А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Со времен гражданской войны в Мартынюке осталось непреодолимое недоброжелательно-настороженное, недоверчивое отношение ко всем «образованным», как к «чуждым». А всякие выходящие за пределы устава заботы о внешности, украшательство – вроде бородок, усов, полированных ногтей – представлялись ему блажью, пижонством, на которое способны только люди пустые и опять же социально чуждые, политически не вполне надежные.
– Фамилия?
– Подполковник Федянский.
– Сразу надо называться, порядка не знаешь? Так ответь мне, штабист, и ты так думаешь, как твой командир? Или, может, другое мнение?
Закинув голову, чтобы видеть высокого Федянского, Мартынюк с ожиданием вонзился в него из-под козырька фуражки щелочками глаз.
– Я полагаю, товарищ генерал-лейтенант... – начал Федянский под устремленными на него с разных сторон взглядами. Обращение генерала застало его почти врасплох, он не был готов к ответу, считая, что решать будут генерал и командир дивизии сами, а ему останется только принять их решение. Но главная сложность состояла для него совсем не в этом – может или не может дивизия идти немедленно в бой, вопрос генерала содержал в себе гораздо большее, и Федянский замялся, растягивая для времени слова, думая с такою напряженностью, что у него даже закололо в висках.
– Ну, так что?
Быстро, искоса, Федянский взглянул на Остроухова – в его движении были и смущенность, и колебание, и нелегкая внутренняя борьба. Остроухов стоял с опущенной головой, угрюмо глядя на носки своих сапог; вид у него был отсутствующий, казалось, он совсем безразличен к тому, что ответит Федянский.
– М-м... мое мнение... – протянул опять Федянский. И вдруг у него точно открылось какое-то совсем другое, свободное дыхание. – Я считаю, товарищ генерал-лейтенант, можно было бы и сейчас... Дивизия крепкая, народ в ней надежный, коммунистов и комсомольцев больше шестидесяти процентов. Под Смоленском и Ельней наши части и не так еще в бой вступали. А ведь творили чудеса! Опыт войны показывает...
– Вот видишь, комдив! – больше уже не интересуясь Федянским, воскликнул Мартынюк, живо поворачивая к Остроухову свой грузный, плотно обтянутый кителем торс. – Слышишь, что твой начштаба говорит! А ведь он тоже за дело отвечает, и люди ему не меньше твоего дороги…
– Сутки, сутки! – отрицательно качая головой, не глядя ни на генерала, ни на Федянского, упрямо произнес Остроухов как окончательное и последнее свое слово и отошел в сторону, показывая этим, что он устраняется и пусть генерал решает без его участия, единолично, своей властью.
В стороне был сухой, надтреснутый пень. Остроухов, двинув за спину полевую сумку, висевшую на ремешке через плечо, сел на этот пень, сломил с соседнего куста ветку и стал обрывать с нее листья. Листья падали ему на колени, на сапоги, измазанные грязью лесных оврагов и ручьев, покрытые желтой дорожной пылью. Все сто двадцать верст комдив прошел вместе с колоннами, своими ногами – то с одним батальоном, то с другим. Он мог бы ехать на лошади, у него была положенная ему отличная верховая лошадь с удобным кавалерийским седлом, но Остроухов даже ни разу на нее не сел – щепетильная совестливость не позволяла ему пользоваться привилегией, когда вся дивизия надрывает силы в пешем марше...
За кустами, не видный с поляны, погромыхивал город. В вышине басовито, назойливо проникая в уши, гудели истребители, описывая крутые петли.
Адъютант за спиною Мартынюка снял с руки перчатку и с осторожностью, наклоняясь, потянулся, желая поправить на генеральской шее повязку.
– Чего тебе? – вздергивая от его прикосновения плечами, раздраженно обернулся Мартынюк.
– Течет, товарищ генерал-лейтенант...
– Отстань! – отмахнулся генерал.
