А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Что еще? Надо потребовать, чтобы он запросил мою характеристику в институте. Впрочем, стоит ли поднимать волну? Уже, видимо, поднялась. Наверняка он будет допрашивать Гребенчикова. А если сразу в наступление? „Раз Торопова говорит, что я насильник, так это принимается на веру, без доказательств?! Она была избита? Синяки, ссадины? Их нет? Или они есть? Порвана одежда? Или нет? Если я вам сейчас скажу, товарищ полковник, что неплохо было бы мне поскорее вернуться домой — это что, можно мне инкриминировать как попытку побега?“ Надо подбросить ему по поводу „мирного сосуществования“ этой стервы с ее мужем. Это можно трактовать как угодно. Может, он ей развода не дает и ей нужен повод, откуда я знаю. Только не впрямую, это будет выглядеть как очернительство, мне надо вести себя по-джентльменски. Кровь ищут на пиджаке. Это тоже за меня, никакой крови нет. Серия изнасилований. Надо же мне было перепить тогда в „Эшерах“. Нет, алиби у меня абсолютное. Только надо сохранять спокойствие. И не попасться по мелочам, когда он станет искать насильника и начнет ворошить гостиницы, где я жил».
— Э, кацо, у тебя покурить не найдется? — спросил Кешалаву сосед по камере — высокий, сумрачного вида человек с желтоватым испитым лицом.
— «Кацо»? По-грузински говорить умеете? — Кешалава усмехнулся. — Или только начали учиться?
«Как мне себя вести с ним? — подумал он. — Сразу отбрить, или это покажет, что я слишком всего боюсь?»
— Я не курю, мой друг, извините, пожалуйста.
«Почему ко мне посадили этого кретина? А если я пугаю самого себя? Не может быть, чтобы в милиции были какие-то данные по т е м д е л а м».
Когда Кешалава позволил себе вспомнить т е д е л а — а он весь этот день заставлял себя не думать о них, он приказывал себе вычеркнуть т е д е л а из памяти, будто их не было вовсе, — ему вдруг стало жарко. Вернее, ему показалось, что стало жарко, потому что он покрылся испариной. Нет, на самом деле Кешалаве стало холодно, и эта испарина была предтечей страха, который на какое-то мгновение лишил его возможности рассуждать.
«Нельзя так, — одернул он себя, — это начинается паника. Какие у меня основания паниковать? Никаких. Я тысячу раз продумывал каждый ход, и провала быть не может».
Он действительно тысячи раз продумывал свои операции, он вычерчивал схемы, изучал литературу по криминалистике, обращался к последним научным трудам юристов, химиков, социологов, прежде чем принять решение. Те тридцать пять тысяч и иглы Налбандова, которые он получил после своих главных д е л, он спрятал так, что их никто не сможет найти. Он приказал себе забыть об этих деньгах. Сначала диссертация. Потом, после того как он определит себя в обществе, можно будет воспользоваться теми деньгами, это ни у кого не вызовет подозрения. Когда Виктор был мальчишкой, он с тяжелой ненавистью смотрел на детей Вашадзе. Родители Виктора снимали у Вашадзе комнату в Гагре. Хозяин со старшим сыном работали в колхозе и в конце года получали много денег: отец — шесть тысяч, сын — четыре. А учитель Кешалава зарабатывал сто пятьдесят рублей в месяц, его жена, врач районной больницы, — сто двадцать. «Никогда не завидуй, — сказал тогда отец Виктору. — Пойди поработай один день с Васо на плантации, под солнцем, и ты поймешь, что они справедливо получают свои деньги». Виктор пошел на плантацию, но ему через пять часов стало плохо, и он потом три дня пролежал в постели — начались рвота и понос. «Сынок, — говорил тогда отец, — они такие же люди, как мы, и им поначалу было так же плохо, как сейчас тебе. За более тяжкий труд надо больше платить, разве нет?» — «Лучше мне привыкнуть к их труду, — сказал тогда Виктор, — чем учиться шестнадцать лет. Сколько я буду получать после института? Сто? А к пенсии приду со ста пятьюдесятью?» Отец очень сердился и говорил сыну, что общество, накапливая коллективное богатство, будет со временем иначе его распределять, но Виктор, слушая отца, думал о своем… Он не хотел ждать, пока общество накопит богатства. Ему хотелось приезжать в «Гульрипш» на своей «Волге», он хотел посылать на соседние столики бутылки вина и танцевать с красивыми женщинами, лениво и снисходительно покупая им маленькие букеты красных гвоздик. На всю жизнь ему запомнилась фраза из романа: «Полузакрыв глаза, Зоя Монроз пила шампанское из длинного, тонкого бокала». Эта фраза вызывала в нем холодящее чувство неведомой радости. Он потом пытался анализировать, отчего именно эта фраза вызывала в нем такой странный восторг, но точного ответа так и не смог найти.
