Свисток товарного поезда где-то вдали — и потом я вдруг осознаю, что стою посреди газона у здания морга с его полыми деревянными колоннами и декоративным фасадом довоенной поры, который от дождя казался серым, и слышу звук отъезжающих машин.
— Пошли в грузовик, Дейв. — Батист тронул меня за плечо. — Давай, ужин готов. Ты весь день не ел.
— Надо отвезти родителей Энни в мотель.
— Они уже уехали. На вот, хоть плащ накинь. Ты же не собираешься стоять здесь и мокнуть, как утка?
Он улыбнулся мне, по его лысой макушке стекали капли дождя, зубы его были большими, как лопаты. Я позволил ему крепко взять меня за руку и отвести к пикапу, где у открытой дверцы в цветастом хлопчатом платье и с зонтом в руке стояла его жена. Все время поездки я тихо сидел между ними. Сперва они пытались заговорить со мною, но потом поняли, что это бесполезно, и я молча смотрел сквозь лобовое стекло на размытую, покрытую лужами дорогу, на мокрые стволы дубов, на легкую, словно навевающую сон, завесу тумана над заливом. Нависшие над дорогой деревья, освещенные серым светом дня, казались тоннелем, сквозь который можно было проникнуть под землю, в холодную закрытую комнату, где раны исцеляются сами собой, где червь не тронет плоть, а приподняв крышку закрытого гроба, можно увидеть сияюще-прекрасное лицо.
* * *
Я вновь вернулся к своей работе на лодочной станции; сдавал напрокат лодки, торговал приманкой, накрывал на стол и откупоривал пивные бутылки, улыбаясь резиновой улыбкой. Я вдруг почувствовал, что окружающие очень добры и внимательны ко мне, как бывает с тем, кто теряет близких; однако вскоре мне уже хотелось бежать от всех этих бесконечных соболезнований, рукопожатий и похлопываний по плечу. Скорбь — эгоистичное чувство, и порой его не хочется ни с кем делить.
Вот так и со мной. Когда следователи во главе с шерифом свернули окровавленные простыни и собрали все гильзы в качестве вещественных доказательств, я запер дверь в нашу спальню, словно заключив в эту комнату всю свою боль и память, которую можно было воскресить поворотом ключа. Когда жена Батиста с ведром и тряпкой пришла замыть кровь с досок пола, я примчался со станции и наорал на нее по-французски, со всей грубостью и бесцеремонностью белого рабовладельца, бранящего черную рабыню; на ее лице появилось выражение обиды и замешательства, она развернулась и побрела к пикапу.
В ту ночь меня разбудил топот босых ног и странный звук, будто кто-то поворачивает ручку двери. Я приподнялся с дивана (оказывается, я заснул в гостиной под работающий телевизор) и увидел, что Алафэр пытается войти в нашу спальню. На ней были пижамные штаны, а в руках — пластиковый пакет, в котором мы хранили черствый хлеб. Ее глаза были открыты, но лицо было как у спящего. Я подошел к ней. Она смотрела на меня невидящими глазами.
— Покормить уточек с Энни.
— Это сон, малышка, — сказал я.
Я попытался забрать у нее пакет, однако ее руки продолжали крепко сжимать его, она продолжала двигаться вперед с упорством лунатика. Я погладил ее волосы и легонько потрепал щеки.
— Пойдем-ка обратно в постельку, — сказал я.
— Покормим уточек с Энни?
— Мы покормим их утром. Завтра, — добавил я по-испански. Я попытался улыбнуться и поднял ее на ноги. Она схватилась за ручку и повертела ее туда-сюда.
— Где она? — спросила Алафэр по-испански.
— Она ушла, малышка.
А что еще я мог сказать? Я подхватил ее на руки, отнес в ее комнату, уложил на кровать и накрыл простыней. Присев рядом, я погладил ее мягкие волосы. Она лежала на кровати, залитая лунным светом, маленькая и несчастная. Вдруг ее глаза открылись, губы задрожали, совсем как тогда, в церкви, она посмотрела на меня, и я со сжавшимся сердцем понял, что она догадалась: а как же иначе — ведь мир, в котором она появилась на свет, был гораздо страшнее любого ночного кошмара.
