Волосы она не расчесывала, и они комьями спускались до самого пояса, издали напоминая груду блестящего черного угля. В кафе «Гиацинт» она приобрела особую известность благодаря своему жуткому нраву: пропустив несколько стаканов, она начинала отвратительно ругаться, чем вызывала к себе большой интерес со стороны посетителей кафе.
— А ведь ей нет еще и восемнадцати, — высказался однажды буфетчик, слушая с благоговейным ужасом, как она честит злополучного художника, осмелившегося сесть без приглашения за ее столик, — что ж это будет, когда она вырастет?
Однако и Фатима не была чужда сентиментальности. Она, например, не стыдясь, ревела в голос, когда в кино показывали грустные сцены, особенно если разлучали влюбленных или жестоко обращались с детьми. А еще у нее было обыкновение свозить к себе в комнату на рю де Соль бездомных котят со всего Парижа, при этом консьержка, особа, чуждая всякого милосердия, поднимала по этому поводу страшный вой.
Так что интерес, который вдруг проявила Фатима к О'Тулу, когда он ввалился в кафе с улицы в тот дождливый день, промокший насквозь, хотя и был неожиданным для завсегдатаев кафе «Гиацинт», но не настолько, чтобы озадачить и заинтриговать их. О'Тул остановился в дверях, дожидаясь, пока стечет вода, и чихая так, что, казалось, голова вот-вот оторвется. Без сомнения, в этот момент он выглядел куда более несчастным и бездомным, чем любой самый бездомный котенок из тех, что так сильно не любила консьержка Фатимы.
Натурщица сидела в одиночестве за своим обычным столиком, угрюмо потягивая второй уже за день перно. Взгляд ее упал на вымокшего О'Тула, она осмотрела его с ног до головы, и в глазах ее мелькнула искорка интереса. Она поманила его пальцем.
— Эй, ты. Иди сюда.
Прежде никогда не случалось, чтобы она приглашала кого-нибудь к себе за столик, и О'Тул обернулся, чтобы посмотреть, к кому же относится приглашение. Никого не увидев, он ткнул пальцем в грудь:
— Я?
— Ты, ты, дурачок. Подходи и садись. Он повиновался. А Фатима не только заказала ему бутылку вина, но и велела буфетчику принести полотенце, чтобы просушить ему волосы. За другими столиками все застыли от изумления, глядя, как от ее энергичного ухода болтается взад и вперед голова О'Тула.
— Ты что, совсем больной? — сказала она О'Тулу. — У тебя не хватает мозгов, чтобы догадаться надеть шляпу в дождь? Раз уж тебе приспичило шляться в такую паршивую погоду, так хоть следи, чтобы не загнуться до смерти.
— Шляпу? — неуверенно переспросил О'Тул.
— Вот дурак! Это такая штука, которую надевают на голову, чтобы не промокнуть под дождем.
— А, — отозвался О'Тул. Потом виновато добавил:
— У меня ее нет.
И тут все, кто наблюдал эту сцену, замерли в остолбенении: Фатима нежно погладила О'Тула по щеке.
— Ничего, малыш, — сказала она, — на прошлой неделе у меня в комнате кто-то забыл свою шляпу. Когда вылезем отсюда, пойдем ко мне, и я отдам ее тебе.
Вот так неожиданно все это произошло. И вскоре всем, вплоть до самых закоренелых циников, стало ясно, что Фатима отчаянно влюбилась, и не в кого-нибудь, а вот в этого одинокого, бездомного котенка. Она теперь регулярно мылась, тщательно расчесывала свою роскошную гриву, и в кафе она теперь появлялась в свежевыстиранных платьях. А главное, с ее шеи и плеч исчезли те самые маленькие красные пятнышки и следы укусов, которыми ее одаряли случайные ночные посетители, — и это было самой верной приметой происшедшей в ней перемены.
С О'Тулом Фатима нянчилась, как самая преданная мать. Она поселила его у себя вместе с мольбертом и прочим жалким имуществом, следила, чтобы он как следует ел, присматривала за его одеждой и пригрозила, что перережет горло буфетчику, если еще раз увидит, что он поит ее ненаглядного О'Тула этой отравой вместо нормального человеческого вина. А еще она пообещала выпустить кишки каждому, кто осмелится открыть рот по поводу ее протеже.
