А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Колокол, бей!
Лишь любви трепетанье,
Песню мою,
Слепую от мук,
Пока в груди
Не угаснет дыханье,
Не уроню из беспалых рук.
Баллада о багряном воителе
Исчезли. Рассеялась пыль.
И над Кистенями потянулись ленивые и погожие дни. В замке кроме меня и небольшой охраны почти не было мужчин. Да и в деревнях остались почти только одни бабы.
Отшумел май, отзвенело кузнечиками лето, отшелестел ноябрь. А потом начались снега, синие, волчьи, бесконечные.
За эти месяцы произошла лишь одна неожиданная история. Я женился. Окрутила меня та самая дочь воротного стража, Дарья. Парни мои не захотели сидеть и ушли. Осталось человек десять из тех, кто был, подобно мне, в годах и не желал таскать свою шкуру по грязным полям под свинцовым дождем. Большинство тоже переженилось. И началось тихое житье с хорошей едой, да питьем, да тишиной.
Жена попалась покладистая, не сварливая. Да я и сам такой. Так что жили мы хорошо, по-божьи. И я начал вставать ночью, чтоб поесть, и привык к их охоте, и говорил с ними на их языке. И начал даже привыкать к их бане, хотя и не поднимался высоко на этот их ужасный полок…
А вокруг выли вьюги, да заяц пятнал снег следами. Изредка доходили слухи о крестьянской войне, но странники так их перевирали, что и верить не хотелось.
Ракутович не пришел зимовать, как обещал.
Никто не пришел к нашим теплым печам. Никто не пришел и потом, когда зима начала чахнуть и исходить оттепелями.
Мы узнавали, что замки продолжают падать, что всех дворян объял жестокий ужас, что неудержимы и победоносны, как раньше, мужичьи полки. Да и как им было не быть храбрыми? Ведь сама смерть была лучше такой жизни.
А потом была роковая битва на Уречском поле, когда панские войска раздавили своим железом мужичьи полки. Они бежали, и вьюга космами снега зализывала их следы.
Прошел слух, что багряный воитель убит в этой сече. Но это была неправда.
И как раз в февральские дни, даже чуть раньше ожидаемого срока — и это было хорошо, потому что убивало всякие сомнения, — у нас в замке заплакал новый житель, сын пани Любки, Якуб Кизгайла. Хозяйка очень испугалась, когда прилетела весть с Уречского поля. И я не видел лица более радостного, чем у нее, когда мы узнали, что часть войска во главе с предводителем отступила, разгромив головной полк шляхетского ополчения, и рыщет между панскими отрядами, прорываясь на восток, к московскому рубежу.
А еще через месяц пришла весть, что Романа разбили и везут в цепях в Могилев.
Пани Любка разбудила меня ночью. Лицо бледное, губы синие. Только и смогла промолвить:
— За ним!
И помчался наш возок по талому мартовскому снегу к славному городу. В возке пани с младенцем — хороший такой, крепкий хлопчик! — а вокруг десять человек конной охраны с факелами и я. Пришлось-таки натянуть доспехи на обленившееся тело.
Скакали днем и ночью, взмокшие, голодные, заляпанные лепешками талого снега. На дороге — одичавшие собаки да изредка рыщущие панские разъезды, да по ночам — глухие и безнадежные пожары деревень.
А у госпожи лицо как маска, как мелом выбеленное, а непослушные губы только и могут вымолвить:
— Скорей! Скорей!
И я уже не называл этих людей полоумными и шальными. Привык. Это даже хорошо — загнать коня, если душа требует.
Под Дарами Лыковскими стали попадаться столбы с повешенными людьми. А потом, еще издали, мы заметили толпу вдоль дороги. Вели пленных, и каждый из толпы хотел узнать, нет ли среди них своего человека. Те шли молча, суровые, с непокрытыми льняными головами. И было их совсем мало. Почти никто не сдавался, а последнюю, большую часть Роман выкупил своим телом: поставил условие, что сдастся, если их отпустят.
И сдался. После этого кинулись ловить отпущенных, да куда там. От людей мы и узнали, что Романа провезли еще вчера. В навозной телеге, прикованного за одну ногу к грядке. Будто бы сидел молчаливый и совсем не хмурый, а светлый лицом, словно все сделал на земле и замкнул свой круг.
