А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Он опять подумал, представил себе передовую, себя на ней и вражеского снайпера и уточнил:
— Выходит, по пробоине направление определил?
— Выходит… Ну, ты скажи, как же он меня на слегу заметил? Я ж весь в белом.
— Не знаю… Солнце откуда светило?
— Не было солнца. Хмарь.
— Верно… Солнца ни разу не было. Может, шевельнулся, а может, еще что…
Они опять и опять перебирали подробности злосчастной охоты, и Костя все дальше и дальше уходил от дома отдыха и все ближе к передовой. Он уже видел ошибку ребят — чучела поставили слишком близко к огневой. Следовало бы подальше. А так что ж… Так противник прав. Заметил чучело, а рядом — снайпер. От одного ориентира к другому перескочить взглядом раз плюнуть. А вот с пробоинами… определять направление выстрела по пробоинам — это Колпаков придумал здорово. Хорошо придумал…
И тут Костя осознал, по каким пробоинам определял Колпаков.
Жилин сразу словно вернулся в медсанбат и ощутил страшный палатный воздух. Теперь с соседней койки на него наносило мучительным запахом гниющего мяса. Под горло подкатился комок, и он посмотрел койку. Там лежал смуглый, черноволосый узбек или таджик. Его маслянисто-черные глаза с удивлением смотрели на Костю, как будто раненый не верил, что есть еще на белом свете вот такие здоровые, бравые сержанты, как Жилин.
— Я тут принес тебе кое-чего, — торопливо заговорил Костя, вытаскивая из карманов подарки. И, наклонившись, шепотом спросил:
— Чегой-то он так… воняет?
— Нога у него под гипсом гниет, — спокойно объяснил Колпаков.
Это само собой разумеющееся поразило Костю, и Колпаков заметил это.
— Кость ему повредило. В гипсе срастается. А мясо без воздуха гниет.
— Мучается?
— А как же… можно сказать, сам ту ногу… спасает. — И уже словно гордясь и своей причастностью к чужим, неизвестным другим решениям и страданиям, пояснил; — Ногу б ту нужно, однако, отрезать — и все дела. А он — выпросил оставить. Говорит, лучше помучаюсь, а с ногой буду. — Посуровел, подумал, добавил:
— Один тут, понимаешь, хоть ногу, хоть руку отдаст, чтоб не возвращаться, а этот…
Костя отодвинулся и задумался. Да-а… Вот оно как… Бережет ногу, чтобы опять уйти на фронт, опять играть со смертью в кошки-мышки…
— Нальем ему? — тихонько спросил Костя, и Колпаков уже с высоты своего положения покровительственно усмехнулся.
— Однако, не ему одному. Всем нужно. Ребята! — крикнул он и поморщился от боли, — Давайте кружки. Дружок тут кой-чего притащил.
Желающих нашлось не так уж много: кто-то не хотел, кому-то ранение не позволяло, но зашевелились все. и только сосед — не то узбек, не то таджик — не шевельнулся. Костя налил в кружки, разнес их и, ответив на обязательные вопросы: как там, на передке? — наклонился над колпаковским соседом:
— Хлебни…
Тот посмотрел на Костю строго, отчужденно, но неожиданно в уголках его черных, мутно-маслянистых глаз сразу набухло по крупной слезе, и он благодарно улыбнулся.
Жилин помог ему приподняться, и сосед выпил — жадно, крупными глотками. Когда прощались, он проводил его взглядом и слабо улыбнулся, блеснув как бы очистившимися от сосредоточенного страдания глазами.
Наверное, вот в это мгновение и закончилась в Костиной душе давняя подспудная работа и произошло некое свершение. Теперь он точно знал, что будет делать, как делать и почему. Все в нем стало на места.
Он не шел, а бежал из палаты, от запахов, от всего не до конца понятного, но страшного, что почти наверняка поджидает и его самого. Но он не боялся этого страшного, а брезговал им и готов был на все на свете, чтобы не попасть в такую же палату.
Все, что в эти дни проходило как бы стороной, не касаясь, обернулось личной причастностью. Даже глазковскне слова: "В Сталинграде наладилось, а тут…" — звучали в нем по-новому: за это «тут» он готов был отвечать.
