А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Теперь, когда Жанна здесь, я возвращаюсь к обычной жизни, и любопытно то, что именно эта жизнь кажется мне не очень реальной. Неужели я прожил сорок два года и…
— Повернись, мой маленький Било… Не бойся… Он не боится. А я боялся своего отца? Ведь это человек! Разве кто-нибудь боится человека?
В пять часов утра пришлось вызвать Морена, чтобы он вставил трубку.
Разве бедный Било не должен был, как всегда, ожидать самого худшего?
Справочник остался открытым на столе возле школьной тетради одного из мальчиков; но важнейшие симптомы появляются обычно на десятый день, внезапно…
— Ты не позвонишь в больницу? — спросила жена под утро.
Зачем, раз я в отпуске? Никто, кроме Морена и моей матери, не знает, что я в Париже.
С помощью работницы, которой я из предосторожности велел сделать прививку, я перенес в детскую диван. Уж не помню в котором часу — Жанна поехала к моей матери навестить старшего сына — я взял в руки школьную тетрадь, одна лишь первая страница была занята решением арифметической задачи. Я сейчас решил, едва лишь открою глаза, мысленно перенестись в свою комнату на ферме, где я видел отца, освещенного керосиновой лампой.
Мне помогает то, что это была необыкновенная зима. Этой зимой во всей области от Рошфора до Сен-Жан-д'Анжели, луга были затоплены.
Глава 2
Дождя не было. Через тридцать пять лет я могу еще уточнить это, потому что шел спор о том, поднять ли верх коляски или опустить его, и, конечно, началась ссора. Ссорились каждое воскресенье, а тем более в те воскресенья, когда мы ездили с визитом к Тессонам. А это было как раз такое воскресенье.
Я не могу сейчас вспомнить дату, но думаю, это было в конце осени или же в середине очень дождливой зимы, потому что наводнения, которые потом превратились в катастрофу, уже начались.
Оттого ли, что некоторые события, произошедшие в эту эпоху, резко запомнились мне, загородные места сохранили для меня вид и вкус этого воскресенья и последовавших за ним недель? Бесцветное, напоенное влагой небо, свет, льющийся ниоткуда, не отбрасывающий теней, не передающий выпуклостей предметов, подчеркивающий резкость их цветов.
Эти тона, как раз тона загородной местности, окружавшей нас тогда, и создавали для меня кошмар в буквальном смысле слова; я боялся темной зелени, в которую окрашиваются зимой заболоченные луга, замороженные лужи, откуда торчат увядшие стебли травы; я боялся деревьев, выделяющихся на фоне неба, и в особенности, не знаю почему, ив с обрубленными верхушками; а от коричневого цвета только что вспаханной земли меня тошнило.
В особенности в воскресенье у меня возникало тоскливое чувство пустого мира, куда мои маленькие ноги не решались выйти, и только с величайшим трудом отцу и матери удавалось выгнать меня из дома на улицу.
Деревня была далеко, в конце грязной дороги с липкими колеями и живыми изгородями, такими некрасивыми зимой. За первым поворотом появлялись колокольня, крытая черепицей, крыша крайнего дома и название аперитива, написанное чудовищными буквами на красном фоне. Утром все оделись, чтобы идти в церковь, но, вернувшись домой, сразу же переменили платье, потому что дома не принято было ходить в хорошей одежде. Слышалось, как коровы двигались в стойлах в коровнике, смежном с кухней. Только моя сестра, которая была в пансионе у монахинь в Ла-Рошели и приезжала лишь по воскресеньям, весь день ходила в воскресном платье.
Видел ли я ее когда-нибудь в сабо? По-моему, нет. В двенадцать лет она была уже барышней, тоненькая, бледная, изящная: казалось, что люди боялись ее выпачкать.
Я вдруг вспоминаю еще одну подробность, которая, быть может, объясняет тон воскресных споров: за столом дыхание моего отца отдавало спиртным. Я в этом уверен. Если бы я сказал об этом матери, она стала бы отрицать, но я отвечаю за верность моих воспоминаний. Разве отец вместе с другими мужчинами не задерживался на некоторое время в деревне после церковной службы?