Очень шляхта над ним издевалась. Его самого, даже скованного, тронуть боялись, так они его двуручный меч позади телеги на веревке привязали, и волочился он всю дорогу за телегой по снегу и грязи. Народ плакал, глядя на такое.
Шляхта плевала на меч.
А он будто бы сказал только:
— Ничего, ваши плевки земля сотрет.
И еще мы узнали, что Лавр, юноша-архангел, пытался отбить Ракутовича и пал во время схватки от удара чекана в золотую голову.
Пани Любка понурилась немного — и только.
А народ валил за пленными, и над толпой стоял тихий, еле слышный стон.
Уж лучше бы кричали.
Пани приказала гнать коней еще быстрее. И мы прискакали в город и остановились на Луполовском предместье, в приходе святой Троицы.
И сразу, не отдохнув, лба не перекрестив, вдвоем с пани помчались в крепость: она в возке, я — верхом.
Удивило нас обилие пьяных в предместье, а потом и в самом городе. Выяснилось, что пока весть о поимке еще не пришла и что с гонцом прибыло разрешение, вопреки Магдебургскому праву, лишних четыре дня и не в срок варить пиво, водку и мед.
И к тому времени, когда привезли Романа, пьян город оказался до последнего — хоть в глаза плюй. Песни и мордобой.
Город весь православный, богатый и горделивый, крепостные стены каменные, купола золотые, валы, рвы, башни. А люди — хоть в сани запрягай, такие битюги. И все пьяные, как сукины коты.
Начали искать способ, как попасть в город. Проехали через каменные Быховские ворота к валу, а потом намаялись: сунулись к Королевским воротам
— нельзя, поехали к другим — нельзя. Через Малые Пешеходные, к реке Дубровенке — нельзя. Власти боялись, что мужичье ворвется в город и будет резня и смута, поэтому никого не впускали.
Наконец проникли через Олейные ворота, возле которых еврейская школа. Под воротами пороховые склады, а над воротами — икона Божьей матери. Понапрасну могилевчан дразнят, что они икону продали, а деньги пропили вместе с войтом. Нерушимо бережется икона!
И только тут пани велела остановить возок, вышла из него и по щиколотку в талой снежной жиже, смешанной с навозом, пошла к браме . Я тоже сошел с коня, стоял, смотрел.
А она подошла поближе и прямо в шубе, в вишневом платье из голландского сукна рухнула на колени, припала головой к земле.
— Матерь божья, заступница, святые очи, чистые. Хоть ты прости грехи наши. Пройди стопою легкою, услышь наши муки.
А сверху глядит на нее темный волоокий лик, и по нему тени: мечется негасимый огонек. И показалось мне, будто с болью, с состраданием глядит лик на поверженного человека, а ничем не может помочь. И рука, тонкая, узкая, голубая, только запястьем сына легко держит: «Возьмите, люди, коли легче вам будет. А я ничего поделать не могу. Тяжек крестный путь».
А у пани уже голос одичал:
— Матерь божья, любви не дала, счастья не дала — его-то хоть пожалей. Сама видишь, крест с народа твоего сдирают, чтоб ярмо на шею натянуть. За него, за люд твой страдания примет человек… Не позволяй изгаляться… Не попусти огненного мучения, не попусти секиры. Спаси, смилуйся милосердным сердцем своим.
Еле я ее поднял, отчаявшуюся, с непокрытой головой. Если бы ее в этот миг ножом резали — не почувствовала бы. И пошли мы по городу пешком, потому что скоро с возком проехать стало нельзя: столько народа набилось в главные улицы.
Возле деревянной Спасопреображенской церкви, расписной, ветхой, целая толпа мещан, потрезвее, совещалась, как быть. Кричали, хватали друг друга за грудки, и сразу было видно: ничего путного не получится.
Ландвойта , приехавшего унимать крик и безобразие, закидали талым конским навозом и вдогонку свистели в два пальца и улюлюкали. А на Замковой улице и того хуже. Тяжелое городское похмелье.
Да только все эти беспорядки без толку: за два дня власти успели стянуть в Могилев такое войско, что каждый третий на улице — латник или вооруженный дворянин.