«Les soldados llegaron en la lluvia у le hicieion dan о a Annie?»
Единственными словами, которые я понял, были «солдаты» и «дождь». Но даже если бы я понял все, все равно не смог бы ей ответить. Пожалуй, мне самому требовался ответ на этот вопрос, ибо теперь я навечно обречен спрашивать себя, почему я ушел из дома, чтобы предаться воспоминаниям о прошлом и пытаться побороть свой алкогольный невроз именно тогда, когда моя жена больше всего нуждалась во мне?
Я притянул Алафэр к себе и прилег рядом. Ее ресницы были мокры от слез.
* * *
В один прекрасный день, когда на голубом небе витали легкие облачка, а работа шла своим чередом — словом, без всякого видимого повода, — я откупорил бутылку пива «Джэкс», поглядел, как с янтарного горлышка стекает пена, орошая дощатый пол моего магазинчика, и залпом выпил. Двое моих приятелей-рыбаков, сидевших в этот момент за деревянным столиком поодаль, переглянулись; лица их словно окаменели. В наступившей тишине я услышал, как Батист, чиркнув спичкой, закурил сигару. Когда я взглянул на него, он швырнул спичку в окно, и она с шипением упала в воду. Он отвернулся от меня и стал смотреть в окно, пуская дым.
Я достал бумажный пакет, сунул туда пару бутылок пива, насыпал сверху льда и сунул пакет под мышку.
— Я прокачусь на лодке вдоль залива, — сказал я ему, — через час-другой закрой станцию и присмотри за Алафэр, пока я не вернусь.
Он молчал, не отрывая взгляда от залитого солнцем залива и прибрежных зарослей тростника и водяных лилий.
— Слышишь меня? — переспросил я его.
— Ты делай что хочешь. Можешь не беспокоиться, о малышке я позабочусь. — Он отправился в дом, где Алафэр раскрашивала книжку, сидя на ступеньках крыльца.
Я сел в лодку и поплыл вдоль берега, наблюдая, как приливная волна с пеной разбивается о стволы кипарисов. Всякий раз, когда я подносил бутылку ко рту, ее пронизывал солнечный луч. Я плыл бесцельно: не выбирал ни направления, ни пункта назначения, у меня не было планов не только на этот день, но даже на ближайшие пять минут. Да и какой прок в планах? Ни лесной пожар, ни наводнение, смывшее городок в штате Кентукки, не имели никаких планов, как не было их и у молнии, что поразила фермера в вымокшем поле. И никто ведь ничего не заметил! Раз строить планы бессмысленно, с какой стати я, Дейв Робишо, должен был что-то планировать? Так что я решил пустить все на самотек. Американская военная политика давно оценила преимущества подобной тактики. Суть проста: какой-нибудь политически нестабильный и географически неудобный регион объявляется зоной свободного огня; ну а потом, стоя посреди сожженной напалмом земли, можно было преспокойно придумать причину: зачем, собственно, нужно было нападать на несчастную страну.
К вечеру у меня кончилось горючее; днище лодки к тому времени было усыпано пустыми бутылками из-под пива и размокшей коричневой бумагой, а от растаявшего льда образовалась изрядная лужа. Я подгреб к берегу, бросил якорь, выбрался из лодки и в сумерках добрел до ближайшей закусочной, где купил упаковку пива и полпинты «Джим Бим». Затем я вернулся в лодку, выгреб на середину и предоставил свое суденышко воле течения. Над моей головой кружили светляки, поодаль на поверхности показалась голова стремительно плывущего аллигатора. Я отхлебнул виски и запил его пивом. Виски всегда действовало на меня по-разному: иногда мгновенно воспламеняло изнутри, как в момент сгорает в огне кусок целлофана, иногда же я мог пить целыми днями, впадая в состояние тихой эйфории и при этом полностью себя контролируя, так что вполне мог сойти за трезвого. Тогда-то мне в голову и начинали лезть неприятные воспоминания, которые мне хотелось спалить напрочь, как фотопленку на горячих углях.