Никто на Монмартре не сказал ни слова. Собственно говоря, все, за исключением одного человека, находили ситуацию весьма трогательной.
Исключение же составляла сама мадам Лагрю.
И дело было не только в том, что картины, изображающие обнаженных людей, оскорбляли чувство приличия мадам, хотя она не раз громко высказывалась по поводу Лувра — по ее мнению, следовало бы сжечь раз и навсегда эту грязь, выставленную напоказ. Но уж от чего ее просто трясло и выворачивало, так это от вида этих падших натурщиц, которым — какой ужас! позволялось ходить по одной улице с ней. И вот вам, пожалуйста: одна из этих опустившихся продажных тварей как-то ухитрилась завладеть ее драгоценным сокровищем, которое она выпестовала своими руками, — ее О'Тулом!
Мадам учуяла порчу в тот самый день, когда О'Тул предстал перед ней, можно сказать, франтом. Костюм, правда, был прежний, поношенный, но он был аккуратно вычищен и все дыры на нем были зашиты. Прежними были и стоптанные рваные ботинки, но, вместо обрывков бечевки с узелками на концах, в них были вдеты настоящие шнурки. К тому же, насколько помнила мадам, он всегда ходил заросшим щетиной, теперь же щеки его были тщательно выбриты и, прищурившись, можно было заметить, что они уже не такие впалые, как были прежде. В общем, это было печальное зрелище — некогда всецело преданный искусству мастер, разряженный и раскормленный, как поросенок, которого ведут на базар продавать. И уж будьте уверены, эта шлюха кормит и одевает его не просто так... Ясно, что она отравила его чистую душу отвратительной жадностью.
Перед глазами мадам предстала сцена, как Фатима требует, чтобы О'Тул запросил совершенно несуразную цену за этот пейзаж на мольберте. Ну что ж, с мрачной решимостью подумала мадам, если уж игры в открытую не избежать, то почему бы не начать прямо сейчас?
Мадам мельком взглянула на пейзаж, затем на О'Тула — смотрите-ка, прямо сияет от восхищения своей мазней, — затем написала на одном из клочков бумаги обычную цену — двадцать франков.
— Прошу, — ядовито сказала она. — «A vous la balle». Называйте цену, да побыстрей. Я очень занята, и у меня нет времени заниматься всякой ерундой.
Сияние прекратилось. Как раз перед тем, как отправиться сюда, Фатима настойчиво убеждала его потребовать за свою картину сто франков.
— Лопух ты, лопух, — ласково говорила она, — ведь ты неделю положил, чтобы это нарисовать. Флорель сказал мне, что за такую картину старая ведьма получит по меньшей мере сто франков. Хватит ей сосать из тебя кровь. Если на этот раз она опять предложит двадцать или тридцать, плюнь ей в глаза.
— Да, на этот раз я так и сделаю, — храбро заявил О'Тул.
Но сейчас, когда мадам буравила его ледяными глазами, он улыбался уже совсем не так браво. Как рыба, вытащенная из воды, он то открывал, то закрывал рот и снова открывал.
— Ну? — вопрошала мадам, как архангел на Страшном суде.
— За двадцать пойдет? — наконец выговорил О'Тул.
— Пойдет. — Мадам не скрывала ликования. Это было началом целой серии побед над Фатимой и ее пагубным влиянием в борьбе за бессмертную душу О'Тула. Но величайшим ее триумфом, хотя сама мадам и не подозревала об этом, был тот день, когда Фатима заявила О'Тулу, что в следующий раз она пойдет к мадам вместе с ним. Раз уж у него кишка тонка схватить за горло эту угнетательницу, то у нее, слава богу, с этим все в порядке. И тут она увидела, что О'Тул, долго смотревший на нее встревоженным взглядом, начал упаковывать краски.
— Что это ты, олух, делаешь? — окликнула его Фатима.
— Я ухожу, — отозвался О'Тул с внезапным достоинством, удивившим и обеспокоившим ее. — Это нехорошо. Женщина не должна вмешиваться в дела своего мужа.
— Какого еще мужа? Мы не женаты, идиот.
— Разве? — удивился О'Тул.
— Именно.
— Все равно я ухожу, — пробурчал О'Тул в некотором замешательстве. Это мои картины, и я не хочу, чтобы мне помогали их продавать.
