эльзбеты и «Церемониалом величественных фигур» Ламбспринка ткалась сеть внутренних совпадений, подготовивших меня к тому, чтобы открыть себя таким, каким желала меня видеть моя собственная судьба, которая вскоре должна была вывести меня на мой жизненный путь. Ничто не поколеблет моего убеждения в том, что уже с той поры моего несуразного детства я был окончательно предназначен.
Во всем остальном я был обыкновенным мальчиком. Домашний учитель занимался моим воспитанием. Я усваивал его уроки со значительным отставанием от программы. И дело вовсе не в том, что я был ленив и невнимателен, просто мне было чрезвычайно тяжело согласиться с тем, что все, чему меня научали, имело смысл. Игра и чудеса так сильно занимали мое воображение, что и древние греки, и латиняне казались мне плодом воображения ученых-схоластов. По-настоящему я увлекался только рисованием и долгие часы проводил с карандашом в руках, воспроизводя на бумаге все, что попадалось мне на глаза. Что же касается арифметики, астрономии, то разве это не выдумка арабов? Правда, нескончаемые уроки по богословию, которыми меня щедро пичкали, иногда погружали меня в состояние крайней задумчивости. Там гораздо больше говорили о борьбе Лютера против Рима, нежели о Боге, не забывая, впрочем, силлогизмов, вышедших еще из стен Сорбонны. Это была претенциозная дребедень, где все смешалось, где все было опрокинуто вверх ногами и дном. Я выбирался из-под нее, словно из-под обломков землетрясения, весь всклокоченный и с полными волосами штукатурного мусора.
Дело в том, что, хотя мы этого и не осознавали, мы жили в то время, когда уже наступал конец предыдущего света. Иисус еще был основой, на которой строились все рассуждения, и их вершиной, но вольнодумцы, философы, ученые уже не произносили Его имя с должным почтением. Только имя Бога еще пользовалось авторитетом, но вспоминали они о Нем лишь для того, чтобы бросить Ему вызов, обсудить Его, заключить в клетку той или иной системы. Вера нашего детства уходила в небытие. Реформация была не только бунтом против наместника святого Петра, а и выражением созревшего человеческого свободомыслия и той ответственности, которую оно предполагало. Мы добровольно выбрались наружу из своего слишком уютного гнездышка и начали чувствовать холод. Неистовая склонность торговать, которая так ярко характеризует ту эпоху, возникла, безусловно, из потребности двигаться, спорить, обмениваться – в обществе, которое уже стало разлагаться от нестерпимого одиночества бытия. Таким образом, для моего дяди Майера Библию в конечном счете заменили его бухгалтерские книги. Это была новая манера молиться. И вот, когда мне исполнилось пятнадцать, он решил, что я должен готовиться к тому, чтобы стать его наследником. После того как в апреле скончалась моя мать, он предложил мне отправиться в Венецию, где меня ожидал мой брат Альберт. Я выехал из Франкфурта в июле сопровождаемый моим учителем герром Фушем и наставлениями моей тети. Именно тогда я осознал, что у меня не было детства.
Удивительное ощущение для человека, еще пребывающего в мальчишеском возрасте! Я стал отроком, понимая это, тогда как предыдущие годы превратились в горстку скудных воспоминаний, затемненных отсутствием родного отца и настоящей матери. И в самом деле, в большей степени, чем мои дядя и тетя, сам Франкфурт был моим родителем, моим воспитателем, моим близким другом. Потеряв его, я оборвал единственную пуповину, связывавшую меня с моим рождением. Я пролил обильные слезы, словно мусульманин, вынужденный покинуть Гренаду. Внезапно я стал почти невидим, голова у меня кружилась, сердце трепетало. У меня болело все понемногу, и я не мог понять, что это за боль. Карета, увозившая нас, казалось, была запряжена лошадьми Апокалипсиса. Я сидел в ней, ничего не видя, словно окна были завешены непроницаемыми шторами. Странной мелодией звучали во мне скрипение печатных прессов, скрежет зубчатых передач «Церемониала величественных фигур» и голос моей тети, рассказывающей мне сказку о людоеде Вотане, который с приходом ночи выходит на поля сражений искать себе жертвы, завернувшись в плащ, пряча под полями большой шляпы часть своего лица с единственным глазом. Вот что увозил я с собой в Венецию. И это было всё. К величайшему сожалению – всё.
2
К Венеции я привык не сразу. Несколько недель я провел в подавленном состоянии духа, не вылезая из трущобы, которую дядя Альберт предоставил моему учителю герру Фушу в глубине заднего двора своих складов. Этот беспокойный город с многолюдными шумными улицами, с каналами, от которых летом исходила нестерпимая вонь, с церквами, где хозяйничали паписты, настолько отличался от моего родного города, что сначала я почувствовал себя совершенно чужим, ненужным. Конечно же, «мессер Альберт», как его здесь называли, принял меня радушно, но этот человек имел слишком много забот, чтобы постоянно уделять внимание своему пятнадцатилетнему племяннику, пусть даже он когда-то станет наследником его брата – а, может быть, этот аргумент оказывал на него как раз противоположное действие.
Если франкфуртский банкир Майер отрастил себе солидный живот, то «мессер Альберт» был тощ, как скелет. Он был убежденный холостяк и не знал другого отдыха от своих дел, кроме как торговля произведениями живописи. Действительно ли он любил искусство? Я так не думаю. Просто он знал, что фламандцы ценятся на вес золота у богатых купцов, которые отовсюду съезжались в Венецию, чтобы, как в пещере Али-Бабы, «откопать» здесь какое-нибудь необычное сокровище, редкостную вещичку, драгоценный предмет. В ту эпоху влияние Константинополя было почти полностью забыто. Джакопо Беллини многими годами раньше привез из Рима вкус к античной литературе, который Брунеллески уже привил во Флоренции.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13