Вот и теперь вспомнилось мне, как мы с отцом однажды отправились на утиную охоту. Мне в ту пору было лет тринадцать. Мы устроили засаду на берегу пролива Сабин, как раз возле того места, где он впадает в Мексиканский залив, день выдался пасмурный и ветреный, местность кишела дикими утками и прочей водяной птицей, и с утра нам удалось настрелять достаточно. Но через какое-то время отец стал отвлекаться, вероятно, потому, что вечером порядком набрался, в дуло его двенадцатизарядного дробовика забилась грязь, и когда высоко над нами — слишком высоко для хорошего выстрела — пролетели три канадских гуся, он встал в позу, прицелился, неловко повернув ружье под углом к моей голове, и выпустил всю обойму. В воду посыпались обрывки пыжа, мелкая дробь, порох и стальные иглы. Я стоял, оглушенный выстрелом, все лицо было в черных точках горячего пороха, точно в крупицах молотого перца. Потом я помню, как он вытирал мне лицо влажным носовым платком, в его глазах застыло выражение стыда, а изо рта разило пивом. Он попытался отшутиться, мол, вот что бывает с теми, кто забывает ходить в церковь, но мне было слишком знакомо это выражение его глаз — оно появлялось всякий раз, когда его запирали на ночь в участке за дебош в каком-нибудь баре.
До нашего лагеря была всего четверть мили — достаточно было переплыть залив, и там, среди зарослей травы и тростника, стояла хижина на сваях. Он сказал, что только возьмет другой дробовик и вернется, а я в это время могу начать ощипывать и потрошить уток, лежавших аккуратной кучкой на смятой пожухшей траве. Вдобавок эти гуси скоро опять прилетят, — добавил он.
Но стоило ему сесть в лодку, как он тут же налетел на полузатонувшее бревно и сломал винт, как тростинку.
Я прождал его два часа, мой нож уже был весь в крови. С юга подул колючий ветер, небо еще больше нахмурилось, с техасского побережья доносились выстрелы — там тоже кто-то охотился на уток.
На берегу была привязана чья-то пирога. Я разрядил дробовик, собрал ловушки для птиц, сложил выпотрошенные тушки уток в холщовый ягдташ и, разместив все это на носу лодки, сел в нее и поплыл к нашей хижине.
Тем временем ветер переменился и задул резкими порывами с северо-востока, и, как усердно я ни работал веслами, меня продолжало неумолимо сносить в сторону Мексиканского залива. Я греб и греб, стирая в кровь ладони; попытался было бросить якорь, но по тому, как натянулась веревка, понял, что он не достигает дна, и в отчаянии посмотрел на стремительно удаляющийся берег Луизианы.
Волны бросали мне в лицо хлопья пены, я чувствовал соленый вкус морской воды; волны играли моей пирогой, точно скорлупкой, я намертво вцепился в борта лодки, и каждый раз, когда деревянное днище лодки ударяло мне по копчику, сердце мое сжималось от испуга. Я попытался вычерпать воду консервной банкой, да только весло потерял; его стремительно унесло течением. Потоки воды заливали лежавший на носу лодки груз; рядом со мной плыли вырванные с корнем кипарисы и даже перевернутая деревянная хибара с крыльцом, похожим на разверзнутую пасть, жадно глотающую воду.
Вскоре меня подобрал небольшой рыболовный катер, на борту которого находился и мой отец. Меня обсушили, переодели, накормили горячими бутербродами и напоили какао с молоком. Но с отцом я стал разговаривать только на следующее утро: сон помирил меня с ним, чего не смогли сделать его объяснения про винт.
— Все оттого, что тебя бросили. Когда тебя кто-то бросает, неважно почему, ты очень злишься. Когда твоя мама сбежала от меня с тем типом, мне было плевать, что это я ее довел. Я уложил его на землю у нее на глазах, а когда он попытался встать, я снова ему врезал. Потом я узнал, что у него в кармане был пистолет и ему ничего не стоило пристрелить меня прямо там. Но она не позволила ему, она знала, что я успокоюсь; и я на тебя не сержусь, потому что знаю, что ты сейчас чувствуешь.
Самое противное, Дейв, это когда ты остаешься один по своей вине. Прямо как енот, Дейв: когда он попадает в капкан, то отгрызает собственную лапу, чтобы удрать.