Он хорошо знал, что уликами считаются показания свидетелей, отпечатки пальцев, следы, оставленные на месте преступления. Он еще и еще раз перебирал в памяти свои д е л а: нет, там ничего не могло быть. Главный свидетель — жертва. Вот и надо, чтобы жертва оказалась жертвой. Все эти Вашадзе, колхозники, мужики, быдло приезжают с толстыми пачками затертых денег покупать машины. Они уважают разум. С ними должен говорить разумный, интеллигентный человек, а не «жучок» с бегающими глазами. С ними надо говорить спокойно, без всякой нервозности. Надо заранее узнать, кто собирается ехать за машиной: это легко выяснить на побережье, где каждый знает каждого. Надо шапочно познакомиться с этим человеком. А потом встретить его возле магазина. И пригласить в номер, чтобы побеседовать, какую он хочет машину, как отблагодарит тех, кто через него, Кешалаву, поможет получить автомобиль без очереди. Все должно развиваться по каноническим нормам классицизма: единство места, времени и действия. Если у человека при себе нет денег или они в аккредитивах, то, распив бутылку, можно дать несколько полезных советов и уйти. А если деньги в карманах, во внутренних карманах черных, засаленных, плохо сидящих пиджаков, тогда надо доставать из портфеля водку с лекарством, которое свидетелей сделает жертвами. Никто не должен выходить из комнаты: снотворное подействует через час. Риск заключается в том, что кто-нибудь может прийти. Значит, сначала надо выяснить, кто еще живет в номере: эти мужики из колхоза приезжают за машиной артелью. Как напоить их и не выпить самому яда? Это он тоже отработал. Он доставал свою бутылку, когда в другой еще оставалось какое-то количество водки или коньяку. Себе он наливал из «здоровой» бутылки, а из отравленной наливал в стакан «мужика». П о т о м он забирал свой стакан и бутылку, прятал их в чемоданчик, надевал тонкие перчатки, доставал из пиджака деньги и уходил. Кешалава никогда не шел в номер вместе с тем, кого должен был убить. Он появлялся минут через пять, раздевшись предварительно в гардеробе ресторана: идет гость. Да и какое мог иметь отношение интеллигентно одетый молодой человек к этим «мужикам» в неопрятных костюмах и плохо почищенных ботинках с развязанными шнурками! Если же гостиница была интуристская и в тот день был заезд каких-нибудь империалистических боссов, Кешалава спрашивал дежурную по-английски, как пройти в буфет: он знал, что на допросе эта дежурная если и вспомнит молодого, со вкусом одетого иностранца, то не в связи с погибшими колхозниками.
Он сказал себе, что проведет три операции, больше не надо. Он получил все то, что хотел получить. Он решил больше не рисковать, а, полузакрыв глаза, пить шампанское из тонкого длинного бокала. И надо же было ему провалиться с этими проклятыми камнями!
«Стоп! — остановил себя Кешалава и сел на койке. — А если Налбандов похитил эти камни? Их сейчас ищут. Так. Где я был тогда? В какой гостинице? В „Гульрипше“? Я прилетел из Москвы ночью. Я стоял с дежурной, и угощал ее шоколадом, и рассказывал ей, что собираюсь утром в горы на весь день. Она должна будет подтвердить это. Улетел я из Адлера с первым самолетом, а вечером вернулся. Да, но откуда ко мне попали камни? Я же ответил: „Не знаю, я ничего не знаю о камнях“. Меня никто не видел с Налбандовым в Москве? Никто. В день его гибели я утром ушел в горы, а вечером вернулся в свой номер. Это алиби. Этому черту, полковнику, надо еще доказать, что я убил Налбандова, что я взял его чемодан с камнями и с иголками для проигрывателей. А как он докажет, если я в тот день был в Гагре? Он никак этого не докажет».