Но все-таки с помощью бурного потока слез и двух бутылок vin rouge<Красное вино (франц.)> Фатиме удалось подольститься к нему и отговорить от этого решения. Больше она не повторяла своей ошибки. Ясно, дело было безнадежное. Все счастье в жизни для него заключалось в том, чтобы рисовать свои картины и тут же сбывать их, и эта сатана, мадам Лагрю, за гроши купила его с потрохами.
До того как Фатима осознала это полностью, она просто не выносила мадам. Теперь же она возненавидела ее страшной ненавистью. О, только бы отомстить старой злодейке, да так, чтобы она завопила от боли. Много ночей подряд Фатима засыпала, лелея мечты о сладкой мести врагу. В голове ее роились многочисленные планы возмездия, большей частью имеющие отношение к раскаленному железу. Но наступало утро, и она просыпалась подавленная — ей было совершенно ясно, что все эти сладкие мечты так и останутся мечтами.
И тогда в дело вмешалась Природа.
О'Тул, как это обычно бывает в таких случаях, узнал новость последним.
Он воспринял ее с искренним смятением.
— У тебя будет ребенок? — переспросил он, пытаясь осознать смысл услышанного.
— У нас будет ребенок, — поправила его Фатима, — у нас с тобой. Он уже готовится появиться на свет. Ясно?
— Ясно, конечно, — отозвался О'Тул с внезапной серьезностью. — Ребенок.
— Вот именно. А значит, нам придется кое-что изменить. Во-первых, это значит, что мы теперь должны пожениться. Я не допущу, чтобы мой малыш был безродным уличным бродягой. У него будет хорошенькая маленькая мама и папа и уютное гнездышко, где он спокойно вырастет. Ты ведь не женат, а?
— Нет.
— Ну вот, я и попытаю счастья. Во-вторых, мы выбираемся из Парижа. Я сыта по горло всей этой грязью, и ты тоже. Соберем вещички и махнем в Алжир, в мои родные места. В Бужи малыш будет на солнышке. У меня там живут дядя и тетя, у них свое кафе, чудное местечко, а детей у них нет, так что они все сделают, лишь бы я помогала им по хозяйству. А ты рисуй себе на здоровье.
— Ребенок, — задумчиво повторил О'Тул. К безмерному облегчению Фатимы, мысль об этом как будто доставила ему удовольствие. Но тут же лицо его потемнело.
— Бужи, — призадумался он, — а как же я буду продавать картины?
— Погрузишь на корабль и отправишь этой твоей старой ведьме. Думаешь, она откажется от них, если они придут почтой?
О'Тул тоскливо размышлял.
— Я должен поговорить с ней об этом.
— Нет, это сделаю я. — Фатима решилась все поставить на карту. — Мне нужно решить с ней кое-какие дела.
— Что это за дела?
— Денежные. Нам нужно много денег, во-первых, чтобы добраться до Бужи и обосноваться там. А кроме того, лишние монеты не помешают, чтобы отложить немного на черный день. Малышу ведь всегда нужны башмаки, а то ему и из дома будет не в чем выйти.
— Ему?
— Или ей. С девочками расходов получается еще больше. Или ты хочешь, чтобы твоя дочь начала продавать свое невинное крошечное тельце, не успев научиться ходить?
При такой ужасной мысли О'Тул решительно затряс головой. Потом с озадаченным видом посмотрел на будущую мать своего ребенка.
— Но деньги, — засомневался он, — ты думаешь, мадам Лагрю согласится дать нам денег?
— Согласится, — отрезала Фатима.
В конце концов до него что-то дошло, и он почувствовал, что должен высказать ей свое решительное мнение.
— Ты ненормальная, — убежденно сказал он.
— Думаешь? — .Фатима вся подобралась. — Послушай, глупенький, предоставь-ка ты это дело мне, и увидишь, ненормальная я или нет. И уясни себе вот еще что. Если ты не дашь мне самой управиться с этой гнусной старой гиеной, как я хочу, я пойду в полицию и скажу им, что ты сделал мне ребенка и хочешь смотаться. Они засадят тебя в тюрьму на двадцать лет. А уж там-то тебе рисовать не придется. Будешь сидеть и гнить там до старости. Понял?