И вот теперь, когда я сидел в лодке посреди залива, смотрел на розовое закатное небо и пурпурные облака, плывущие с запада, и глотал теплый воздух пополам с виски — теперь-то я понял, что тогда имел в виду мой отец.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
— Пошли в грузовик, Дейв. — Батист тронул меня за плечо. — Давай, ужин готов. Ты весь день не ел.
— Надо отвезти родителей Энни в мотель.
— Они уже уехали. На вот, хоть плащ накинь. Ты же не собираешься стоять здесь и мокнуть, как утка?
Он улыбнулся мне, по его лысой макушке стекали капли дождя, зубы его были большими, как лопаты. Я позволил ему крепко взять меня за руку и отвести к пикапу, где у открытой дверцы в цветастом хлопчатом платье и с зонтом в руке стояла его жена. Все время поездки я тихо сидел между ними. Сперва они пытались заговорить со мною, но потом поняли, что это бесполезно, и я молча смотрел сквозь лобовое стекло на размытую, покрытую лужами дорогу, на мокрые стволы дубов, на легкую, словно навевающую сон, завесу тумана над заливом. Нависшие над дорогой деревья, освещенные серым светом дня, казались тоннелем, сквозь который можно было проникнуть под землю, в холодную закрытую комнату, где раны исцеляются сами собой, где червь не тронет плоть, а приподняв крышку закрытого гроба, можно увидеть сияюще-прекрасное лицо.
* * *
Я вновь вернулся к своей работе на лодочной станции; сдавал напрокат лодки, торговал приманкой, накрывал на стол и откупоривал пивные бутылки, улыбаясь резиновой улыбкой. Я вдруг почувствовал, что окружающие очень добры и внимательны ко мне, как бывает с тем, кто теряет близких; однако вскоре мне уже хотелось бежать от всех этих бесконечных соболезнований, рукопожатий и похлопываний по плечу. Скорбь — эгоистичное чувство, и порой его не хочется ни с кем делить.
Вот так и со мной. Когда следователи во главе с шерифом свернули окровавленные простыни и собрали все гильзы в качестве вещественных доказательств, я запер дверь в нашу спальню, словно заключив в эту комнату всю свою боль и память, которую можно было воскресить поворотом ключа. Когда жена Батиста с ведром и тряпкой пришла замыть кровь с досок пола, я примчался со станции и наорал на нее по-французски, со всей грубостью и бесцеремонностью белого рабовладельца, бранящего черную рабыню; на ее лице появилось выражение обиды и замешательства, она развернулась и побрела к пикапу.
В ту ночь меня разбудил топот босых ног и странный звук, будто кто-то поворачивает ручку двери. Я приподнялся с дивана (оказывается, я заснул в гостиной под работающий телевизор) и увидел, что Алафэр пытается войти в нашу спальню. На ней были пижамные штаны, а в руках — пластиковый пакет, в котором мы хранили черствый хлеб. Ее глаза были открыты, но лицо было как у спящего. Я подошел к ней. Она смотрела на меня невидящими глазами.
— Покормить уточек с Энни.
— Это сон, малышка, — сказал я.
Я попытался забрать у нее пакет, однако ее руки продолжали крепко сжимать его, она продолжала двигаться вперед с упорством лунатика. Я погладил ее волосы и легонько потрепал щеки.
— Пойдем-ка обратно в постельку, — сказал я.
— Покормим уточек с Энни?
— Мы покормим их утром. Завтра, — добавил я по-испански. Я попытался улыбнуться и поднял ее на ноги. Она схватилась за ручку и повертела ее туда-сюда.
— Где она? — спросила Алафэр по-испански.
— Она ушла, малышка.
А что еще я мог сказать? Я подхватил ее на руки, отнес в ее комнату, уложил на кровать и накрыл простыней. Присев рядом, я погладил ее мягкие волосы. Она лежала на кровати, залитая лунным светом, маленькая и несчастная. Вдруг ее глаза открылись, губы задрожали, совсем как тогда, в церкви, она посмотрела на меня, и я со сжавшимся сердцем понял, что она догадалась: а как же иначе — ведь мир, в котором она появилась на свет, был гораздо страшнее любого ночного кошмара.
«Les soldados llegaron en la lluvia у le hicieion dan о a Annie?»
