А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


129. СТИХИ К НОННЕ
* * *
Мне б хотелось, скажу я, такую вот точно жену.
Ты ответишь: да ну? дождалась! Ни фига - предложеньице!
Тут я передразню невозможное это да ну,
а потом улыбнусь и скажу: может, вправду поженимся?
Почему бы и нет? Но ведь ты бесконечно горда,
ты стояла уже под венцом, да оттуда и бегала.
Выходить за меня, за почти каторжанина беглого,
неужели же да? Ах, какая, мой друг, ерунда!
Ну а ты? Что же ты? Тут и ты улыбнешься в ответ
и кивнешь головой, и улыбка покажется тройственной,
на часы поглядишь: ах, палатка же скоро закроется!
Одевайся! Беги! Мы останемся без сигарет.
* * *
Берегись, мол: женщину во мне
разбудил ты! - ты предупредила.
Если б знал ты, что это за сила,
ты бы осторожен был вдвойне!
Берегись? Тревожно станет мне,
но с улыбкой я скажу, беречься?
ведь беречься - можно не обжечься,
а какой же толк тогда в огне?
* * *
В ночь карнавальных шествий,
масочных королев,
Ваше Несовершенство,
я понесу ваш шлейф.
Сделаю вид, как будто
Вы недоступны мне,
робким и страстным буду
(на шутовской манер).
А на рассвете липком
Вас, одуванчик мой,
сумрачный сифилитик
стащит к себе домой.
ПИКОВАЯ ДАМА
Ты госпожа зеленого стола.
Ты выстрелов не слушаешь за дверью.
Твой серый взгляд холоден, как скала,
и, как скала, всегда высокомерен.
Но будет день! Удача неверна,
удаче не пристало гувернерство,
и незаметно от тебя она,
тебя не упреждая, увернется.
Тогда-то ты (я этого дождусь!)
с отрепетированностью кульбита
уверенно произнесешь: мой туз.
И вдруг услышишь: ваша дама бита.
COMMEDIA DEL ARTE
В перегаре табачном и винном,
в узких джинсах с наклейкою ?Lee?
обреченно сидит Коломбина
с негром глянцевым из Сомали.
А в мансарде, за столиком низким,
обломав о бумагу перо,
пишет страстные, грустные письма
одуревший от горя Пьеро.
Наверху одинока, беспола,
от московского неба пьяна,
в чуть измятом жабо ореола
забавляется зритель-луна.
* * *
Моей души бегонии и розы
дремучей ночью, словно дикий тать,
я поливаю медным купоросом,
чтобы не смели больше расцветать.
Я буду жить, добрея и жирея,
не зная слез, не ведая тоски.
Душа - не место для оранжереи,
мне надоело холить лепестки.
А вам не жаль? - ночной случайный зритель
бестактно спросит. Я отвечу так:
мне не понять, о чем вы говорите
о купоросе или о цветах.
* * *
Я в краю метели и бурана,
там, где валят лес и роют торф.
На пластинке - Катули бурана,
гармоничный, страстный Карел Орфф.
И хрупка окна поверхность, и млечна,
как устали стекла вьюгу держать!
Эта Лесбия! Зачем она вечна?!
И куда мне от нее убежать?
А время катит тяжелей и заметней.
Я повторяю вслед за диском затертым:
Катулл измученный, оставь свои бредни:
ведь то, что сгинуло, пора считать мертвым.
130. СТИХИ К ИРИНЕ
* * *
От твоей моя обитель
ровно рубль.
Счетчик щелкает. Водитель
крутит руль.
Фонари дневного света
мимо глаз.
Я гляжу картину эту
в сотый раз.
Ах, киношные билеты
заплати!
Хорошо, что нынче лето,
ну... почти.
Не копейка, не полушка
целый рубль!
Дверь такси - кинохлопушка:
новый дубль.
* * *
Покуда нет, не страх
любимого лица,
но что-то там, в глазах,
обрушивается.
Логичен, как загон,
заплеванный подъезд,
истончился в картон
несомый нами крест.
Стечение примет,
хоть не в приметах суть.
От дыма сигарет
уже не продохнуть,
не повернуть назад,
недолго до конца,
и что-то там, в глазах,
обрушивается.
131. СТИХИ К ЛИКЕ
* * *
Словарь любви невелик,
особенно грустной, поздней.
Сегодня куда морозней
вчерашнего, но привык
к тому я, что так и есть,
что тем холодней, чем дальше.
Вблизи все замерзло. Даль же
туманна, и не прочесть
ни строчки в ней из того
нетолстого фолианта,
где два... ну - три варианта
судьба нам дала всего.