На выходе, уже сняв халат, он столкнулся с замполитом медсанбата, и старший политрук сразу его узнал.
— А-а… Жилин. Повидались с подчиненным?
Значит, это он посылал ту перепоясанную девчушку и, может, потому и выделил в списке Жилина, что знал законы палаты и законы раненых. А может, побаловал еще и потому, что не мог отличить Костю каким-то иным способом. Сделал то, что мог.
— Спасибо, повидался, — передохнул Костя. — У меня, товарищ старший политрук, до вас дело.
Косте вдруг представилась работа этого человека — ходить по вонючим палатам, говорить страдающим людям бодрые слова и принимать последние слова умирающих…
Как же такое выдержать? Как с таким справиться?
Не было в Костиной, уже чистой от свершившейся работы, прямолинейной душе ни обиды на старшего политрука, ни насмешки над его тыловой службой. Была признательность и, кажется, доверительность.
— Это ж какое дело? Если смогу…
— Сможете… Прикажите немедленно выписать мне аттестат, я в полк уйду. Сегодня. — И, перехватив несколько удивленный взгляд старшего политрука, добавил:
— Нельзя время терять. Снайперы там появились.
Замполит пристально, как бы заново оценивая Жилина. всмотрелся в него и сказал строго, но так, словно вот только что признал Костю за равного:
— Хорошо. Идите за вещами, я прикажу выписать документы. — И уже вслед сказал:
— А беседы вы так и не провели. Жаль…
Костя помчался к свинарнику. Он понимал, что в чем-то предает Марию, но верил, что она поймет и простит. Впрочем, думал он и о другом, потому что все время как бы уговаривал себя в том, что иначе поступить невозможно: жалел, страшно и страстно жалел о еще одной, так и не свершившейся ночи. Его ночи. Такой ночи, которой уже может и не быть, — жаркой, запростынной, мучился от этого, но все-таки бежал к свинарнику.
Марию он увидел издали. Она собирала с вешал вымороженное, слабо поблескивающее белье. Оно напрочь сливалось с окружающим, и темная статная фигура Марии выделялась резко и чуть зловеще. Костя невольно отметил: "Белье серое, а полностью сливается со снегом". Это его заинтересовало, но Мария издалека узнала его, бросила белье прямо в сугроб и пошла навстречу, и он забыл о том, чем его заинтересовала странная особенность стылого белья.
— Понимаешь… — начал он, но, увидев ее встревоженное лицо, задохнулся и жалобно проговорил:
— Прости, пожалуйста…
Он опять осекся — получалось, что он в чем-то виноват. И уж когда встали друг против друга, он объяснил, в чем дело, увидел, как меркнут ее глаза, как вся ее ловкая, статная фигура словно расплывается и оседает.
— Я понимаю, — покивала Мария. — Я все понимаю…
Он чувствовал, что она понимает не все. Он и сам понимал не все. Но в нем жила властная, не поддающаяся объяснению сила высшей целесообразности происходящего, он верил, что по-иному поступать не может. и потому попросил:
— Так ты, понимаешь, сходи к Колпакову. Сходи… хоть пару раз.
Он вытащил все деньги, что оставались при ном, засунул их за пазуху ее ватника и, понимая, что не так прощаются добрые люди, но все-таки веря в то высшее, что есть в человеке, значит, и в нем и в Марии, почти наверняка знал, что навестит она Колпакова.
От этого темные, жесткие глаза его потеплели и чуть скуластое лицо с полными губами стало очень добрым.
Глаза у Марии блеснули никогда не виданным Костей огнем — влажным, нежным и чуть болезненным, некоторое время она всматривалась в него, потом слабо охнула, взяла Костю за рукава шинели, притянула к себе и покатала голову по его груди. Он попытался обнять ее, но она оттолкнула и сказала:
— Что ж… Вот и отлюбились… — Смахнула слезу и неловко, виновато улыбнулась. — Дай бог, Костик, чтоб до свидания. Иди.
Он еще ждал, еще надеялся, что будут сказаны и им и ею какие-то особенные, неповторимые слова, но сам таких не находил. Она еще раз сказала: «Иди», круто повернулась и пошла к слившемуся со снегом, слабо поблескивающему белью. Костя смотрел ей вслед и то злился неизвестно на что, то бешено жалел и ее и себя. Потом тоже круто повернулся и торопливо пошел назад, шепча:
Ну, вот и все… Все…
Но он врал себе, он надеялся, что это расставание — не последнее, что еще будут встречи, потому что вот сейчас только он понял, как же ему трудно отрываться от нее.