Впервые О'Тул понял, что на свете есть существо, чья воля оказалась сильнее, чем воля мадам Лагрю, и вот он столкнулся с ней лицом к лицу.
— Понял, — ответил он.
1 2 3
— А ведь ей нет еще и восемнадцати, — высказался однажды буфетчик, слушая с благоговейным ужасом, как она честит злополучного художника, осмелившегося сесть без приглашения за ее столик, — что ж это будет, когда она вырастет?
Однако и Фатима не была чужда сентиментальности. Она, например, не стыдясь, ревела в голос, когда в кино показывали грустные сцены, особенно если разлучали влюбленных или жестоко обращались с детьми. А еще у нее было обыкновение свозить к себе в комнату на рю де Соль бездомных котят со всего Парижа, при этом консьержка, особа, чуждая всякого милосердия, поднимала по этому поводу страшный вой.
Так что интерес, который вдруг проявила Фатима к О'Тулу, когда он ввалился в кафе с улицы в тот дождливый день, промокший насквозь, хотя и был неожиданным для завсегдатаев кафе «Гиацинт», но не настолько, чтобы озадачить и заинтриговать их. О'Тул остановился в дверях, дожидаясь, пока стечет вода, и чихая так, что, казалось, голова вот-вот оторвется. Без сомнения, в этот момент он выглядел куда более несчастным и бездомным, чем любой самый бездомный котенок из тех, что так сильно не любила консьержка Фатимы.
Натурщица сидела в одиночестве за своим обычным столиком, угрюмо потягивая второй уже за день перно. Взгляд ее упал на вымокшего О'Тула, она осмотрела его с ног до головы, и в глазах ее мелькнула искорка интереса. Она поманила его пальцем.
— Эй, ты. Иди сюда.
Прежде никогда не случалось, чтобы она приглашала кого-нибудь к себе за столик, и О'Тул обернулся, чтобы посмотреть, к кому же относится приглашение. Никого не увидев, он ткнул пальцем в грудь:
— Я?
— Ты, ты, дурачок. Подходи и садись. Он повиновался. А Фатима не только заказала ему бутылку вина, но и велела буфетчику принести полотенце, чтобы просушить ему волосы. За другими столиками все застыли от изумления, глядя, как от ее энергичного ухода болтается взад и вперед голова О'Тула.
— Ты что, совсем больной? — сказала она О'Тулу. — У тебя не хватает мозгов, чтобы догадаться надеть шляпу в дождь? Раз уж тебе приспичило шляться в такую паршивую погоду, так хоть следи, чтобы не загнуться до смерти.
— Шляпу? — неуверенно переспросил О'Тул.
— Вот дурак! Это такая штука, которую надевают на голову, чтобы не промокнуть под дождем.
— А, — отозвался О'Тул. Потом виновато добавил:
— У меня ее нет.
И тут все, кто наблюдал эту сцену, замерли в остолбенении: Фатима нежно погладила О'Тула по щеке.
— Ничего, малыш, — сказала она, — на прошлой неделе у меня в комнате кто-то забыл свою шляпу. Когда вылезем отсюда, пойдем ко мне, и я отдам ее тебе.
Вот так неожиданно все это произошло. И вскоре всем, вплоть до самых закоренелых циников, стало ясно, что Фатима отчаянно влюбилась, и не в кого-нибудь, а вот в этого одинокого, бездомного котенка. Она теперь регулярно мылась, тщательно расчесывала свою роскошную гриву, и в кафе она теперь появлялась в свежевыстиранных платьях. А главное, с ее шеи и плеч исчезли те самые маленькие красные пятнышки и следы укусов, которыми ее одаряли случайные ночные посетители, — и это было самой верной приметой происшедшей в ней перемены.
С О'Тулом Фатима нянчилась, как самая преданная мать. Она поселила его у себя вместе с мольбертом и прочим жалким имуществом, следила, чтобы он как следует ел, присматривала за его одеждой и пригрозила, что перережет горло буфетчику, если еще раз увидит, что он поит ее ненаглядного О'Тула этой отравой вместо нормального человеческого вина. А еще она пообещала выпустить кишки каждому, кто осмелится открыть рот по поводу ее протеже.
Никто на Монмартре не сказал ни слова. Собственно говоря, все, за исключением одного человека, находили ситуацию весьма трогательной.