* * *
Я тебе строю дом
крепче огня и слова.
Только чтоб в доме том
ни островка былого,
чтобы свежей свежа
мебель, постель и стены,
мысль чтобы не пришла
старые тронуть темы.
Я тебя в дом введу
по скатертям ковровым-.
Только имей в виду:
дом этот будет новым,
дом этот будет наш,
больше ничей! - да сына
нашего: ты мне дашь
сына и дашь мне силы
выдюжить, выжить. Жить
станем с тобой счастливо:
ты - вечерами шить,
я - за бутылкой пива
рукопись править. Дом
позже увидит, как мы
оба с тобой умрем,
вычерпав жизнь до капли,
как полетим над ним,
светлым манимы раем:
так вот тончайший дым
ветром перебираем.
Божьим влеком перстом,
Змея топча пятою,
я тебе строю дом.
Дом я тебе построю.
* * *
Мы не виделись сорок дней.
Я приеду, как на поминки,
на поминки-сороковинки
предпоследней любви моей.
А последней любви пора,
вероятно, тогда настанет,
когда жизнь моя перестанет:
гроб, и свечи, et cetera.
* * *
Я никак не могу отвязаться от привкуса тлена
в поцелуе твоих удивительно ласковых уст:
дикий ужас проклятия - не до седьмого колена,
а до пор, когда мир этот станет безлюден и пуст.
В беспрерывном бурчанье земли ненасытной утроба,
в беспрерывном бурчанье, бросающем в дрожь и в озноб.
У постели твоей на коленях стою, как у гроба,
и целую тебя, как целуют покойников: в лоб.
Вс° мне чудится в воздухе свеч похоронных мерцанье,
вс° от запаха ладана кругом идет голова.
Столкновение с вечностью делает нас мертвецами,
и одной только смертью, возможно, любовь и жива.
132. В СУМРАЧНОМ ЛЕСУ
19 ОКТЯБРЯ
Стихов с таким названием не пишут
без малого уже сто сорок лет.
А листья кленов царскосельских пышут
всем золотом гвардейских эполет,
а в сумасшедшем царскосельском парке,
во льду в столетья смерзшихся минут,
недвижимые статуи, как парки,
для нас, быть может, паутины ткут,
А мы все ищем, ищем панацеи
от бед Отчизны и не просим виз.
Мы - дети царскосельского лицея,
и нужды нет, что поздно родились.
Потом рассудят: поздно ли, не поздно.
А мы, в каком-то - нашем! - декабре,
под медной дланью, распростертой грозно,
окажемся еще внутри каре.
И будут вороны черны как сажа,
и плац в снегу - точно бумаги десть,
и я услышу рядом: здравствуй, Саша!
Я знал, что я тебя увижу здесь.
Ты, Саша, прав: не будет в этом толка,
неукротимый холод на дворе.
Конечно, нам не справиться. Да только
куда ж деваться, если не в каре?
Мы для себя здесь! Что нам до потомства?!
А жаль, что не поедет Natalie
на кой ей черт такие неудобства!
Из-за тебя на чертов край земли.
А осень жжет. И мир - переиначен.
И публика толкается у касс.
И дева над разбитой урной плачет,
и не понять: по урне ли, по нас.
А где-то рядом кличут электрички,
и самолет завис над головой,
а мы застыли, как на перекличке,
когда в строю почти что ни-ко-го!
Но если вдруг к стене, и пуля в спину,
мы будем знать: нам все же повезло.
Друзья мои! Нам целый мир - чужбина.
Отечество нам - Царское Село.
ГЕРЦЕН, ПЕРЕСЕКАЮЩИЙ ЛА-МАНШ
Дышать было нечем: таким было низким и пасмурным
тяжелое небо, так близко лежала вода.
А ветер играл со своею покорною паствою,
привычно гонял по проливу барашков стада.
Барашков стада наводили на мысли об Агнце:
где грань между жертвой во имя и просто рабом?
А чайки хрипели, как будто бы маялись астмою,
и бились о небо, как узники в крепости лбом
о стены колотятся. Неба сырого, мертвящего
проржавленный панцирь был слишком далек от Небес.
Две пушкинских строчки в мозгу трепетали навязчиво,
навязчиво так, словно шепчет их на ухо бес:
Для берегов Отчизны дальной
Ты покидала край чужой...
Для дальной Отчизны... А может, веками - не верстами
дорогу до Родины мерить обязаны мы?
А может быть, Родина ближе на чопорном острове,
чем в Санктъ-Петербурге, чем где-нибудь в Вятке, в Перми?