Ребята из избы-палаты были еще на обеде, водка с закуской оказались нетронутыми, и он добавил к ним записку, потом забежал в штаб медсанбата, прихватил документы и пошел в полк, на передовую.
Шел он легко, быстро, стараясь вспомнить, что его заинтересовало при расставании с Марией, но он не мог сделать этого, потому что думал о ней. Тогда он заставил себя думать о деле, о передовой, и в конце концов это ему удалось.
Глава седьмая
Отделение было на огневых, землянка выстужена, и Костя, влетев в нее, как домой после разлуки, расстроенно присел на нары, прикрытые лапником н плащ-палатками. После теплой, вымытой санитарками и натопленной дневальным избы, после кино, танцев и Марин остуженная землянка, отсутствие ребят ударили больно, наотмашь. А тут, как назло, где-то совсем рядом грохнула серия снарядов, с накатов запылила пересохшая глина. За накатами протопали сапоги.
"На кой черт я спешил? — горестно подумал Костя. — Даже не пообедал…" Ему отчаянно захотелось есть, но идти па кухню — бесполезно: обед-ужин еще не готов.
Костя вздохнул и заметил — дров у печи нет. А сырыми — пока растопишь…
"Ведь говорил чертям, чтобы загодя дрова готовили, — рассердился Костя, заглянул в котелки и выругался: они стояли немытыми, а в общем котелке не было не то что чая, а даже воды. — Разболтались, совсем разболтались…" Тупая усталость и обида на ребят захватывали все сильней, не хотелось уже не только двигаться, а даже думать. Он лег на нары, потом вскочил и вслух сказал:
— Ну, чего распустился? Пуховиков ждал? Оркестром тебя не встретили? Давай шуруй, действуй, доброволец-комсомолец.
Он скинул шинель, разыскал в головах свой ватник и начал шуровать: перетряс постели, подмел, сменил газету на столике и, прихватив общий котелок, помчался на кухню. Воды в водовозке не оказалось, он наколол льда и, оглядываясь, набрал у бурчащей кухни охапку уже колотых дневальными дров. Пока растапливал остывшую дымящую печь, ругался, потом опять побежал к кухне, натаскал пиленых чурок и стал колоть их перед землянкой. Рассчитав, сколько времени потребуется, чтобы растопился лед, а вода согрелась, выложил за печкой поленницу свежеколотых дров — пусть сушатся, вымыл котелки. И все быстро, стремительно, но зло, как будто погоняя себя, как будто мстя кому-то, а скорее всего самому себе.
В землянке потеплело, запахло лесом, и Костя постепенно отошел, стал ждать ребят.
Они пришли поздно — долго топтались у входа, отряхивая снег и складывая чучела.
Ввалились мрачными, неразговорчивыми. Жилин встречал их как многодетная домашняя хозяйка — сидя в уголке, положив руки на колени, — прямой, строгий и тревожный. Было либо в нем, либо в ребятах нечто такое, что не позволило им здороваться с Костей ни за руку, как обычно, ни официально: "Здравия желаю, товарищ сержант". Что-то легло между ними, разлучило, и Жилин, присматриваясь к ним, молча гадал, что именно.
Они ставили оружие в пирамиду, снимали подсумки, маскхалаты и каски, растирали негнувшимися пальцами стянутые морозом, обветренные лица, потом молча расселись перед сержантом на скамеечке у стола и на нарах, ожидая разговора. Но Костя молчал.
Снайперы курили, дым тянулся полосами, огибал широкие плечи ефрейтора Жалсанова и стремительно падал вниз, к печной топке. За накатами простучали шаги, донесся звон пустых котелков.
— Кто дневальный? — спросил Жилин у Жалсанова.
Малков и Засядько со взаимным упреком посмотрели друг на друга и промолчали.
— Та-ак… Значит, врезали вам — и все побоку? Драпать еще не собрались? — Все трое смолчали, только Жалсанов сузил ястребиные, немигающие глаза, исподлобья глядя на Костю:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55