Ели быстро, еще быстрее убирали со стола, посуду не мыли. Сначала одевали моего брата Гильома, которому было только четыре года и за которым потом надо было смотреть, чтобы он не запачкал свою одежду. Я слышал, как мать ходила по комнате, дверь которой оставалась открытой; она звала мою сестру, чтобы та застегнула ей крючки на кофточке.
Каждый выражал нетерпение, до сих пор не знаю почему. Да! Почему они ссорились? Из-за спички, которую мой отец бросил на пол. Из-за ничего.
Меньше чем ничего. И кофточка матери не застегивалась. Всегда искали и не находили какую-нибудь вещь. Или еще из-за того, что мой отец слишком рано запряг лошадь и даже если он ничего не говорил, мать утверждала, что он раздражается, что все мужчины одинаковы…
У нас был двухколесный экипаж на очень высоких колесах с резиновыми шинами, с кузовом из полированного дерева. Он, конечно, напоминал коляски, которые встречаются за городом и в базарные дни в городах, но я уверен, что наш все-таки отличался от этих колясок. Так, например, фонари у него были медные со скошенными у краев зеркальными стеклами.
Эжен, наш батрак, который в те дни, когда мы ездили в Сен-Жан-д'Анжели, работал у нас и в воскресенье, смотрел, как мы по очереди садились в коляску: отец и мать спереди, мой маленький брат на колени к матери («… не мни мне платье! «), моя сестра и я сзади, на две боковые скамьи, друг против друга.
И сейчас еще я в ужасе от того, как безжалостно уныло было наше путешествие. Две спины: черная спина отца, спина матери, в пальто с воротником из куницы, покачивались в медленном ритме на подъемах, потому что тогда мы ехали шагом, и в более быстром ритме на плоской дороге, когда кобыла бежала рысью.
И всюду живые изгороди, дома с закрытыми окнами. Почему мне становилось грустно, когда я думал, что там кто-то заперт? Иногда на пороге трактира появлялись молодые люди, одетые по-воскресному, с лицами, ярче выделяющимися на фоне белого воротника; или супружеская пара, ведущая за руку детей, тащилась по пустой дороге из одной деревни в другую, направляясь с визитом к родственникам.
От нас до Сен-Жан-д'Анжели мы ехали примерно полтора часа.
— Передай мне пакет, Меме, — говорила мать моей сестре всегда у одного и того же поворота. Сестру звали Эдме.
Это были бутерброды, к каждому из них полагалась полоска шоколада.
Нас кормили перед тем, как приехать к Тессонам. Кажется, мы слишком много ели, и если бы не эта предосторожность, нас сочли бы обжорами. Я до сих пор ощущаю особый вкус этих бутербродов и этого шоколада!
— Не торопись, Артюр! Пускай они поедят спокойно…
Дома в Сен-Жан-д'Анжели были белые, улицы еще более пустынные, чем деревенская дорога. В воздухе слышался звон колоколов. Шторы у магазинов были опущены, кроме одного, с лимонно-желтой вывеской, в котором продавались велосипеды.
— Попытайтесь держаться прилично, ладно? Чтобы мне не приходилось всегда краснеть за вас.
Экипаж почти останавливался, лошадь напрягалась, потому что въехать на очень узкую улицу Шапитр было трудно. Приходилось задевать дома. Я старался различить лица за стеклами окон. Мы останавливались перед красивым крыльцом, и отец одному за другим помогал нам выйти из коляски. Я не помню, чтобы по дороге сестра хоть один раз обратилась ко мне с какими-нибудь словами. И только теперь меня это удивляет. В то время мне казалось естественным, что она всегда молчит, застывшая в одном положении, как изображение на медали. Это тоже фраза из языка Малампэнов, фраза, придуманная моей матерью:
— У Эдме медальный профиль!
В последний раз оглядывали всю семью, и отец приподнимал молоток у дверей. Звук отдавался очень далеко на мощеном дворе, с правой стороны которого поднимались четыре ступени крыльца.
Только что произошел нелепый разговор, после которого я почувствовал себя неловко, а главное униженно. Я не знаю, какая сегодня погода: чтобы не утомлять Било, мы не подняли шторы. Сегодня я долго не обращал внимания на уличный шум, грохот автобусов на остановке.