Дышать было нечем! Отчизна пока - не чужбина ли?
чухонские топи; на яблоке - ангел с крестом.
Кресты да Кресты... Видно, люди до времени сгинули
на этом погосте, огромном, как море, пустом.
А тут, под ногами, грядущее зыбилось волнами,
оно поглотить обещало друзей и детей,
оставить один на один со стихиями вольными,
которым плевать на любую из вольных затей!
Для берегов Отчизны дальной
Ты покидала край чужой...
Две пушкинских строчки. Да снова в бесовском кружении
насвистывал ветер, с мечтой заключая пари:
доплыть до Отчизны? А вдруг по дороге - крушение?
Вот так и помрешь - гражданином кантона Ури?
Дышать было нечем. Казалось, что тащится волоком
непрочный кораблик по волнам, застывшим в вопрос.
Британия брезжила. В медный начищенный колокол
отзванивал время стоящий на вахте матрос.
БАЛЛАДА О СМЕРТИ ДОЧЕРИ
Осеннего неба глухая вражда,
погода сырая,
но надо идти в мешанину дождя
из теплого рая:
звонил телефон, и мне кто-то сказал,
что должен я тотчас идти на вокзал
и ждать на скамейке, где кассовый зал,
на пятой от края.
Подошвы совсем не держали воды,
и зонтик был мокрый,
кругом фонари оставляли следы,
пятнилися охрой,
а рядом шла женщина: словно зола
обсыпала волос, - седою была.
По мукам вот так Богородица шла
я вспомнил апокриф.
Я долго сидел - не являлся никто,
бежали минуты.
Тяжелое, насквозь сырое пальто
лишало уюта.
Но радиоголос потом прохрипел
тревожное что-то, и я не успел
осмыслить, что именно: странный пробел,
усиливший смуту.
И снова седа голова, как зола:
людей раздвигая,
ко мне незнакомая женщина шла
(не та, а другая).
Дошла. Посмотрела. И я с этих пор
на сердце ношу приговор, словно вор.
Она на меня посмотрела в упор,
в упор, не мигая.
Я женщину эту не знал никогда
отрежьте хоть руку!
но что-то почувствовал вроде стыда:
тоскливую скуку.
Чего вам? Ответила женщина: дочь
твоя умерла в позапрошлую ночь.
Но кто вы? Не важно... Ты мог бы помочь...
и сгинула, сука!
До этой минуты я толком не знал,
что есть она, дочка.
Я деньги куда-то тишком посылал,
слал деньги, и точка.
И я не хотел, чтобы помнилось мне
о девочке той и о первой жене,
ведь все это было из жизни вчерне:
обрывки листочка.
И надо ж как раз - этот чертов звонок,
нелепая встреча!
Я сделался сразу, как Бог, одинок,
как Бога предтеча.
Не знать бы, не знать бы, не знать никогда!
Зачем телефон меня вызвал сюда?
Зачем мне еще и чужая беда
свалилась на плечи?!
Ну что Богоматерь? - воскрес ее Сын,
апокриф зачеркнут.
Пять кленов на площади - нету осин
и ветви их мокнут.
Визжат тормоза - механический стон...
Не вырвать ли провод - убить телесной,
чтоб фортелей новых не выкинул он?
и точка! И все тут.
СРЕЗКИ
Мы ходим, любим, спим, плюем в окно,
то весело живем, то вдруг непросто,
а между тем - снимается кино
без дублей, без хлопушки, без захлеста.
Нам нравится, мы привыкаем - быть
и потому-то в сущности не диво,
что с легкостью умеем позабыть
про пристальные линзы объектива.
А режиссер поправить не спешит,
он дорожит органикой процесса
и даже, может быть, для интереса
нарочно нас собьет и закружит,
и мы тогда спешим перемарать
сценарий, мы кричим: нам неудобно!
Он говорит: извольте, как угодно.
Но - не доснять! И не переиграть!
О, как мы рвемся, взяв чужую роль,
с налету, так, не выучивши текста,
забыв, что мы всего объекты теста,
что, как ни разодеты, - рвань и голь.
А после мы монтируем куски
в монтажной своего воображенья
и вырезаем, точно наважденья,
минуты горя, боли и тоски,
часы стыда, и трусости, и бед,
недели неудач, года простоя:
в корзину, мол; неважно, все пустое!
Мы склеим ленту счастья и побед,
и там где надо - скрипочку дадим,
и там где следует - переозвучим.
Кому предстать охота невезучим,
больным, бездарным и немолодым?
И, словно на премьеру в Дом кино,
являемся, одетые парадно.
А срезки там, в корзине, - ну да ладно!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87