Свита его молчала. Лица командиров, каждое по-своему, были как бы экранами, на которых отражалась вся напряженность происходившей между комдивом и командармом сцены. Когда Остроухов отошел и сел на пень, в генеральской свите переглянулись. Было ясно, что спор подошел к кульминации и у генерала сейчас последует вспышка ярости. Эти бывшие с ним майоры и полковники из штаба армии хорошо знали, каким свирепым может быть генерал, какое ослепление может на него нападать, на что бывает он способен в припадках своего несдерживаемого гнева. Мартынюк мог с налитыми кровью глазами вытащить пистолет, мог собственноручно, не вникая ни в какие оправдывающие обстоятельства, невзирая на звание, сорвать с командира, которого он считал виновным, знаки различия и тут же отправить штрафником на передовую – это считалось еще милостью – или в суд трибунала, который не знал никаких снисхождений и отвешивал наказания только по высшей мере.
Здесь, на поляне, с Мартынюком был кое-кто из тех, кто видел и помнил такие сцены...
Минуты шли.
Мартынюк с налитым краской лицом молчал...
* * *
Мартынюк вовсе не был глуп, как могло показаться тем, кто видел его на этой поляне в первый раз, и как уже думал о нем Остроухов. Генерал тоже воевал не первую войну, представлял реальное соотношение сил обеих сторон под городом и, хотя энергично, напористо наседал на Остроухова, отдавал себе отчет, к чему может привести немедленное наступление. Не будь в нем этого скрытого для глаз понимания, он, известный своим крутым характером, конечно, не стал бы так долго пререкаться с Остроуховым, не позволил бы ему обсуждать свои распоряжения, а сразу же, после первой же попытки возражать, расправился бы с ним по всей строгости военного времени, как поступал он в других подобных случаях, когда нарушали основной принцип военной дисциплины, без которого не может существовать армейский механизм: приказ командира для подчиненного закон.
Если бы Мартынюк в командовании сражавшимися под городом войсками руководствовался только своею волею и своим разумением, он вообще распорядился бы по-другому с подошедшей дивизией Остроухова. Но в действиях своих, несмотря на высокое звание, положение и власть, Мартынюк, сам представлявший лишь одну из деталей военного механизма, был так же несамостоятелен и несвободен, как были несамостоятельны и несвободны те, что находились у него под началом и должны были исполнять его волю.
Еще две недели назад Мартынюк возглавлял армию вдали от этих мест, совсем на другом – на северном театре войны. Дела у него там шли неплохо. Не потому, что это зависело от Мартынюка и было результатом его умения, таланта, – просто так получалось, складывалось. Но наверху, очевидно, считали, как считал это и сам Мартынюк, что причина – в умении и организаторских способностях командующего.
Потом его внезапно, не объясняя – почему, зачем, вызвали в Москву.
Командующий армией, которой теперь командовал он, был обвинен в серьезных ошибках, имевших своими последствиями то, что противник сумел прорвать фронт и оттеснить армию на двести с лишним километров к востоку, и Мартынюк распоряжением первого в государстве лица был назначен взамен смещенного с должности и пониженного в звании командарма. Для Мартынюка это было высокой честью. Разговоры в Ставке с высшими военными руководителями оставили в нем питающее его честолюбие впечатление, что его рассматривают как военачальника, который только и может исправить трудно сложившуюся критическую обстановку на В-ском фронте, спасти опасное для судеб всей страны положение.