Единственными словами, которые я понял, были «солдаты» и «дождь». Но даже если бы я понял все, все равно не смог бы ей ответить. Пожалуй, мне самому требовался ответ на этот вопрос, ибо теперь я навечно обречен спрашивать себя, почему я ушел из дома, чтобы предаться воспоминаниям о прошлом и пытаться побороть свой алкогольный невроз именно тогда, когда моя жена больше всего нуждалась во мне?
Я притянул Алафэр к себе и прилег рядом. Ее ресницы были мокры от слез.
* * *
В один прекрасный день, когда на голубом небе витали легкие облачка, а работа шла своим чередом — словом, без всякого видимого повода, — я откупорил бутылку пива «Джэкс», поглядел, как с янтарного горлышка стекает пена, орошая дощатый пол моего магазинчика, и залпом выпил. Двое моих приятелей-рыбаков, сидевших в этот момент за деревянным столиком поодаль, переглянулись; лица их словно окаменели. В наступившей тишине я услышал, как Батист, чиркнув спичкой, закурил сигару. Когда я взглянул на него, он швырнул спичку в окно, и она с шипением упала в воду. Он отвернулся от меня и стал смотреть в окно, пуская дым.
Я достал бумажный пакет, сунул туда пару бутылок пива, насыпал сверху льда и сунул пакет под мышку.
— Я прокачусь на лодке вдоль залива, — сказал я ему, — через час-другой закрой станцию и присмотри за Алафэр, пока я не вернусь.
Он молчал, не отрывая взгляда от залитого солнцем залива и прибрежных зарослей тростника и водяных лилий.
— Слышишь меня? — переспросил я его.
— Ты делай что хочешь. Можешь не беспокоиться, о малышке я позабочусь. — Он отправился в дом, где Алафэр раскрашивала книжку, сидя на ступеньках крыльца.
Я сел в лодку и поплыл вдоль берега, наблюдая, как приливная волна с пеной разбивается о стволы кипарисов. Всякий раз, когда я подносил бутылку ко рту, ее пронизывал солнечный луч. Я плыл бесцельно: не выбирал ни направления, ни пункта назначения, у меня не было планов не только на этот день, но даже на ближайшие пять минут. Да и какой прок в планах? Ни лесной пожар, ни наводнение, смывшее городок в штате Кентукки, не имели никаких планов, как не было их и у молнии, что поразила фермера в вымокшем поле. И никто ведь ничего не заметил! Раз строить планы бессмысленно, с какой стати я, Дейв Робишо, должен был что-то планировать? Так что я решил пустить все на самотек. Американская военная политика давно оценила преимущества подобной тактики. Суть проста: какой-нибудь политически нестабильный и географически неудобный регион объявляется зоной свободного огня; ну а потом, стоя посреди сожженной напалмом земли, можно было преспокойно придумать причину: зачем, собственно, нужно было нападать на несчастную страну.
К вечеру у меня кончилось горючее; днище лодки к тому времени было усыпано пустыми бутылками из-под пива и размокшей коричневой бумагой, а от растаявшего льда образовалась изрядная лужа. Я подгреб к берегу, бросил якорь, выбрался из лодки и в сумерках добрел до ближайшей закусочной, где купил упаковку пива и полпинты «Джим Бим». Затем я вернулся в лодку, выгреб на середину и предоставил свое суденышко воле течения. Над моей головой кружили светляки, поодаль на поверхности показалась голова стремительно плывущего аллигатора. Я отхлебнул виски и запил его пивом. Виски всегда действовало на меня по-разному: иногда мгновенно воспламеняло изнутри, как в момент сгорает в огне кусок целлофана, иногда же я мог пить целыми днями, впадая в состояние тихой эйфории и при этом полностью себя контролируя, так что вполне мог сойти за трезвого. Тогда-то мне в голову и начинали лезть неприятные воспоминания, которые мне хотелось спалить напрочь, как фотопленку на горячих углях.