Исключение же составляла сама мадам Лагрю.
И дело было не только в том, что картины, изображающие обнаженных людей, оскорбляли чувство приличия мадам, хотя она не раз громко высказывалась по поводу Лувра — по ее мнению, следовало бы сжечь раз и навсегда эту грязь, выставленную напоказ. Но уж от чего ее просто трясло и выворачивало, так это от вида этих падших натурщиц, которым — какой ужас! позволялось ходить по одной улице с ней. И вот вам, пожалуйста: одна из этих опустившихся продажных тварей как-то ухитрилась завладеть ее драгоценным сокровищем, которое она выпестовала своими руками, — ее О'Тулом!
Мадам учуяла порчу в тот самый день, когда О'Тул предстал перед ней, можно сказать, франтом. Костюм, правда, был прежний, поношенный, но он был аккуратно вычищен и все дыры на нем были зашиты. Прежними были и стоптанные рваные ботинки, но, вместо обрывков бечевки с узелками на концах, в них были вдеты настоящие шнурки. К тому же, насколько помнила мадам, он всегда ходил заросшим щетиной, теперь же щеки его были тщательно выбриты и, прищурившись, можно было заметить, что они уже не такие впалые, как были прежде. В общем, это было печальное зрелище — некогда всецело преданный искусству мастер, разряженный и раскормленный, как поросенок, которого ведут на базар продавать. И уж будьте уверены, эта шлюха кормит и одевает его не просто так... Ясно, что она отравила его чистую душу отвратительной жадностью.
Перед глазами мадам предстала сцена, как Фатима требует, чтобы О'Тул запросил совершенно несуразную цену за этот пейзаж на мольберте. Ну что ж, с мрачной решимостью подумала мадам, если уж игры в открытую не избежать, то почему бы не начать прямо сейчас?
Мадам мельком взглянула на пейзаж, затем на О'Тула — смотрите-ка, прямо сияет от восхищения своей мазней, — затем написала на одном из клочков бумаги обычную цену — двадцать франков.
— Прошу, — ядовито сказала она. — «A vous la balle». Называйте цену, да побыстрей. Я очень занята, и у меня нет времени заниматься всякой ерундой.
Сияние прекратилось. Как раз перед тем, как отправиться сюда, Фатима настойчиво убеждала его потребовать за свою картину сто франков.
— Лопух ты, лопух, — ласково говорила она, — ведь ты неделю положил, чтобы это нарисовать. Флорель сказал мне, что за такую картину старая ведьма получит по меньшей мере сто франков. Хватит ей сосать из тебя кровь. Если на этот раз она опять предложит двадцать или тридцать, плюнь ей в глаза.
— Да, на этот раз я так и сделаю, — храбро заявил О'Тул.
Но сейчас, когда мадам буравила его ледяными глазами, он улыбался уже совсем не так браво. Как рыба, вытащенная из воды, он то открывал, то закрывал рот и снова открывал.
— Ну? — вопрошала мадам, как архангел на Страшном суде.
— За двадцать пойдет? — наконец выговорил О'Тул.
— Пойдет. — Мадам не скрывала ликования. Это было началом целой серии побед над Фатимой и ее пагубным влиянием в борьбе за бессмертную душу О'Тула. Но величайшим ее триумфом, хотя сама мадам и не подозревала об этом, был тот день, когда Фатима заявила О'Тулу, что в следующий раз она пойдет к мадам вместе с ним. Раз уж у него кишка тонка схватить за горло эту угнетательницу, то у нее, слава богу, с этим все в порядке. И тут она увидела, что О'Тул, долго смотревший на нее встревоженным взглядом, начал упаковывать краски.
— Что это ты, олух, делаешь? — окликнула его Фатима.
— Я ухожу, — отозвался О'Тул с внезапным достоинством, удивившим и обеспокоившим ее. — Это нехорошо. Женщина не должна вмешиваться в дела своего мужа.
— Какого еще мужа? Мы не женаты, идиот.
— Разве? — удивился О'Тул.
— Именно.
— Все равно я ухожу, — пробурчал О'Тул в некотором замешательстве. Это мои картины, и я не хочу, чтобы мне помогали их продавать.
