А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Он только что разрядил в дымное пространство коридора, по тому направлению, откуда стреляли немцы, полный магазин и теперь прилаживал к автомату новый, из-за поясного ремня, за который было заткнуто еще с полдюжины магазинов и столько же немецких гранат на длинных деревянных ручках.
Лицо парня было хмурым. Он ничего не ответил усатому Прохоренко, словно не слыхал вопроса и не разобрал в нем, что это не только Прохоренко, но как бы через него и все другие бойцы обращаются к нему с этим тревожным вопросом и ждут от него ответа. Согнувшись еще ниже, вполголоса, про себя, выматерившись, он продолжал возиться с магазином, никак не подававшим патроны в ствол. Наконец он приладил его как должно, распрямился, провел обшлагом рукава по лбу, стирая пот, от которого давно уже насквозь промокли черные края его пилотки, не новой, как у всех других, получивших свою форму перед самым отбытием на фронт, а грязной, полинялой, поношенной, каким было и все остальное его обмундирование.
– Дай-ка разок дыхнуть! – хрипло попросил он Прохоренко, остановив замутненный усталостью взгляд на синей от набухших вен руке колхозного бригадира с крошечным «бычком». Как ни удивительно, но среди дыма горящих перин, разъедавшего горло и грудь, Прохоренко, старый заядлый курильщик, перхая и помаргивая слезящимися глазами, еще и курил, изжаждавшись за время боя по махорочной самокрутке, по ее привычному вкусу и запаху.
Ряболицего парня звали Алексей Копытин. Если бы несколько дней назад на станции Рассказово с ним не случилось того, что случилось, – он был бы сейчас не в этом горящем изнутри и снаружи здании, откуда не было выхода, под дулами окруживших немцев, среди чужих, незнакомых солдат, из которых едва с десяток успел он узнать по фамилиям, а далеко от этих мест, от этого города, далеко-далеко от фронта, за Уральским хребтом, на отдыхе вместе со всею своею частью, бессменно отвоевавшей в болотистых белорусских лесах с первого дня войны и пролитою кровью, тяжким ратным трудом заслужившей себе наконец отдых.
А на станции Рассказово случилось вот что. Сержант Алексей Копытин отстал от эшелона, с которым ехал. Объявили, что стоянка будет на целый час, бойцы повылезали из вагонов, разбрелись, да вдруг подогнали паровоз, раздалась, команда садиться, и намного раньше срока эшелон покинул станцию. Копытин был в это время на привокзальном рынке, менял пайковый гороховый концентрат на пол-литра самогону и так был занят торговлей с хозяйкой поллитровки, не уступавшей бутылку за две пачки, а требовавшей непременно три, что не слыхал, как кричали садиться, не слыхал паровозного гудка.
Обнаружив, что эшелон ушел, Копытин не испытал ни волнения, ни растерянности. После года на фронте, после всего, что довелось ему за этот год увидеть и пережить, мало чего осталось на земле, что было бы способно привести его в волнение или растерянность. Прежде всего Копытин не спеша тут же у рыночных полков выпил вымененную водку, закусил хрустким соленым огурцом, который ему бесплатно, из доброты, как защитнику отечества, дала торговавшая огурцами молодая смазливая бабенка, и пошел к военному коменданту станции заявлять о приключившейся с ним неприятности. Коменданта на месте не было, он явился только через полчаса, а за эти полчаса, что Копытин провел в ожидании, водка успела крепко ударить ему в голову. Явившийся комендант мигом учуял исходивший от Копытина водочный запах и, не вдаваясь в разбирательство, как и почему получилось, что Копытин отстал, сразу же принялся кричать на него визгливым голосом. В петличках у коменданта красовалась шпала, выглядел он сытенько, чисто и явно даже понаслышке не знал и четверти того, что узнал за этот год Копытин, что было его повседневной жизнью.
Боец из комендантского взвода в это время принес коменданту завтрак – тарелку рисовой, жирно облитой сливочным маслом каши с куском белого хлеба и стакан кофе на молоке и поставил все это перед комендантом на стол, за которым тот сидел. Каша была только что из кухонного котла, горяча, от нее столбом поднимался густой пар...