Узнали мы только, что Ирина жива. Сидит в подземелье, в клетке, на Ветреной улице, возле Деревянных ворот. И даже на пробу огненную ее еще не ставили и навряд ли поставят: всем ясно, что она не виновата.
Шум, галдеж, содом, носят на коромыслах кадки с яблоками, мещане клюкву мороженую из рук рвут — на опохмелку, толкаются разносчики, непотребные девки.
И вдруг заревели волынки, расступился народ, и — как меж стен — прошла городская охрана, а за нею шесть человек в дорогих сукнах, с пальцами, унизанными золотом и камнями.
— Магистрат идет. Войт, — зашептали в толпе.
Шли они потупив глаза. Только что сами отдали Ракутовича в руки замковому правосудию. Да ничего другого и поделать было нельзя: дворяне подлежат замковой юрисдикции. Выторговали только, чтоб судили в ратуше и чтоб в составе судилища быть войту и двум радцам . И на этом спасибо.
Несколько дней металась пани Любка по городу. Все ее приняли и обласкали и жалели за вдовье горе и сиротство сына. Власти предупредили, что быть ей главным свидетелем и при вынесении вырока ей дан «тяжкий голос» — право высказать свое мнение. Она только вздохнула. Было ясно, куда ведет дело каптуровый судья .
А на Алексея — божьего человека — к Замковой столько народа сбежалось — не протолкнуться. Едва удалось нам взобраться на крыльцо в доме бывшего войта Славенского. Сам он уже лет тридцать как в земле почивал, а в доме жили его сумасшедшая жена-дворянка да дочь-перестарок.
Стоим в тесноте. Сырость такая промозглая.
И вдруг зашумел, нехотя дал дорогу могилевский люд. Я увидел прежде всего всадника в черном, носатого, со щеками, которые словно к зубам прилипали. Голова не покрыта, — еще бы, скорбь ведь: нобиля, обесчестившего сословье, судить придется.
А за носатым еще и еще всадники, в парче, соболях, утерфине . Сабли разноцветной радугой сияют.
Проехали Деспот-Зенович, Загорский, Сапега, князь Друцкий — судить, в ратушу. И повезли с собой универсал короля, согласие на любое решение дворян относительно нобиля Ракутовича. И не успели проехать — завыл, заголосил юродивый, пробежал за ними, закрывая пальцами — в высохшей крови
— глаза.
— Демонов вижу, черные все… летят! Светленького агнца хотят зарезать, кишки его зубами волочить!..
Народ шарахнулся в сторону. А те проехали к ратуше и дверь закрыли.
И до вечера они там прели. И весь следующий день. А мы оба дня стояли у дверей и на крыльце. Пани Любку вызывали свидетелем, но она сказала, что Роман мужа в бою убил, а иезуитов повесил за попытку отравить, всех же остальных помиловал. И под конец потеряла сознание.
Суд остался ею очень недоволен.
А народ все больше шумел у дверей ратуши и на площадях. Я сам слышал, как богатый парень из мещан, обутый в сафьяновые сапожки, в лисьей безрукавке внакидку, кричал:
— Не дать им Романа на растерзание. Он веру правую спасти хотел, как предок его спасал от татар. Всем известно, что не Миндовг их бил у Крутогорья. Он и грамоты вверх ногами держал, кожух смердючий. Кто конницу татарскую опрокинул? Ракута, Романов предок!.. Потому мы и белые, что татар не нюхали!
Люди рвались и к дверям ратуши, кричали:
— Неправедное это дело — нобиля судить.
Тогда им показали вдову Кизгайлы, живое обвинение. И младенца Якуба показывали, поносили Ракутовича:
— Дитя невинное еще в чреве осиротил. Ирод! Враг всех белорусцев с сущими!
А в ратуше тоже кипели споры. Сапега с Друцким стояли за смерть, однако магистрат был против. И на его сторону склонились Деспот-Зенович и Загорский. Опасались, не было бы соблазна для меньших. Кричали до хрипоты, ругали друг друга псами и по всякому другому. И может, ничего бы не решили, если бы не пришли люди из Луполова и Подуспенья. В толпе сразу засмердело шкурами и рогом, и стала толпа кричать совсем по-другому:
— Убьете его — смута будет! Забыли, как во время могилевского бунта в портки клали, будете и нынче. Стаха Митковича да Гаврилки Иванова на вас нету.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11