Вот и теперь вспомнилось мне, как мы с отцом однажды отправились на утиную охоту. Мне в ту пору было лет тринадцать. Мы устроили засаду на берегу пролива Сабин, как раз возле того места, где он впадает в Мексиканский залив, день выдался пасмурный и ветреный, местность кишела дикими утками и прочей водяной птицей, и с утра нам удалось настрелять достаточно. Но через какое-то время отец стал отвлекаться, вероятно, потому, что вечером порядком набрался, в дуло его двенадцатизарядного дробовика забилась грязь, и когда высоко над нами — слишком высоко для хорошего выстрела — пролетели три канадских гуся, он встал в позу, прицелился, неловко повернув ружье под углом к моей голове, и выпустил всю обойму. В воду посыпались обрывки пыжа, мелкая дробь, порох и стальные иглы. Я стоял, оглушенный выстрелом, все лицо было в черных точках горячего пороха, точно в крупицах молотого перца. Потом я помню, как он вытирал мне лицо влажным носовым платком, в его глазах застыло выражение стыда, а изо рта разило пивом. Он попытался отшутиться, мол, вот что бывает с теми, кто забывает ходить в церковь, но мне было слишком знакомо это выражение его глаз — оно появлялось всякий раз, когда его запирали на ночь в участке за дебош в каком-нибудь баре.
До нашего лагеря была всего четверть мили — достаточно было переплыть залив, и там, среди зарослей травы и тростника, стояла хижина на сваях. Он сказал, что только возьмет другой дробовик и вернется, а я в это время могу начать ощипывать и потрошить уток, лежавших аккуратной кучкой на смятой пожухшей траве. Вдобавок эти гуси скоро опять прилетят, — добавил он.
Но стоило ему сесть в лодку, как он тут же налетел на полузатонувшее бревно и сломал винт, как тростинку.
Я прождал его два часа, мой нож уже был весь в крови. С юга подул колючий ветер, небо еще больше нахмурилось, с техасского побережья доносились выстрелы — там тоже кто-то охотился на уток.
На берегу была привязана чья-то пирога. Я разрядил дробовик, собрал ловушки для птиц, сложил выпотрошенные тушки уток в холщовый ягдташ и, разместив все это на носу лодки, сел в нее и поплыл к нашей хижине.
Тем временем ветер переменился и задул резкими порывами с северо-востока, и, как усердно я ни работал веслами, меня продолжало неумолимо сносить в сторону Мексиканского залива. Я греб и греб, стирая в кровь ладони; попытался было бросить якорь, но по тому, как натянулась веревка, понял, что он не достигает дна, и в отчаянии посмотрел на стремительно удаляющийся берег Луизианы.
Волны бросали мне в лицо хлопья пены, я чувствовал соленый вкус морской воды; волны играли моей пирогой, точно скорлупкой, я намертво вцепился в борта лодки, и каждый раз, когда деревянное днище лодки ударяло мне по копчику, сердце мое сжималось от испуга. Я попытался вычерпать воду консервной банкой, да только весло потерял; его стремительно унесло течением. Потоки воды заливали лежавший на носу лодки груз; рядом со мной плыли вырванные с корнем кипарисы и даже перевернутая деревянная хибара с крыльцом, похожим на разверзнутую пасть, жадно глотающую воду.
Вскоре меня подобрал небольшой рыболовный катер, на борту которого находился и мой отец. Меня обсушили, переодели, накормили горячими бутербродами и напоили какао с молоком. Но с отцом я стал разговаривать только на следующее утро: сон помирил меня с ним, чего не смогли сделать его объяснения про винт.
— Все оттого, что тебя бросили. Когда тебя кто-то бросает, неважно почему, ты очень злишься. Когда твоя мама сбежала от меня с тем типом, мне было плевать, что это я ее довел. Я уложил его на землю у нее на глазах, а когда он попытался встать, я снова ему врезал. Потом я узнал, что у него в кармане был пистолет и ему ничего не стоило пристрелить меня прямо там. Но она не позволила ему, она знала, что я успокоюсь; и я на тебя не сержусь, потому что знаю, что ты сейчас чувствуешь.
Самое противное, Дейв, это когда ты остаешься один по своей вине. Прямо как енот, Дейв: когда он попадает в капкан, то отгрызает собственную лапу, чтобы удрать.
И вот теперь, когда я сидел в лодке посреди залива, смотрел на розовое закатное небо и пурпурные облака, плывущие с запада, и глотал теплый воздух пополам с виски — теперь-то я понял, что тогда имел в виду мой отец.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41