Копытин не любил начальников, подобных коменданту. До войны, когда он жил в Николаеве, работал газосварщиком на судостроительной верфи, он не любил милиционеров, хотя никто из них не сделал ему никакого зла. В армии и на фронте не любил особистов, заградотрядчиков, хотя с ними у него тоже не возникало никаких столкновений и не было поводов на них обижаться. Не любил безотчетно, необъяснимой нелюбовью, не внося в свое чувство никакого точного, определенного сознания. В теории, отвлеченно, он был согласен, что служба, исполняемая этой категорией людей, нужна, более того – необходима, но побороть непроизвольный протест внутри себя не мог: сами исполнители этих служб, когда Копытин с ними встречался, видел их в действии, всегда воспринимались им как нечто, наполняющее жизнь излишними помехами и утеснениями.
Пока комендант хлестал Копытина обычной руганью, Копытин, стоя перед ним навытяжку, молчал. Он понимал, что виноват, и покорно принимал брань. Но когда комендант в пылу начальственного гнева стал грозить Копытину фронтом, штрафным батальоном, где его научат дисциплине, где ему самое место, как разгильдяю, пьянице и без одной минуты предателю, – Копытин вскипел. Крепко сжав челюсти, он тяжело, пьяно шагнул к столу, отделявшему его от коменданта, протянул руку, наложил пятерню на комендантскую макушку со светлым кружком плеши и с силой всадил его всем лицом в горячую рисовую кашу...
Суд и расправа над Копытиным свершились в темпах военного времени. Друзья его, однополчане, ничего не ведая о судьбе Копытина, не успели еще доехать до Урала, а ему уже зачитали бумажку, лишавшую его сержантского звания, заслуженных на передовой медалей, отдыха в тылу, и, сопровождаемый стражниками, на этой же станции Рассказово Копытин был сдан под расписку в эшелон, в дивизию, которую спешно мчали на фронт, и приписан к роте Зыкина, получившего насчет Копытина от рассказовских военных властей особые предупреждения.
Никогда Копытин не числился преступником, его положение было для него новым, нес он его с великим душевным удручением и, очутившись в вагоне, среди строгого, незнакомого сибирского народа, ожидал, что и сибиряки отнесутся к нему как к преступнику, в соответствии с тем, как трактовали Копытина составленные на него бумаги. Но происшествие на станции Рассказово, когда про него узнали, вызвало у солдат и у ротных начальников только смех и самое неподдельное искреннее сочувствие Копытину.
Ему же, однако, было не до смеха. Ничего веселого в своей истории Копытин не находил. Мало того, что пропали отдых в тылу и, следовательно, месяц-полтора верной жизни без бомбежек, минных обстрелов и постоянного риска, мало того, что он снова ехал на фронт, под пули, вновь на игру со смертью, которая рано или поздно, но всегда выигрывает, мало того, что он снова был рядовым, как в начале войны, – с него еще сняли и все его боевые медали. Не бог весть какие это были награды – не ордена из золота и серебра, но они были заслужены честно, кровью, муками в болотах на Припяти и Десне, где ревматизм и лихорадка косили людей хлеще немецких пуль, вручены ему на передовой его командирами, которые знали ему настоящую цену, не как те, что судили его и изломали ему судьбу в пять минут. С этими медалями Копытина как бы лишили и всего славного фронтового прошлого, которым он скромно, потихоньку, про себя, гордился, всего им сделанного, выстраданного, вынесенного. И это было для Копытина горше и обидней всего...
– Ложись! – пронзительно закричали в коридоре.
Из дыма с немецкой стороны вылетело черное железное яйцо гранаты, ударилось в бруствер, как раз перед Прохоренко, и на миг влипло в податливую ткань мешка, вмяв гнездо в его песчаной набивке. Из гранаты сочился дымок, ее сотрясала заметная глазу нутряная дрожь – в ее середине горел запал, отмеривая последние перед взрывом секундные доли.