— Эй, кацо, а жрать у тебя ничего нет?
— Икры хочешь?
— Чего?
— Икры. Рыбьих яиц.
Сосед засмеялся:
— Откуда ж у рыбы яйца?
— Спокойной ночи, не мешай мне спать.
— Скажи спасибо, что камера сегодня пустая. Вообще-то эта камера особая, тут одни «бабники» сидят.
— Страдальцы. — Кешалава усмехнулся и, отвернувшись к стене, натянул одеяло на голову.
РАЗМЫШЛЕНИЯ СОСТАРИВШЕГОСЯ ЧЕЛОВЕКА
1
Садчиков сидел возле книжного шкафа в углу костенковского кабинета, листал альбом, подаренный работниками венгерской милиции, бегло проглядывал фотографии осеннего Будапешта и наблюдал, как Костенко беседовал по телефону, чуть отодвинув трубку от уха, спокойно выслушивал ответы, в обычной своей иронической манере задавал вопросы, а потом предлагал свой план, тактично и ненавязчиво.
«А я отдавал категорические приказы, — подумал Садчиков, — когда мы работали на Петровке, тридцать восемь. Я учился у нашего комиссара: главное — уметь отдать жесткое, волевое указание. Наш комиссар ставил себя в основание конструкции — будь то небоскреб или изба. Он пропускал факты через свой опыт, а опыт его, словно пример из учебника арифметики, подсказывал ту или иную возможность. Он верил себе, он очень верил себе, наш старик. Он жил возможностями сороковых годов, он был убежден в том, что возраст и опыт сыщика — основополагающие и единственные гаранты успеха в нашем деле. И еще он считал: главное — сломать арестованного, подавить его превосходством сильного. Костенко и тогда умел спорить с комиссаром, а я боялся. Я пытался на свой страх и риск вязать комбинацию, не вступая с комиссаром в конфликт. Славка вступал. „Приказ командира — закон для подчиненного“. Слава тогда сказал мне, что этот разумный постулат войны не может быть автоматически перенесен в наше дело. Ну да, когда я воевал, он был еще школьником. Когда я поменял погоны офицера артиллерии на милицейские, он только-только сел на университетскую скамью. Я долго еще после армии, куда ни крути, щелкал каблуками, а он всегда стоял на своем, особенно если доказывал, что преступник шестидесятых годов отличается от своего предшественника — вора или расхитителя сороковых. „Чем? — возражал тогда ему комиссар. — Морда, что ль, сытей? И телевизор смотрит? Бандюга, он во все времена бандюга“. — „Если защищать закон, — как-то ответил Костенко комиссару, — стараясь сломить арестованного, унизить, показать свое над ним превосходство, тогда мы тоже можем ненароком преступниками оказаться, товарищ, комиссар. Изобличить — не значит подавить. А вдруг арестовали человека случайно — так может быть?“ Комиссар тогда ответил: „Извинимся — поймет, если честный советский человек. А если вражина — пусть обижается, мы к обидам привычные“. А Слава сказал: „Это не по-нашему“. Вот он и стал моим начальником, Славик-то…»
— Дед, — сказал Костенко, положив трубку. — Слушай, дед, у меня новости есть.
— Хорошие? — спросил Садчиков.
— Как тебе сказать? Занятные. Честно говоря, я иногда испытываю мазохистское наслаждение, когда моя версия летит: противно чувствовать себя легавой, которая всегда безошибочно идет по следу.
— Раскрываемость тогда будет у т-тебя плохая, к-критиковать станут, на собраниях прорабатывать.
— Переживу. Загодя к каждому подходить с осторожностью? Стоит ли? Так вот, дед, врачи мне прислали ответ: они Кешалаве прописывали валерьяновый корень и седуксен. Никаких других, тем более сильнодействующих снотворных ему не давали.
— На этом ты его не п-прижмешь.
— На одном этом — нет; ты, дед, говоришь как прозорливец, на этом я его не ущучу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25