Никогда еще Мартынюк не исполнял подобной задачи, никогда еще на него не возлагали столь ответственный и значительный долг. В гражданскую, хотя им было проявлено немало доблести, получено немало рубцов и шрамов от белогвардейских пуль и сабель, подняться высоко Мартынюку не довелось. Долгие годы потом он находился в массе среднего комсостава, совершенно в ней затерянный, не рассчитывая на какое-либо серьезное повышение, не ожидая его – из сознания, что место, на котором его держат, вполне по его заслугам и способностям и претендовать на большее у него нет оснований. И только после тридцать седьмого года, когда армия осталась без многих своих высших командиров и надо было заполнять пустые места, Мартынюк, несколько даже смущенный своим везением, внезапным поворотом судьбы, ходко двинулся вверх по лестнице должностей и званий. Он не сразу освоился со своим новым положением, не сразу принял его как должное. Но когда ввели генеральские звезды и Мартынюку присвоили генерал-лейтенанта – с публикацией Указа Верховного Совета во всех газетах, с оглашением этого Указа перед личным составом всех воинских подразделений и частей, когда на Мартынюка посыпались со всех сторон поздравления – от правительства, Наркомата обороны, старых боевых товарищей, сослуживцев и подчиненных, – это взволновало Мартынюка до скупых солдатских слез и окончательно освободило его ото всяких на свой счет сомнений. С солдатской же прямизною мысли он утвердился в вере, что повышают его не зря, это не просто дар судьбы. Значит, так действительно надо – начальству виднее, кто что сто?ит, кому где надлежит быть...
Польщенный доверием, оказанным ему в Москве, счастливый от высокой оценки своих способностей, исполненный самоотверженной готовности не пощадить ни сил, ни жизни своей, но сделать то дело, какое от него ждут пославшие его лица, Мартынюк вылетел к расстроенной, отступающей армии, потерявшей в отступлении три четверти людского состава, почти все свои накопленные за зимние месяцы боематериалы, запасы продовольствия, снаряжение, технические средства.
Обстановка на фронте выглядела значительно сквернее, чем знали это в Ставке и чем представлялось это Мартынюку из Москвы. С той минуты, как доставивший его самолет приземлился на полевом аэродроме, Мартынюк ни в одну из ночей не сомкнул по-настоящему глаз. Занимаясь сразу и фронтом, и тылом, военными операциями и снабжением войск, лично вникая во все, от чего зависело состояние армии, Мартынюк сверхпредельным волевым напряжением, крутыми мерами сумел несколько укрепить армию, поднять ее упавший дух, ее боевую способность, замедлить отход. Он старался как только мог, в самом деле не щадя себя, постоянно рискуя жизнью: носился по всему фронту армии на избитом пулями и осколками бронированном вездеходе, на трудных участках лез в самое пекло, как будто бы личная доблесть командующего могла что-либо значить в этой войне, даже получил легкое ранение – осколком в шею.
Но, несмотря на все меры, на все усилия Мартынюка, положение не только не выправлялось – день ото дня становилось хуже. Истощенная, на ходу подлатываемая армия продолжала отступать, отдавая рубеж за рубежом.
В Ставке пристально следили за событиями на участке армии, каждую ночь Мартынюку через штаб фронта звонили по прямому проводу из Москвы. Он чувствовал – им и его действиями недовольны, в слабости его руководства находят одну из главных причин того, почему армия не устояла перед городом, не удержалась в самом городе, до сих пор не нанесла противнику серьезного поражения. Как будто Мартынюк действительно мог повелевать событиями! Он ссылался на недостаток людей, вооружения, просил пехоту, просил танки, артиллерию, просил средства для борьбы с немецкой авиацией, которая господствовала над полем битвы и причиняла войскам немалый урон. А в ответ, не обещая скорой и существенной помощи, требовали активности, немедленного возвращения города, требовали непрерывных наступательных действий, требовали отвлечь на себя и сковать новые силы противника, чтобы облегчить участь других армий, особенно южнее, в большой излучине Дона, где тоже уже много дней подряд гремело гигантское, все укрупнявшее свои масштабы сражение.
Накануне ночью с Мартынюком снова говорили по прямому проводу. На этот раз его соединили с тем, к кому сходились все нити управления войною, чье одно имя вызывало в преданной душе Мартынюка, в прошлом простого неграмотного крестьянского парня, начавшего в гражданскую свою воинскую биографию с дырявой шинели и обмоток рядового красноармейца, почти религиозное благоговение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25