Прохоренко сполз с пяток на пол, обмякло отвалился корпусом в сторону, к стене. Его губы беззвучно шевелились, он точно силился что-то сказать, глаза прикованно, расширенно глядели на черное яйцо.
Безусловно, он был бы убит, как был бы убит и Копытин, и другие, что находились возле них, поблизости, если бы Копытин в следующий миг с нечеловеческой, какою-то совершенно звериной быстротой, на которую вдруг оказалось способным его утомленное тело, не прянул к гранате. Соскользнув с бруствера, она падала на пол, и до взрыва, верно, оставалось уже совсем ничего. Копытин подхватил ее на лету и выкинул наружу сквозь квадратный проем разбитого коридорного окна.
Рука у Прохоренко, когда он передавал Копытину «бычок», подрагивала. Копытин сунул окурок в рот, жадно потянул горячий махорочный дым, в одну затяжку высосав весь «бычок» до конца.
По коридорным окнам, отбивая от стен штукатурку, полоснула пулеметная очередь, откуда-то сверху, с выступа здания, видного в разбитые, расщепленные, без единого стекла рамы.
И сейчас же позади, в противоположном конце коридора, тяжкими обвалами грохнули взрывы гранатных связок, зачастили немецкие автоматы, свидетельствуя, что немцы сорганизовались, пополнили свои ряды и от осады перешли к активному напору.
Коридор изгибался, с того места, где находились Копытин и Прохоренко, было не разглядеть, что происходит там, где начали нажимать немцы, – гремели только выстрелы, оглушительно отдаваясь в пространстве коридора.
Потом на стенах заплясали отсветы яркого пламени. По знакомому запаху, ударившему в ноздри, Копытин сообразил, что немцы пустили в дело огнемет.
Не видавшие этого оружия бойцы еще только смекали, сколь велика от него опасность, но Копытин понял сразу же.
Ну немцы! Ну хитры, ну коварны! Зажали, замкнули со всех сторон и теперь, чтоб не терять своих людей, хотят покончить с красноармейцами скорым и верным способом – сжечь всех живьем!..
По окнам опять простучала пулеметная очередь, отбивая от рам щепу. Прошлый раз пулеметчик сумел кое-кого достать, теперь бойцы были настороже, умнее – с первыми пулями метнулись под низ оконной стены.
Жаркие отблески ширились, полыхали ярче, ближе. Озарив всю видимую часть коридора, прошипев, сверкнула огненная струя и словно взорвалась бешеным пламенем. К желтому смраду тлеющих перин прибавился черный, смолистый дым самовозгорающейся жидкости. Он клубился в желтом отдельно от него, не смешиваясь, стремительными спиралями, завихрениями, с какою-то буйною, злою энергией. Сквозь выстрелы, шум, гулкое эхо, гремевшее в здании, снаружи в окна доносились крики на немецком языке. Они звучали, как ликование врага, от них еще сильнее становилось чувство полной безысходности, конца.
Чадный гудящий огненный вал надвигался из глубины коридора во всю его высоту. Теснимые огнем, бойцы пятились, били из винтовок в его обжигающее жаром кипение, за которым скрывались немцы с огнеметным аппаратом. Один солдат, обрызганный жидкостью, свалился на пол, корчась, катался в толпе, под ногами у людей. В сумятице его не замечали, топтали ботинками. Пылающими руками он рвал на себе одежду, пытался ползти от подступающего огня. Пламя, отбросив солдат, внезапно накатилось бурной волною, и горящий, орущий диким голосом человек исчез в его клубах.
Еще струя жидкости, с силой выброшенная из аппарата, шипя, пронизала бушевание пламени, ожгла потолок, стены, захватывая новую часть коридора. Огненный ливень полился сверху на бросившихся в разные стороны бойцов. Мгновенно взрывчато вспыхнули стены, покрылись текучими, черно-красными языками. С десяток солдат, не выдержав, сдавшись страху, побежали в свободную от пожара половину коридора, толкая друг друга, спотыкаясь, валясь на тех, кто хоронился возле Копытина за баррикадой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25