Приходил Морен. Мы не обменялись и десятью фразами. Зачем? Жена проводила его в переднюю. Наверно, она вполголоса расспрашивала его. Потом она вернулась и долго вертелась вокруг меня, как будто чего-то ждала.
Почему ее присутствие раздражало? Ведь я был раздражен еще до того, как она заговорила. Может быть, я не был раздражен в полном смысле этого слова, но я нервничал, был нетерпелив. Да, именно нетерпелив! Мне хотелось, чтобы она ушла, оставила нас вдвоем с Било. Конечно, я не брился.
Моя рубашка расстегнута у ворота, и под больничным халатом только брюки без подтяжек.
— Тебе бы надо принять ванну и переодеться, — в конце концов сказала она.
— Не стоит.
— Послушай, Эдуар, зачем тебе весь день торчать в этой комнате? Почему бы тебе не пойти в больницу?
— Они думают, что я уже выехал на юг…
— Ты возьмешь отпуск позже, когда он поправится…
Я рассердился. Рассердился из-за ее присутствия! И, по правде говоря, рассердился от того, что она вмешивается в чисто мужские дела. Я очень хорошо разбираюсь в своих чувствах: мой отец, я. Било… Я всецело поглощен всем этим. Я не допущу, чтобы женщина… Я нетерпеливо возразил:
— Ты бы лучше поехала к своему сыну!
Конечно, к Жану, которого я впервые назвал ее сыном! Она ответила так же нервно, как я:
— Ты знаешь, я не очень люблю ездить к твоей матери!
Мы оба раскаялись в своих словах. Я почувствовал, что, выйдя из детской, она чуть не заплакала. Я слышал, как она одевалась в своей комнате.
Потом бросился в гостиную, открыл окно и увидел, как отъезжала моя машина.
Жаль!..
В это воскресенье, как и в другие, отец остался во дворе в то время, как мы вошли в переднюю, и потом, сняв пальто, проследовали в комнату налево, где хозяева принимали гостей. Мне пришлось поцеловать розовые надушенные щеки тети Элизы, потом пахнущее табаком лицо дяди Тессона.
Окна были очень высокие. Я видел, как отец распрягал лошадь; в этом городском дворе он выглядел еще выше и сильнее и, казалось, стеснялся своего рос га и веса. Здесь он был не на своем месте. Я уверен, что он приезжал сюда неохотно. Он осторожно вел кобылу мимо кустов, потому что однажды были жалобы на то, что лошадь задела розы или рододендроны.
Коляска оставалась у крыльца и выглядела глупо и бесполезно со своими поднятыми вверх оглоблями. Он неторопливо надевал кобыле недоуздок, который привязывал к кольцу, вделанному в стену оранжереи.
Если бы он мог, он, конечно, еще оттянул бы тог момент, когда должен был войт в дом, где каждый занял свое место, как в театре, и уже больше не двигался.
Если на отца действовала такая обстановка, на меня она действовала еще больше; понятие о богатстве в моих глазах всегда сочеталось с домом на улице Шапитр. Крыльцо казалось мне величественным. Вестибюль был просторный, выложенный белыми и синими плитками, стены такие высокие, что голоса звучали в них впечатляюще громко.
Несколько раз мне удавалось мельком увидеть гостиную направо, дверь которой была всегда закрыта; ее стены, обитые светло-серыми деревянными панелями, ее портьеры из алой парчи, кресла, расставленные вокруг круглого столика из розового мрамора, словно для какого-то важного совещания.
Кабинет моего дяди тоже казался мне очень большим. Все было большим в этом доме прошлого века, даже стенной телефон старинной формы, с гнездами и штепселями. И я не отдавал себе отчета в том, что царивший там запах был просто запахом плесени.
— Ты опять взял сломанный стул! — ворчала на меня мать. Стул, спинка у которого качалась, и меня обвиняли в том, что это я испортил. Приходилось сидеть, не двигаясь. Сестра легко подчинялась этому, сидела неподвижно и рассеянно смотрела в окно. Сейчас я заметил, что она вспоминается мне всегда только в профиль — конечно, «медальный профиль»!
Тетя клала на колени Гильома книжку с картинками, всегда одну и ту же, с оторванной обложкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17