Но все-таки с помощью бурного потока слез и двух бутылок vin rouge<Красное вино (франц.)> Фатиме удалось подольститься к нему и отговорить от этого решения. Больше она не повторяла своей ошибки. Ясно, дело было безнадежное. Все счастье в жизни для него заключалось в том, чтобы рисовать свои картины и тут же сбывать их, и эта сатана, мадам Лагрю, за гроши купила его с потрохами.
До того как Фатима осознала это полностью, она просто не выносила мадам. Теперь же она возненавидела ее страшной ненавистью. О, только бы отомстить старой злодейке, да так, чтобы она завопила от боли. Много ночей подряд Фатима засыпала, лелея мечты о сладкой мести врагу. В голове ее роились многочисленные планы возмездия, большей частью имеющие отношение к раскаленному железу. Но наступало утро, и она просыпалась подавленная — ей было совершенно ясно, что все эти сладкие мечты так и останутся мечтами.
И тогда в дело вмешалась Природа.
О'Тул, как это обычно бывает в таких случаях, узнал новость последним.
Он воспринял ее с искренним смятением.
— У тебя будет ребенок? — переспросил он, пытаясь осознать смысл услышанного.
— У нас будет ребенок, — поправила его Фатима, — у нас с тобой. Он уже готовится появиться на свет. Ясно?
— Ясно, конечно, — отозвался О'Тул с внезапной серьезностью. — Ребенок.
— Вот именно. А значит, нам придется кое-что изменить. Во-первых, это значит, что мы теперь должны пожениться. Я не допущу, чтобы мой малыш был безродным уличным бродягой. У него будет хорошенькая маленькая мама и папа и уютное гнездышко, где он спокойно вырастет. Ты ведь не женат, а?
— Нет.
— Ну вот, я и попытаю счастья. Во-вторых, мы выбираемся из Парижа. Я сыта по горло всей этой грязью, и ты тоже. Соберем вещички и махнем в Алжир, в мои родные места. В Бужи малыш будет на солнышке. У меня там живут дядя и тетя, у них свое кафе, чудное местечко, а детей у них нет, так что они все сделают, лишь бы я помогала им по хозяйству. А ты рисуй себе на здоровье.
— Ребенок, — задумчиво повторил О'Тул. К безмерному облегчению Фатимы, мысль об этом как будто доставила ему удовольствие. Но тут же лицо его потемнело.
— Бужи, — призадумался он, — а как же я буду продавать картины?
— Погрузишь на корабль и отправишь этой твоей старой ведьме. Думаешь, она откажется от них, если они придут почтой?
О'Тул тоскливо размышлял.
— Я должен поговорить с ней об этом.
— Нет, это сделаю я. — Фатима решилась все поставить на карту. — Мне нужно решить с ней кое-какие дела.
— Что это за дела?
— Денежные. Нам нужно много денег, во-первых, чтобы добраться до Бужи и обосноваться там. А кроме того, лишние монеты не помешают, чтобы отложить немного на черный день. Малышу ведь всегда нужны башмаки, а то ему и из дома будет не в чем выйти.
— Ему?
— Или ей. С девочками расходов получается еще больше. Или ты хочешь, чтобы твоя дочь начала продавать свое невинное крошечное тельце, не успев научиться ходить?
При такой ужасной мысли О'Тул решительно затряс головой. Потом с озадаченным видом посмотрел на будущую мать своего ребенка.
— Но деньги, — засомневался он, — ты думаешь, мадам Лагрю согласится дать нам денег?
— Согласится, — отрезала Фатима.
В конце концов до него что-то дошло, и он почувствовал, что должен высказать ей свое решительное мнение.
— Ты ненормальная, — убежденно сказал он.
— Думаешь? — .Фатима вся подобралась. — Послушай, глупенький, предоставь-ка ты это дело мне, и увидишь, ненормальная я или нет. И уясни себе вот еще что. Если ты не дашь мне самой управиться с этой гнусной старой гиеной, как я хочу, я пойду в полицию и скажу им, что ты сделал мне ребенка и хочешь смотаться. Они засадят тебя в тюрьму на двадцать лет. А уж там-то тебе рисовать не придется. Будешь сидеть и гнить там до старости. Понял?
Впервые О'Тул понял, что на свете есть существо, чья воля оказалась сильнее, чем воля мадам Лагрю, и вот он столкнулся с ней лицом к лицу.
— Понял, — ответил он.
1 2 3